Книжный магазин «Knima»

Альманах Снежный Ком
Новости культуры, новости сайта Редакторы сайта Список авторов на Снежном Литературный форум Правила, законы, условности Опубликовать произведение


Просмотров: 318 Комментариев: 0 Рекомендации : 0   
Оценка: -

опубликовано: 2015-05-12
редактор: Владислав Резников


Отдых на море | Сабуров | Рассказы | Проза |
версия для печати


Отдых на море
Сабуров

Не жизни жаль с томительным дыханием,
    Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
    Что просиял над целым мирозданьем,
    И в ночь идет, и плачет, уходя.
    Афанасий Фет
   
   
     В тот вечер мы собрались в кино. И по обычному нашему небрежению к деталям попросили таксиста «куда-нибудь в центр, в кинотеатр». И попали с улицы Тургенева прямиком в Центральный парк. Пока ожидали машину, за одним из столиков уличного кафе подвыпивший мужичок тонко и хрипло выводил «надену я черную шляпу, поеду я в город Анапу». — И зачем в горячем южном городке черная шляпа? — Сказал я. С намеком на изящный юмор.
    На что получил снисходительный взгляд — «с твоим интеллектом только и шутить». Строгая у меня супруга — что и говорить. Хотя, по сути, я прав. Носили в Анапе, в июле, легкое и белое, или легкое и цветастое. И было видно, как трусики, очаровательно маленькие, врезались в полное белое гладкое женское тело.
    Кстати, совсем недавно, мы вчетвером, еще была Надина племянница с дочкой (загорелой брюнеткой лет двенадцати), дышали морским воздухом в прибрежном ресторанчике. И наблюдали прелюбопытную картину. Рядышком, плескалась парочка. Она уплывала, он догонял. Она, вся в золотистых брызгах от полуденного солнца, с крепкими ногами и широкими бедрами. Из-за рубчатого краешка узеньких плавок выглядывала обильная плоть: рыжие завитки не помещались под материей. Она отбивалась, звонко шлепала ладошкой по воде. А он разгоряченный, седой (даже на загривке) хватал ее за бедра, за низ живота, запускал пальцы в плавки. Давалось это ему с большим трудом: как только руки начинали свое любимое дело, непослушное тело начинало тонуть. Впалая грудь учащенно вздымалась, сердце пробивалось сквозь ребра. «- Ах, — жеманно говорила она, незаметно удерживая его на плаву. — Ну и делайте это, мне и приятно, только трусики не снимайте. А так можете касаться». Взгляд карих глаз на широскулом лице был скучен и утомлен. Что и говорить — работа не из веселых.
     — Тетя Надя, — сказала Оля. — Пойдемте на водяные горки. Аннушка заскучала. Правда, лапа моя!
    Оля обняла дочь за плечи и потерлась щекой о жесткие кудрявые волосы девочки. Потом, когда Надя с Аннушкой шли чуть впереди нас по набережной, Оля тихо сказала: — неужто деньги стоят того ... —
    Водитель армянин много и раздраженно говорил. О Баку, о хорошей прошлой жизни. Как пришлось в Россию бежать, как с ничего семья стала подниматься, и теперь вроде бы наладилось. В машине пахло немытым телом, разогретыми сиденьями, бензином. Время от времени водитель запускал пальцы в черную густую шерсть в расстегнутой рубашке и ожесточенно скреб.
     — Господи! — прошептала моя рафинированная женушка, — я сейчас сдохну.
     — А ты в окно смотри, — тихо сказал я, — на огни вечернего курортного города. Отвлекайся от пошлой обыденности.
     Жара уже спала, солнце клонилось к темнеющему горизонту. Но от размякшего за день асфальта, сверкающих стекол и витрин, стали и пластика автомобилей; от самой цветастой полуголой толпы; жующей, пьющей, курящей; которая говорила, смеялась, плакала — от всего этого в воздухе зримо стояла раскаленная прозрачно-оранжевая дымка. Уже на подходе к основной зоне парка мы поняли, что крепко ошиблись. Полупьяное многолюдье заполняло аллеи, кафе; а на небольшой площади вокруг фонтана негде было яблоку упасть.
     — Володя, — тихо сказала Надя, — кинотеатр-то открытый, а рядышком — матерь божья! — танцевальная площадка ... Под моей рукой затрепетала и забилась горячая жилка на ее правом запястье. Тонкий нежный запах духов моей спутницы смешивался с горьковатым запахом жасмина и акаций. Кроны деревьев стали выше и массивнее и смутно темнели там, где не доставал свет внезапно вспыхнувших фонарей.
     С большим трудом отыскались свободные места на скамейке в окружении можжевеловых кустов. И в этом густом остром и удушливом аромате мы перевели дух.
     ─ Ах, как душно, — сказала капризно Надя, и после мечтательно добавила, — и как хорошо было далеко в море на парусной яхте. Ты еще так упорно сопротивлялся, говорил, что дорого и будет скучно: море, небо — мол, ничего особенного, а было прелестно, правда?
     Все это так, подумал я, но было и нечто огорчительное. Впрочем, отнесемся с юмором, будет что вспомнить.
     Грустный худой матрос с мальчишеской русой челкой сидел на носу яхты, обхватив колени руками. Капитан, толстый, до черна обгоревший, пил из горлышка местный дрянной коньяк, и складки живота обвисали на красные плавки. Ветер посвистывал в снастях, парус ритмично хлопал. В отдалении, над зеленой водой, изгибаясь дугой и от солнца влажно-стальные, играли дельфины. Стояла живая тишина: в небе три белоснежных пушистых облачка обрамили ослепительное яркое солнце.
     — Давайте искупаемся в чистой воде, — сказала Надя, — это так чудесно, вдали от цивилизации.
     И черт меня дернул! Ну, да ладно. У этого корыта, вместо туристической лестницы, оказался морской трап, с узкими перекладинами, плавно огибающий крутые бока посудины. Когда я спускался в воду, проклятые узкие раскаленные перекладины резали и жгли мои бедные ступни — и я, дурак-дураком! — решил спрыгнуть. Задача на понятливость: рост — метр девяносто, вес — сто, прыжок — ногами с метровой высоты. Кроме того, этот обалдуй еще и в очках. При входе в воду, как всякий очкарик, я обеими руками ухватился за очки. Небесный свет от моей запрокинутой головы стал уходить стремительно, и мне мучительно захотелось сделать вдох. Вокруг прохладное и тягучее, а под ступнями ледяное и гостеприимно расступалось. Потом я опомнился, и судорожно размахивая руками, выбрался на поверхность.
     Надя нежно поцеловала меня в щеку.
     — После морской прогулки ты милый выглядел посвежевшим и отдохнувшим. Шли бы вы отсюда подобру-поздорову!
     Именно так любезная моя женушка отреагировала на попытку вторжения в нашу зону отдыха. Надя стояла, вытянувшись в струнку, и троица агрессоров, невнятно огрызаясь, отступила. В шортах, бирюзовых майках, на лысо бритые, крестах и серьгах. И только по обиженным визгливым голосам я догадался, что это барышни.
     И на фоне унисекса как удивительно хороша была Надя: за ее спиной освещенный фонтан, черное красивое платье, перехваченное в талии золотистым поясом, необыкновенно ласково окутывало ее худенькую стройную фигурку.
     Бывает иногда нечто странное, когда на общем благоприятном фоне вдруг резко ломается настроение и в груди, возле сердца, разрастается тоска. А внешне — и вокруг, и внутри ничего не изменилось. Все также фланировала праздничная разряженная толпа, звучали громкие мелодии, пахло жасмином и вечным анапским запахом — подгнивающими водорослями.
     — Володя, кури, пожалуйста, поменьше! — сказала Надя. — Ну, сколько можно?! Или выдыхай в другую сторону. И сам травишься, и мне спасу нет.
     — Так воздух стоит. — Сказал я. — Тут уж дыши не дыши ...
     У моей жены через- чур резкий и волевой подборок. Нижняя губа тонкая и словно втянута под верхнюю. Нос, которым Надя так гордится, считая его римским, длинноват и живет какой-то особенной, своей жизнью. Серые глаза второй моей половины круглые и близко посажены и потому если она сосредоточена на тебе, то полное ощущение, что ты на допросе. И «Шанель», смешиваясь с запахом ее кожи?!. Да нет же! Это где-то шашлык жарят. Необходимо остановится — иначе можно додуматься черт знает до чего!
     Просто понять причину мучительной нервной дрожи. Тогда все будет очень просто, и ответ явится во всей своей гениальной ясности. Этому немудреному фокусу я научился еще в юности.
   
     ... Я всегда был книгочеем. И в те ранние, почти болезненные годы, когда меня многогрешного мотало от одной крайности к другой, только книги, пожалуй, и были единственными островками стабильности и другой, лучшей действительности.
     Районная библиотека, куда я был записан лет с восьми, располагалась на первом этаже деревянного двухэтажного здания по улице Горького. И это было очень удобно: и школа, где я учился, и дом, где я жил — все в семи-восьми минутах ходьбы до библиотеки. После окончания занятий я скидывал учебники, подхватывал книги и вскорости уже рылся в библиотечных стеллажах. Разумеется, поначалу были сказки, затем фантастика и приключения, потом Вальтер Скотт. И после пятнадцати я влюбился в Наташу Ростову. И с этого времени Толстой, Достоевский, Франс, Роллан, Хемингуэй, Фолкнер — и многие другие, но эти навсегда! стали излюбленными моими учителями и собеседниками. Страшно подумать, но если бы я с ними не встретился, то не было бы той лучшей настоящей жизни, глубоко сокровенной, красивой и яркой. И эта потаенная жизнь имела для меня огромную ценность. Именно она была главной и основной — а реальность? — да так! погулять вышла.
     Я выходил из дома, со Слесарной поворачивал на улицу Ершова. Слева — за чахлым школьным садиком просторные венецьянские окна моей школы. Пересекал улицу Ленина, с ее знаменитой булыжной мостовой — и справа кинотеатр «Художественный» одноэтажный из темного дерева с покатой крышей из ржавой жести. Господи! как я любил его. Особенно зимой, в морозы. Или летом, когда идет безгрозовой дождь. Зимами во время сеансов обязательно протапливали две огромные печи, обитые железом. Они стояли по обеим сторонам задних рядов. И вот бегом из фойе — и в кресло рядом с печью. В зале шум, гам, смех — третий звонок, медленно гаснет свет. нелюбимый, очень скучный журнал «Новости дня». Бог с ним! Рядом у правого плеча, в глубине за сталью и кирпичами, сопит, похрустывает, постреливает, даже и сладко постанывает живой уютный огонь. Тепло входит в тебя — и ты счастлив на полтора часа.
     А летом я любил августовские дожди. В них не было утомительной влажной жаркости, а в ленивом прохладном падении капель уже ощущалась близкая осень. Дождь долго-долго и ровно постукивал по крыше, и я сидел в сладком оцепенении: впереди прямоугольный светящийся экран, колеблющийся луч над головами и усыпляющее постукивание сверху. Дежурные распахивали двери, и мокрые слабые фонари в темноте расплывались радужными неясными очертаниями. Я выходил из зала, и позади оставались; Красная Москва, Шипр, Душистая Сирень, чеснок, сало, пот — и перехватывало дыхание от прохладной и нежной свежести. Вода, стекая по сливным трубам с крыши, булькала, вздыхала, всхлипывала и, наконец, с шумом выплескивалась в темные лужи. Каждое деревцо, каждый кустарник под дождем звучали и пахли по-особенному. У березки звук был четкий и резкий, она словно ракетками отбивала листочками дождевые капли, и запах был ясный и твердый. Над кустарниками звуки дробились, дрожали натянутыми струнами, и запахи травы, воды, земли, сгнившего среди выгнутых веток.
     Но я всегда прикуривал папиросу у осинки, стоящей в отдалении от остальных деревьев. Она стояла под дождем поникшая, с опущенными плечами, листочки ее не отбивали капли, а шепотом принимали их. И пахла она … ну с чем можно сравнить этот слабый горьковатый запах? Наверное, с юной застенчивой женщиной, когда она в открытом летнем платье нечаянно вскидывала руки, чтобы поправить волосы.
     … Есть такие улицы, казалось бы, ничем не примечательные, даже совсем убогие, но играющие в жизни роль особую, определяющую. И для меня это улица Горького. Я до сих пор помню ее запах: гнилостный, как от перебродившей мертвечины. Из серых облупленных стен пивзавода прямо в речку, название которой я, к сожалению, забыл, входила широкая ржавая труба, из которой мутным нескончаемым потоком лилась дурно пахнущая жижа. По обоим берегам речки, заросшей водяным тополем, стояли несколько десятков одно и двухэтажных деревянных зданий. Они все казались мне одинаковыми; были перекошены в разные стороны, кривые распахнутые ворота, почему-то вечно не распиленные темные бревна, на бревнах угрюмые небритые мужики в фуфайках, которые сидели просто так — не разговаривая. Дымился «Север» да стояли у резиновых сапог распочатые бутылки «Хрущевки». За их спинами переполненные помойки и несчастные костлявые собаки.
     Однажды ранним октябрем, на удивление теплым и уютным, около семи часов вечера, а значит, в глубоком сумраке я шел из библиотеки домой. Тополя уже опали, листья шуршали и пружинили под ногами. Уличные фонари не горели, в окнах домов тоже не было света, они были как черные провалы. И только в одном угловом окне на втором этаже сияла люстра. Занавески были отдернуты и девушка с распущенными черными волосами в тонком изумрудном платье, красиво и элегантно облегающим ее стройную фигуру … играла на скрипке. Но все это я заметил потом, да и девушка еще не приступила к игре. Поначалу мой взгляд поневоле сместился влево вслед за потоком света из окна. Ну почему она такая красивая была скрыта среди однообразных тополей! Сейчас, уже обронившая листья, она украсила себя ярко алыми ягодами, особенно алыми после первых осенних холодов. И девушка провела смычком по струнам. Вы слышали, что получается, когда проводишь дверным ключом по грубо обработанному стеклу? Зубы ноют, в глазах слезы, руки холодеют. Право, от этого можно умереть или впасть в глубокое отчаянье. Все, все! было испорчено — ожидание нежности и очарования, нежданного подарка осеннего вечера — все стало пошлым и бессмысленным.
    Девочка просто училась играть на скрипке.
    Совершенно обессиленный я опустился на какую- то лавочку. И очень долго сидел в угрюмом оцепенении. И как внезапное озарение — а если эту унылую картину исправить. Пусть девушка играет очень хорошо, нет гениально! И пусть играет Моцарта. Я сидел в центре удушливой смрадной темноты и слушал Моцарта.
    Итак: обнаженная рябина, окутанная светом, красивая девушка в изумрудном платье, играющая Моцарта.
    Я научился исправлять действительность.
   
     Кажется, у Куприна встречались подобные типажи: огромный шелковый платок — лиловые розы на блестящем зеленом фоне — был накинут на жирные обвисшие плечи. Под длинный грязно-красный сарафан поддета серая вязаная фуфайка. Ступни ног, почти мужского размера, обуты в черные туфли с тупыми носками на низком каблуке, по правым сторонам которых светились кокетливые золотистые завитушки. Но самое вкусное было повыше к вечернему подсвеченному фонарями небу; там находилось лицо: тяжелые линии, бугристая желтоватая кожа, под низким лбом, по обеим сторонам крючковатого носа, располагались круглые немигающие глазки, в которых, время от времени, вспыхивали искорки животной злобы вперемешку с умной хитростью. Но украшением этой замечательной физиономии были, конечно, губы; пухлые, неестественно красные, сложенные бантиком с постоянными капельками слюны, которую слизывал темный острый язык быстрыми змеиными бросками. Голова женщины была постоянно в движении: бантик, перехвативший на затылке косичку иссиня черных волос, с желтыми треугольниками на концах, делал взмахи влево-вправо — как бы размечая территорию.
     Она стояла спиной к разноцветному бульварному фонтану и была своеобразным центром бурлящего людского пространства. Именно она и послужила причиной моего странного духовного срыва. Точнее … не она сама, … а те девочки, которые выныривали из толпы, словно повинуясь какому-то болезненному импульсу, в строгой очередности, с разницей до тридцати минут. Каждая из них останавливалась под немигающим взглядом, бросала в полураскрытую сумку деньги, получала бумажку, читала ее на ходу, исчезала в переменчивом сумраке.
     Я же помню шестидесятые годы. Мы веселой гурьбой шли по утренней улице и на наших девочках коричневые платьица, такие же фартучки, белые воротнички, белые гольфы и скромные ботинки, … и коричневый бант над детской тонкой шеей.
     Эти барышни походили на наших милых подружек, но порочность сквозила в плавном покачивании бедер, в особенном прищуре из- под наращенных ресниц.
    Ну конечно, подумал я, взрослые распутные особи, для пущего шарма рядящееся под подростковую невинность. В общем понятно. И почувствовал облегчение. Ненадолго, правда. С соседней скамейки высветились голоса (так, кстати, и бывает обыкновенно: когда на чем-то или на ком-то сосредотачиваешь внимание, то информация сама начинает к тебе слетаться).
     — Нет, нет! Ты вон туда посмотри — пошла конопатенькая!
     — Чего в ней доброго, костлявая, и ноги двигает как на шарнирах. С такой только и можно после литра водяры. Да и то если лицо платком прикрыть.
     — Балда! Знаток выискался. Помнишь, я у тебя занимал. Так вот все денежки вбухал в эту сучку. А вплюхался, точно! сдуру. После ресторана, в хорошем подпитии, иду по Лермонтовской, вижу, в беседке под зонтиком, дует чай паучиха.
     — Метко сказано. Плотоядная штучка. Ишь губехи распустила … Тьфу!
     — Подхожу к ней, я же знаю, кто она и чем промышляет, так мол, и так, девочку бы на вечерок. Думал на халяву подешевле: вон ту, говорю, тощенькую. Паучиха ухмыльнулась и заломила такое?! Я говорю, дура что-ли; она — доволен-доволен будешь. На трезвяк никогда бы не согласился, но — не пейте юноши вина — дал добро. Привел домой тощенькую, с конопушками, женушка была в отлучке. И вот эта говорит, как ее, Люся, Люда, Лида — короче что-то на Л. Дяденька, говорит, я вся такая умелая и будете довольны, только, говорит, попку не трогайте, а то вчерась трое азиятов раздолбили ее напрочь.
     — Понятное дело, ты у нас добренький мужчинка, пообещался, что в заднюю дырку не полезешь.
     — Само собой. Только обещанья даешь для чего?
     — Что б ни выполнять!
     — В точку! Вместо грудок два кукиша. В подмышках и на лобке волосиков кот наплакал. Я еще тогда подумал, больная что ль? Кувыркались мы с ней целый вечер — от и до. Старалась, пыхтела, стонала, вся в поту. А потом я не утерпел, говорю, давай-ка на животик — она серыми глазками на меня — и заплакала; кровь ведь пойдет дяденька, измажешься.
     — А ты?!
     — Да нет, мне уж хватило. И там, между ягодиц, бахрома одна, будто материю рвали, противно стало. А эта дурочка такая радостная, всего меня обцеловала: это, шепчет на ухо, подарок мне на день рождения. Спрашиваю, а сколько тебе? Сегодня тринадцать исполнилось, отвечает, сама все улыбается, только губы дрожат. В руках комкает розовые трусики, спасибо вам дядечка! Ты чего молчишь?
     — … Пойдем, выпьем.
     Я слушал и смотрел на острый змеиный язык, слизывающий слюну с мясистых красных губ. Потом поднялся. Мне показалось, что одно из коричневых школьных платьиц сбросило очередные деньги в сумку Паучихи и обернулось ко мне серыми беспомощными глазами. И я сделал шаг. В голове, как это бывало и раньше, возник ослепительно-сияющий огненный шар. Сейчас я видел только зеленый платок с ядовитыми розами. И я сделал еще шаг. Но худенькая женская рука ухватилась за мою рубашку, а тонкий знакомый голосок тревожно зашептал:
     — Володя не надо, пропади они пропадом! Поедем домой, я куплю водочки, креветок, посидим, выпьем.
     Когда такси, лихо, развернувшись, исчезло в темноте, мы остались на ночной Тургеневской улице. Справа тускло светил уличный фонарь, за железными воротами нашего отеля красиво пели протяжную осетинскую песню.
     Я обнял Надю, прижался лицом к ее дымчатым волосам и тихо сказал:
     — Скрипка Моцарта не появилась. Не сработало.
     — Что ты говоришь? О чем ты говоришь? Я боюсь, когда ты говоришь о скрипке. Надо успокоиться и просто забыть. Постараться забыть.
     — Нельзя исправить, — сказал я, — то, что нельзя исправить. Или можно! Если бы я сделал еще несколько шагов.
   
     Мне всегда казалось, что ночь в южных широтах наступает почти мгновенно: щелчок — и от слабого свечения позднего дня к «хоть глаз выколи». Но, то ли Анапа не совсем уж на южных широтах, как и само Черное море, то ли этот вечер случился как выход из болезненного состояния прошлого дня.
     К Анапской балюстраде нас привез уже знакомый таксист-армянин. Мы попросили — чтобы не очень людно, но красиво. Он на минутку задумался: «мол, не дурачки ли эта четверка? В Анапе вечером, и чтоб нелюдно!», но потом утвердительно кивнул. Балюстрада со стороны подъездов была затенена деревьями и кустарниками: остро и пряно пахли невидимые сейчас цветы. Редкие фонари сосредоточились в основном возле павильонов.
     Зато за перилами, насколько хватало взгляда, небо охватило море, на горизонте сливаясь в розовые облака. И ветер — кто сказал, что анапская вода пахнет гниющими водорослями? — приносил за собой необыкновенную свежесть и чистоту, шумы прибоя об огромные угловатые прибрежные камни, и всего того что жило в воздухе и на неспокойной поверхности моря.
     Окончание дня словно бы замерло в неясной призрачной дымке.
     — Ой, еей! — сказала Аннушка, очаровательная брюнетка, такая живая и непосредственная в свои двенадцать лет. — Даже холодно стало. Мам, а ты взяла ветровку?
    Оля нарочито сердито хлопнула дочку по плечу. Каждый раз, когда я смотрел на них, то понимал, что генетика выкидывает порой такие штуки, что диву даешься. Аннушка будто только сейчас из Иерусалима. Настолько ярко и резко в ней проявлялись самые типичные черты древней и умной расы. Оля? Как выглядит украинка с обложки рекламного проспекта: полная и крепкая; широкие славянские скулы, кареглазая и большая, ну очень большая грудь, предмет ее постоянных огорчений.
     — Значит ветровку, — сказала Оля. — И кто же должен был этим озабочен? А?! холодно ей! В платье с таким декольте, чтобы все прелести наружу. Было бы что показывать?
     — Мама! Чего ты? Очень даже … Ай!
     — Ольга! — вмешалась Надя. — Не распуская руки, а то заработаешь. Ишь ты, строгая мамаша, довела ребенка до слез. Не беспокойся деточка, я взяла твою вещичку. Да, да и молнию до подбородка. Вон как славно, да уютно!
     Я не вмешивался в их милую женскую болтовню. Слушал, а внутри возле сердца оттаивало, и дышать стало посвободнее. Мои ушли чуть вперед и еврейский голосок Аннушки все приставал то к матери, то к Наде.
     — И что ты думаешь? — надоедала противная девчонка. — Уже вечер, и от моря холодный ветер. И вы обе нарочно так говорите, что тепло. Правда, Володя? Это ко мне. Ну, уж нет! В полемику о погоде я встревать не стал. Неопределенно махнул рукой: да, да; нет, нет. А кому да, а кому нет — разбирайтесь сами.
     Два мальчика в синих джинсовых костюмах и девочка в светлой кофточке и (ах, как здорово!) длинной белой юбке, зауженной к низу, стояли над самым обрывом. Бриз, который только сейчас начинал усиливаться ерошил их волосы. Особенно у девочки: они у нее были тонкие, длинные и шелковистые и частой каштановой сеточкой падали на лицо. Она морщила аккуратный маленький нос и музыкально хихикала. Понимала проказница, что нравится и своим спутникам и зачем-то остановшемуся около них большому немолодому мужчине в некрасивых роговых очках. Она вскинула головку, посмотрела снизу-вверх каким-то очень быстрым грациозным движением. Им было лет по восемнадцать-двадцать, а девочка, тоненькая и хрупкая еще и кокетничала. Было бы перед кем.
     — Мужчина, — грудным хрипловатым голосом сказала она. — Вас не затруднит щелкнуть нас на фоне этого красивого заката.
     — Отчего же, — сказал я, невольно включаясь в эту безобидную интермедию. — С удовольствием, да еще ради такой очаровательной барышни.
     — А вы не боитесь, что ваши спутницы не поймут, почему вы здесь задержались.
     — Я уже в таком возрасте, что уличить меня в неблаговидных намерениях как-то даже и лестно. Ваш фотоаппарат.
     — Так, так, на эту кнопочку, нажимайте!
    Молодые люди разом вскинули руки, ладошками назад и вверх, и оранжевое вечернее солнце запуталось в их пальцах.
    Мы тепло распрощались, а девочка, на ходу обернувшись, звонко крикнула:
     — Меня Лиза зовут, слышишь!
     Слышу, милая, слышу. Как отзвук далекого и юного кровь быстрее и горячее запульсировала в висках. Что тут скажешь …
     — Володя, ну где ты застрял?! Догоняй скорее. Аннушка и Оля проголодались.
    Голос моей женушки. Чем-то очень схожий с голосами с поверхности моря. Ага, вот и одна из них, совершенно не двигая крыльями, только слегка поворачивая головой из стороны в сторону, появилась из-под обрыва и застыла напротив моего лица. Большие крылья с белыми перьями по бокам, и кончики крыльев тоже белые; круглые желтые глаза, обведенные красным и черные зрачки, которые вглядываются в тебя, словно из дальнего пространства и времени, когда и людей не было, а они уже были и плыли в теплых воздушных потоках, покойно раскинув большие крылья.
     После кафе, где нас накормили отвратительным шашлыком (хотя хозяин-грузин и убеждал нас, что совсем недавно эти жилистые куски мяса молодо хрюкали). Или мяу, мяу; или гав, гав — саркастически заметила Аннушка, мы с полчаса смотрели на красный парус у горизонта. Казалось, он совсем не двигался: солнце медленно уходило в воду за ним и когда свечение почти прекратилось из темноты, за яхтой, ударил зеленый луч.
     Боже мой! Какое большое глубокое звездное небо!
   
     Есть такие цветы, которые на клумбах выглядят неприглядно. Но когда острые садовые ножницы с легким хрустом прорезают стебель, вдруг начинают новую короткую яркую жизнь. В них появляется нежный горький запах, они увеличиваются в объеме, цвета приобретают пронзительную резкость.
     В нашем отеле окна двенадцати номеров развернуты внутрь двора. По существу, это обыкновенный гостевой дом, содержателем которого является осетинская семья. Две лестницы из грубого камня сходят во внутренний дворик с небольшим фонтаном, открытым большим камином, где гости жарят шашлыки, большим столом под тенью двух тополей, и десятком старинных венских стульев.
     Сейчас стол был убран к обеду; салаты из овощей, фрукты, тарелки с жидким макаронным супом, котлеты, обрамленные бурым картофельным гарниром.
     Жильцы, негромко переговариваясь, рассаживались по местам. Кому-то не хватило стула, кому-то обеденной порции. Но вот все успокоилось. Слышались только постукивание ножей, ложек и вилок. Черный зеленоглазый кот, разлегшись на нижней ветке тополя, добродушно мурлыкал, наблюдая трапезу.
     Жарко. Хозяйка-осетинка принесла вазу с водой, поставила в центр стола, потом опустила в вазу букет недавно срезанных цветов, и когда женщина разомкнула над влажными стеблями натруженные мозолистые руки передо развернулось быстрое яркое пламя.
     … Камни, камни — весь мир из камней; острые вершины гор, валуны по обеим сторонам узкой бурлящей речки; под тяжелыми армейскими ботинками похрустывала каменная пыль. И отчаянный вскрик Славы «Вовка, я попал!». И даже не взрыв, а хлопок новогодней шутихи. Так и бывает, когда просмотрел и влепил ногой в «лягушку». С земли все поднялось; камни, пыль, корявые сухие ветки. Мою грудь словно порвало изнутри. Боли я не почувствовал, просто дыхание остановилось, а так хотелось сделать вдох — и не удалось. Я лежал на правом боку и думал «куда отбросило калаш?»: передо мной прокатилась Славкина голова со смешными оттопыренными ушами; с густых бровей натекала черная кровь, глазам это не нравилось, они недовольно смигивали.
     Следующим эпизодом был паучок на ровном беленом потолке. Слева, наверное, распахнутое настежь окно: заливисто кричал петух, по-таджикски капризничали маленькие дети, горячий воздух давил и душил.
     Следовательно, я еще не умер. Но лучше бы умер. Какая жуткая нестерпимая боль в груди. И какие глаза были у Славы; все понимающие живые глаза на отрезанной осколками голове. Разве «лягушка» так режет, нет, тут другое — рядом спали «гробовые» — мощные фугасы. Где только мы со Славкой не побывали, из каких гибельных переделок выходили невредимыми … и вот совсем по-глупому сдохнуть — не посмотреть вовремя под ноги.
     Дни и ночи причудливо переплетались: я уже не различал ни света, ни тьмы. Мелькали тени, надо мной склонялись лица, в груди резали, вытаскивали, сшивали, снова резали. Иногда я слышал чей-то жалобный писклявый голос, просящий пить. Иногда крик, начинавшийся с горлового бульканья, стона. И вой часами без остановки. Надоело. Слабый человек. Убил бы гада! Неужели нельзя потерпеть. В минуты прояснения я понимал, что это меня надо убить. И давал слово — не орать. Везучий Славка! У меня восемь ранений, теперь девять, а его случайно зацепило навылет один раз повыше левого колена в северном Пакистане. И все! И теперь повезло — умер мгновенно. Ну, голова пожила еще немножко, поглазела на свет божий с минуту или полторы. Прости меня, Слава, но неужто я не заслужил за пятнадцать лет службы скорой милосердной смерти.
     Вот опять мой двойник орет блажным матом, да с подвываниями. Недаром сестра, менявшая повязки и говорившая с сильным таджикским акцентом, вдруг на чистейшем московском диалекте покрыла меня длиннющим многосоставным матом. Как говорится, с наилучшими пожеланиями — «когда же ты копыта откинешь, урод проклятый!»
     − Да впусти же ее! Чисто ведьма! Кричит, лезет глаза выцарапать. Что она говорит-то?
     − Разве эта сука говорит?! Вопит, что жена его. Что из Тобольска, на перекладных добиралась, что мы плохо его лечим, а он, мол, герой и заслуживает лучшего.
     − Герой, таких героев по рублю в базарный день, да и то не всякий возьмет. Заполонили все, куда не плюнешь — везде русский! И всем оказывай внимание, а медикаментов нет, кадров нет, вот жизнь … Документы ее проверяли? По виду — будто только сейчас из сумасшедшего дома; грязная потная в порванном каком- то платье. Женщина! Остановитесь, здесь все-таки лечебное учреждение!
     Сейчас, остановите ее, слабо, но как- то по-особому легко подумалось мне. Многодневная боль не ушла, конечно, но уж точно спряталась внутрь. Тем более что и врач, и медсестра разлетелись в стороны, и я увидел над собой близко посаженные глаза и длинный нос, живущий своей особой жизнью.
     − А от тебя и вправду потом пахнет, − тихо, с трудом, но стараясь говорить отчетливо, сказал я.
     − Нет, ты смотри! Заговорил, − донеслось с кушетки у противоположной стены, − молчал, молчал и заговорил, а то все только орал.
     И я, сам себе удивляясь, повернул голову на голоса и увидел их, смирно сидящих рядышком на коричневой ободранной кушетке, толстого темнолицего доктора и такую же толстую темнолицую медсестру. И странно я увидал, что лица их замученные, но не злые, нет, нет! Они были добрыми людьми. Так мне показалось. Просто множество мучений и смертей, прошедших перед ними заставили их закрыться от мира. Потом я увидел стену с облупившейся штукатуркой, еще усилие и распахнутое настежь окно с дальним большим ореховым деревом на фоне исключительно синего неба. Потом еще повернув голову, я увидел порванные тупоносые туфлю, перевязанные и бечевкой, и медной проволокой, выше их сухопарые ноги все в порезах и ссадинах и лохмотья на подоле, и само платье (такое ощущение будто и хозяйку, и платье специально и очень долго валяли в пыли и грязи), а лицо … по щекам его безостановочно катились прозрачные чистые слезы.
     − Надя, − сказал я, − наклонись ко мне, ну вот закапала всего. У тебя слезы совсем не соленые. Почему они не соленые. Как ты узнала. Как добралась.
     − Сон приснился. — Сказала Надя. Она держала мою голову в ладонях, и я чувствовал, как на правом ее запястье судорожно бьется тоненькая жилка. — и я как последняя дура выскочила на мороз ночью. В ночной рубашке и выскочила. Кругом сугробы. Упала я на колени и как закричу: убили же его Господи! убили его! Думала, что кричу на всю улицу. Потом оказалось, что никто и не слыхал. И хорошо, что никто и не видал, и не слыхал, а то, кем бы я перед соседями оказалась. А впрочем — все равно! И потом, как в кошмарном сне, пробивала в военкомате, в секретных каких-то учреждениях, где ты находишься. То есть сначала думала, не ты, а твой труп, ну потом разобрались, что ты живой, но вот-вот дойдешь. А я не верила, думала, сколько раз его било-перебило, а он все вылазил. И сейчас все обойдется! Собрала документы, деньги, кой-какие вещички, сложила все в один чемодан и в путь-дорогу. А в Свердловске загляделась на объявления, чемодан у ноги, его и украли.
     ─ Без денег, документов, как же ты добралась?
     ─ А! продавала себя направо и налево, еще каким спросом пользовалась!
    А я глядел на ее измученное заплаканное лицо и думал: дорогая ты моя, ты и в лучшие свои годы больше подходила на роль бабы-яги, причем даже без грима. Наверняка маялась в тамбурах, на третьих полках в вагонах, упрашивала проводников, без конца рассказывая свою историю, а они верили и не верили, подрабатывала на самых трудных и малооплачиваемых работах. И добралась так в самую глубинку Таджикистана, в районную больницу, и увидела … Не приведи Господи такого увидеть! И еще ─ есть один мужчина, который отдаст любые деньги за тебя, чтобы быть рядом с тобой. Да что там деньги, и саму жизнь!
     ─ Иди ко мне! ─ сказал я. ─ Ближе, ближе, как я по тебе наскучался!
     ─ По такой-то красавице!? После такой дороги. Мне бы в душ.
     ─ Ничего, просто обними меня крепко-крепко.
    Надя обняла меня, прижалась щекой к моей щеке, и я увидел лица доктора и медсестры. Наверное, мы представляли комичное зрелище, но выражение их лиц было такое, по крайней мере, у медсестры, будто им хотелось плакать.
   
    Поначалу мне даже в голову не приходило рассматривать Анапский ж/в. Эти прямоугольные коробки из бетона, стали и стекла везде одинаково скучны. Но одно обстоятельство … Точнее привокзальная клумба: огромная круглая ядовито зеленая и без единого цветка! Вместо цветов огромная масса темно зеленых растений. Причем зелень была какая-то агрессивная. И люди в зале ожидания, у касс, на промежуточных площадках, возле буфетов и киосков были быстры и тоскливо озлоблены. Ну понятно, что покидавшие море и все удовольствия, связанные с ним и обостренно ощущавшие невесомость своих кошельков, не могли пребывать в радужном настроении. Но только что прибывшие!? Потные майки и платья, огромные чемоданы и в глазах предчувствие жары и днем, и ночью, переполненные пляжи, рестораны, танцевальные площадки душными вечерами, душевная усталость от зря потраченных денег и убитого времени. И верхний Джаметей надолго останется в памяти этих людей.
     Мои женщины уютно расположились на стульях между газетным киоском и буфетом, торговавшим, судя по приторному запаху прогорклого масла, чебуреками. Мои милые женщины хорошо смотрелись в открытых платьях с одинаковым голубоватым отливом и кокетливыми лямочками поверх обнаженных плеч.
    ─ Так, так! ─ Сказал я. ─ И куда это направился этот ребенок? А? вот это несносное создание! И полный рот набит чем-то удивительно жирным и, наверное, очень и очень вредным. Аннушка темненькая худенькая с подвижным еврейским носом, если и хотела мне ответить, то по чисто техническим причинам это было затруднительно: столь энергично жевать и при этом еще и говорить — не каждый способен. Оля засмеялась. При улыбке на полных украинских щечках появились симпатичные ямочки. ─ Сейчас мы тебя еще больше удивим, ─ сказала она. ─ Вот Надя уже достала деньги, и мы накупим много вредной, но господи! такой вкусной-превкусной пищи! И сладкой воды, да, да! Обязательно с газом.
    ─ Володя, ─ озаботилась Надя. ─ Тебе всего этого нельзя!
    ─ Вот, вот! Самому нельзя, так из зависти и другим хочет запретить! ─ пронзительно вмешалась в разговор Аннушка.
    ─ Кто тебе не дает? ─ Сказала Оля. ─ Дуреха ты этакая! Возьми у Нади деньги, и побыстрее. Очередь уже накопилась.
    Надя сказала: ─ Володя перекуси в ресторане. У тебя деньги есть? Ну и ладненько. И обязательно погуляй на свежем воздухе.
    ─ Как же погуляет он! ─ сказала противная девчонка уже убегая, ─ щас за столик, и за стакан. Ах простите, за бокал! Или фужер. Из чего там пьют ваш любимый коньяк.
    Я с нежностью посмотрел вслед вертлявой фигурке в звездно-полосатой майке с надписью: the United States.
    Надя озаботилась: ─ И вправду! Вечером сколько угодно, сейчас в меру. Поезд через два часа. И только хороший коньяк!
     Прогулка вокруг некрасивой клумбы под палящим солнцем, среди выхлопных газов многочисленных машин очень скоро свели меня на нет. В ресторане было шумно, накурено, пыльно. Сквозь грязноватые большие окна светило яркое южное солнце. И оттого две старые пальмы в радужном пыльном ореоле стояли царственно красивые.
    После соточки другой армянского коньяка средней руки окружающее стало казаться более сносным. Я закурил «беломор».
    ─ Можно папироску, а то у меня сигареты. Накуриться не могу.
    ─ Подсаживайся за мой стол, ─ сказал я.
    Плотный седеющий на висках мужчина перетащил и свое пиво. Посидели, молча покурили.
    ─ Воевал, ─ сказал я, показывая на его левую руку, где повыше кисти на внешней стороне синели два скрещенные ножа.
    ─ Воевал, ─ ответил он, ─ Степан.
    ─ Владимир. Выпьешь?
    ─ Я пустой …
    ─ Что будешь?
    ─ Лучше водки, и на закуску черный подсоленный хлеб.
    Выпили, покурили, вспомнили пару курьезных случаев. Анапа город небольшой, если сами не пересекались, то уж в одних и тех же местах, а может и в одно и тоже время точно бывали.
    ─ Смотрю, ─ сказал Степан, ─ тату на руках нет. А что так? Вроде по разговорам и манерам — бывалый.
    ─ Я на таких войнушках бывал, чтобы по тебе по мертвому нельзя было определить: кто ты и откуда ты? А ты?
    ─ Проще все. Афган, Карабах, Югославия.
    ─ Ну давай еще по соточке. Ты не смотри, что я осторожностью. Мне через полтора часа племянницу провожать.
    Да разное случалось. И в памяти не задерживалось. А иной раз вроде рядовое, ничего особенного, а снится, не оставляет. Жарко здесь и пыльно … как тогда поздней весной … в Бейруте. Ты наливай Степа, я пропущу. Хозяйку свою побаиваюсь, она у меня хорошая, строгая только.
    ─ С нами без строгости, бац! И что потом!?
    ─ Верно ты говоришь Степан. И что потом? Поначалу то Бейрут был самый богатый и красивый город во всей Северной Африке, да и на Ближнем Востоке. И не в этом дело, а дело в том, что четверо, вся особая группа, стояли в полутемной комнате. Двое у входа в квартиру, один у окна, и лицо его было в оранжевую полоску от солнца, сквозь жалюзи, я стоял у большого плательного шкафа, а в центре была женщина в строгом темном хиджабе. Вот сразу видно бывалого понимающего человека. Не спросил о хиджабе. Эй! Коньяк мне и моему товарищу.
    ─ Изжога у меня с него, Владимир. Ты мне водочки.
    ─ Слышал, ему водки. Лицо у женщины без морщинок, бывают такие лица, уже в возрасте, а без морщин, только глаза усталые, пожившие такие глаза, у мамы моей было такое лицо. И женщина говорила. Там в южном Бейруте, в Дахи, кроме арабов-шиитов, кто только не живет? Армяне, греки — эти конечно христиане, ну а большинство — арабы-шииты. Да, она говорила на том жутком диалекте арабского, на котором и говорят в Дахи. Ты не поверишь, но она рассказывала о своих родах. Как начинались схватки, как они шли через каждые полчаса. И она кричала, даже подвывала от дикой боли, и соседские собаки тоже выли. Чего только с ней сердобольные соседки и повитуха ни делали: и полотенцами живот перетягивали, а толстенная повитуха и вовсе вдоволь напрыгалась на ней своей мясистой задницей. А ребенку видно не хотелось выходить, он словно замер там — внутри. Нет, нет! Он живой был, сквозь боль она слышала биение маленького сердца.
     … Степа не спать! Люди добрые вы не смотрите что Степа все кивает, он все понимает. И если б водку гнали не из опилок, чтобы нам было с трех-четырех бутылок! Не обижайся мил-человек я охотно верю, что водка замечательная. Это из Высоцкого. Не слышал Высоцкого? Как же ты друг ситный исхитрился — не слышать Высоцкого.
     Слышь Степан, я потом прочитал, что ребенок, выходя из женщины три раза изгибается, минуя значит три препятствия. Работенка еще та! и для матери, и для ребенка.
     Кровать: она повернулась, показала левой рукой, точнее ладошкой, которая только и виднелась из черного рукава хиджаба, где стояла кровать — у оштукатуренной северной стены. И она именно здесь не могла разродиться трое суток. Женщина подняла эту же левую руку и словно поскребла воздух согнутыми пальцами. За трое суток она ободрала ногти на руках и штукатурку вместе с дранкой. А когда маленький вышел, то поначалу не стал кричать. Зато она кричала, какое там кричала, голос давно сорвала — шипела; почему малыш не кричит!! Ну слава Аллаху, после того как повитуха отшлепала его по спинке и попке запищал, да так пронзительно! Она помнит, что, когда ребенка поднесли … женщина показала на левую грудь, потом застенчиво улыбнулась, чуть не забыла, к правой груди, и он ее сын сильно потянул сосок, и сделал первый в его жизни глоток молока, ее молока. Как она была тогда счастлива, самая счастливая за всю свою нелегкую жизнь.
     Она, Степа, не просто так рассказывала, заглядывала мне в глаза и глаза у самой были карие и даже какие-то веселые; притрагивалась пальцами к моей руке, ее рука была сухая и горячая. И вообще, как бы пыталась тянуться ко мне всем телом: не могла ближе подойти; между мной и женщиной лежал полу ее сын. Он лежал одетый в белую рубашку и белые полотняные брюки; одна сандалия была на ноге, а правая отлетела, наверное, под диван. Очень худенький и небольшой для своих тридцати лет. Лежал, свернувшись в клубочек, на правом боку. В центре лба небольшое багровое отверстие, зато уж на выходе в затылке вполне прилично. Хорошее оружие — револьвер-наган образца самого надежного года — 1940. Без осечек, калибр 7.62 мм.
     Вот такие дела. На ее долбанном сыночке пробы негде было ставить: убийца, мучитель женщин и детей. А для нее … как рожала, да как первый раз сосок потянул. Вовремя я стрельнул, быстрый оказался сучонок! Ушлый я тогда был, что правда, то правда. А было это, дай бог памяти, в начале 80-х. Тогда как раз в Ливане шла гражданская война. И ГРУ создавало особые группы для уничтожения лидеров террористов.
     На задание мы вышли в хорошее время, сразу после полудня. В самый раскаленный отрезок. Все живое попряталось по норкам. Обратно шли расслабленными. Дело сделал — гуляй смело. Рассматривали окрестности. Хотя если честно говорить смотреть особо было на что. Блекло-синее небо, серые панельные пятиэтажки, раскиданные как попало, зачастую с выбитыми окнами и с пробоинами в стенах. На всех лоджиях и балконах пологие сплошные жалюзи. Слишком много солнца на африканском берегу Средиземного моря. Пыль, пыль, куски бетона с торчащей арматурой. Мертвая серая собака с полу оторванной головой и четыре вполне живых собаки, вышедшие из-за стены поглазеть на чудаков под полуденным солнцем. Собаки были холеные сытые и смотрели на нас с гастрономическим интересом. Потом собаки опять зашли за стену и человеческая рука с браслетом на запястье (кажется правая), видневшаяся из-за угла стены судорожно задергалась. Хорошо если псы растаскивали труп, а если …
     И долго ты будешь молча сидеть, ─ сказала Надя. ─ Сидит как сыч, пьет коньяк, курит, а вскорости и поезд отойдет.
    ─ Тут вроде мужичок сидел, из наших, с тату на запястье. Степан кажется?
    ─ Да он давно ушел, ─ сказал бармен. ─ Опохмелился и ушел.
    ─ Я ничего тут лишнего не наговорил?
    ─ Да нет сидели, пили, курили, молчали.
    ─ Пошли родной мой, ─ сказала Надя. ─ Отправим украинку с евреечкой в Луганск. И домой. Устали очень. Правда?
    ─ Правда. Если бы ты знала, как я устал.
   
    ─ Прости милая, но твой благоверный опять напился. Сколько здесь живет, я его «живым» не видала. С утра и уже поддавши. Тебе самой с ним жить не противно?
    ─ Уважаемая Зали, сейчас уже поздний вечер, но обещаю, что прямо с утра я буду искать жилье и уверяю — быстро найду. А что касается: противно-не противно, то все свои замечания засунь себе … благо она у тебя вместительная.
    ─ Ой, ой! Цаца какая! Раздухарилась. Глаза сияют. Прямо дикая кошка, сейчас вцепится. Прости меня, это я по бабьей глупости, жалко тебя стало. Иди, сядь со мной рядышком. Я налью нам винца, оно сладкое и густое, глядишь от сердца и отляжет. Ты верно Наденька милая думаешь, что у меня с Акимом все хорошо да ладненько. И за воротник закладывал и с молодых баб стаскивала. У нас отель. Двенадцать номеров: сад, столовая … он что ли приложил руки? Что он там прикладывал и к каким женским местам — я знаю. Я, я многогрешная из шкуры вылазила, но видишь построили, и семья кормится. Дочку, красавицу мою, Ирэ видела, да! Глаз не отвести. Выучили сосватали и замуж за хорошего обеспеченного человека пристроили. У тебя ребятенки есть?
    ─ Нет Зали некогда нам было детей заводить. Володя возвращался из командировок, а был он в них подолгу и далеко, и возвращался иногда таким, что вместо любовных утех я не успевала повязки менять на его ранах. Он у меня за тридцать лет службы девять или десять раз ранен. Четыре ранения тяжелые. За его голову, лет пятнадцать назад, большущие деньги давали. С середины девяностых в отставке, отслужили свое матушке России. Теперь вот на отдыхе, на море. Имеет право полковник ГРУ с супругой отдохнуть на море?
    ─ Выпей Наденька, не плачь дурочка. Пенсия у твоего достойная или так?..
    ─ Невеликая наша пенсия, но нам хватает. Лишь бы он рядом был. Я некрасивая — не маши рукой — не поверю. Нос и все прочее, та еще образина, но Володя смотрит на меня, и я понимаю, изнутри понимаю, что совсем еще ничего, если взгляд его на мне нежный-нежный. Какое у тебя вино коварное. А он пусть и выпивает, и курит сколько его душе угодно. Только бы жил! Я не хочу жить без него Зали. Знаешь, это как без воздуха, солнца и души. И зачем тогда жить? А вообще я страшно подлая, грязная. Я не говорила Володе, никому не говорила. Зима в тот год была морозная: воробьишка летел, летел потом раз и упал мне под ноги уже мертвый, замерз на лету. Я в полушубке. Увязанная в шаль, по самые глаза, вышла из-под арки рентереи (я тебе потом фотографии Тобольска покажу). Подо мной длинная крутая лестница Прямского взвоза, а дальше над всем подгорьем розовый от мороза воздух, и солнце как мутный красный овал. И дымы из труб: высокие неподвижные. Налей еще винца, я не пью совсем — день сложился по-особенному, может и
    вправду полегче станет. А по дымам можно определить, какими дровами топят. Осинка, к примеру, ласковая и дым почти прозрачный, а по краям белесые завиточки. В березовом дыму больше плотности, даже черноты. Глядела на эту красоту и думала, хотя думаньем это назвать нельзя, скорее каждой клеточкой своей ощущала, что ко мне красота окружающая равнодушна. Я тогда равнодушию обрадовалась, подумала: как хорошо! Сяду на заснеженную скамейку, задремлю и тихо умру. В ту зиму я ребеночка нашего с Володей убила. Наврала я тебе Зали, что не было у нас детей, должен был появиться маленький, да умер, изошел кровью от ран во мне. Так и не узнала: мальчик или девочка. Я с Володей провела весь сентябрь, а потом его срочно отозвали по службе и осталась я в зиму одна. Гордая счастливая поначалу была: столько времени ничего не получалось, а тут долгожданная беременность. Но Володи же нет! Где он? В каких он джунглях, за кем гонится, или за ним кто гонится. Печь толком топить не научилась, то дымит, то худо нагревается. Сижу в квартирном промозглом холоде. Однажды еле отодрала волосы от стенки, не побереглась с вечера, они к утру и примерзли. И пошла с большими деньгами к знакомому доктору. В голове только одно: зачем маленькому без отца, как помешательство нашло …
    ─ Надя, грех то какой! Глупость какая! Если бы и убили твоего, так ребенок стал бы утешением и памятью для тебя. Ладно, с беременными чего только не бывает. Но доктор?! Урод поганый. Ты на большом сроке была бедная?
    ─ Больше двенадцати месяцев. И на лестнице Прямского Взвоза, после того как из меня щипцами и ножами вырвали моего ребенка, который, наверное, по-своему по ребячьи боролся, отпихивался, когда в низу живота так нестерпимо больно и мокро и понимание неисправимости моей подлости и предательства, что в горле стал комок и я бежала вниз по лестнице и криком кричала: Вовка ты дурак! Я все ждала тебя, я устала ждать, получи за это! Потом упала коленями в сугроб у подножия лестницы, запрокинула голову: над Софией золотое марево (а тогда еще и крестов не было на соборе) и прошептала: милый, милый кого ты там защищаешь? Кто меня защитит теперь, когда тебя рядом нет. Кто не дал бы мне убить маленького? Кто меня защитит от страха, от одиночества, от меня самой.
     Я вообще в тот осенний пасмурный день не хотел уходить от толстой спокойной книги. Кажется, это был Пристли, название, связанное со словом ангел, я уж точно сейчас и не помню.
     Я сидел в глубоком покойном кресле, курил. Рядом на журнальном столике стояли две большие бутылки «Медвежьей крови». И как хорошо между «Казбеком» и бокалом густого красного вина читать старого англичанина. Изредка смотреть сквозь стекла веранды на маленький наш сад под еще теплым ветром ранней осени.
     Но разве против неугомонной женщины, вбившей себе в голову, что отдых на природе — это непременно на природе, т.е. у черта на куличках! — а не у себя дома, в комфорте и уюте. Тем более что, живя в подгорном Тобольске, возле ветеринарного техникума, почти вплотную к Иртышу, и ощущаешь себя постоянно внутри этой пресловутой природы.
    ─ Не ругайся, ─ строго сказала Надя. ─ Тебе это не к лицу. Все-таки в большом чине. И потом …
    Она взяла в ладони мое лицо, быстрым движением прикоснулась кончиком своего носа к моему носу. Я увидел, как ее зрачки внезапно широко распахнулись, и я провалился туда, в самую их глубину: и еще я тогда подумал — как она хорошо пахнет!
    ─ … ты мне давно, прошлой осенью, обещал, что мы обязательно пойдем в лес по твоему возвращению из командировки.
    И вправду, обещал. И вот я уже при полном параде; в резиновых сапогах, плаще-непромокайке, с огромным рюкзаком, доверху набитом всяческой снедью.
    ─ Мы чегой-то на несколько дней собрались, а мне послышалось, на четыре-пять часов. Вино, вино то положила? Конечно, я алкоголик несчастный, ладно, ладно! Только без насилия!
     Надя шла, размахивала сумкой, с явным торжеством наслаждалась и моим тяжелым рюкзаком, и своей легкой сумкой — лужи она не обходила, перепрыгивала через них. Иногда у нее не получались «грациозные» прыжки, и она плюхалась по центру лужи, поднимался столб брызг. Надя от души смеялась, я благоразумно воздерживался, даже соболезновал. С женщинами никогда не угадаешь.
     Дети, выходившие из музыкальной школы, с неподдельным интересом смотрели на двух, уже немолодых, людей, задиравших друг друга, и делавшие это с нелепыми ужимками и глупым смехом.
     Так мы, незаметно скоротав путь, миновали драмтеатр.
    ─ Красивый, ─ сказала Надя, неторопливо, с любопытством оглядывая здание театра. ─ С башенками, балконом, вроде не в конце девятнадцатого выстроен, а много раньше.
    ─ Ты еще скажи, что без единого гвоздя. Давай глянем, чем нас угощают?..
    ─ Ох, ты, Вовка! Гамлет! Сегодня, которое? Которое, которое?.. Двадцатое сегодня, а премьера двадцать восьмого … это будет …
    ─ Ну чего ты дурочку включаешь? Вечер субботы — это будет. Что они в будний день премьеру забухают?!
     Улица Декабристов тянется от самого желтого Иртыша; она вся обсажена тополями и обстроена деревянными одно и двухэтажными домами. Улица несет в себе; ветеринарный техникум, старинный и красивый, аптеку в одноэтажном здании из потемнелого дерева на пересечении улиц Семакова и Декабристов (справа, если от реки), немного пройти, но уже слева музыкальная двухэтажная школа красного кирпича. А еще совсем немного, то справа, возле речки Слесарки, сплошняком заросшей водяным тополем, желтый дом, приют для совсем маленьких детей — дом малютки. По мостику через речку по левую руку большой продовольственный магазин на первом этаже жилого дома. Напротив, детский садик с мемориальной табличкой, повествующей о том, что здесь некоторое время проживал Пущин, лицейский друг Пушкина. Это уже на пересечении Декабристов и центральной улицы Тобольска улицы Ленина. И вот за ней Наше Все: театр, целиком из дерева, с башенками по сторонам, с балконом, выходившем на площадь. Недалеко от театра автобусная остановка и крохотный скверик с гипсовым памятником герою Гражданской войны товарищу Семакову.
     Кстати сказать, мы как раз и стояли рядом с памятником и разглядывали афиши.
     Спроси меня, какого рожна я так подробно вспоминаю этот сумрачный теплый день в сентябре, и я не сразу смог бы и вразумительно ответить. Или все-таки я собирал детали дня так тщательно, что это осенняя мягкость запомнилась как самое светлое перед долгим ненастьем.
     Мне бы глупому понять, что Некто нарочито ярко запустил мою внимательность к мелочам, предостерегая: запомни! а лучше остановись — ты на последней ступени света. Зачем тебе дальше — вдруг там пропасть.
     Мне бы по дереву постучать, а еще лучше по бестолковой моей голове — вернее было-бы.
     С улицы Алябьевой, что идет повдоль линии холмов к самому Чувашскому мысу, мы поднялись в Тырковку, прошли мимо лыжной базы и в одной из крохотных долинок, где было побольше красивых золотистых березок, решили остановиться.
     Место было чудесное: густая многоцветная рощица; направо через большую поляну колки черемухи, а на дальнем плане высокие кедры и сосны.
     Правда?.. Ох, уж эта правда!
    ─ Володя, ─ озабоченно сказала Надя и перестала распаковывать рюкзак и сумку. ─ А тут неподалеку молодняк и судя по визгу, и девчонки. Подвыпьют, как бы худа не случилось?
    ─ Случится, исправим.
    ─ Дуралей! В прошлом году пошли в кино, и что?
    ─ Что, что? Никто же не умер. Да и потом в милиции признали, что они сами заелись. И отработал я аккуратно, хотя их было шесть или семь, ты не помнишь, сколько их было?
    ─ Причем здесь? У тебя профессиональные рефлексы. А вовсе не хочу испортить себе праздник. Так, так. Чего у нас нет? А нет у нас лопаты.
    ─ Господь с тобой! Зачем нам лопата? И что или кого ты собираешься зарывать?
    ─ Землю вокруг костра окапывать — по инструкции.
    ─ В ночь был дождь, и в утро моросило.
    ─ Не рассуждай и давай выдвигайся по направлению к молодежи. Может у них лопата найдется? Заодно осмотрись, оцени.
     Компания молодых людей оказалась на редкость положительной. Две семейные пары расположились на лужайке, поставили палатку. Костер, к сожалению, не хотел разгораться.
    ─ Так сыро кругом, ─ огорченно сказала круглолицая в веснушках ладно скроенная женщина в синем спортивном костюме. ─ Уж мы старались, искали, «обмочились» все, а сухого нет как нет.
    ─ Это правда. ─ сказал серьезный очкарик. Он накрепко вцепился в руку симпатичной в веснушках.
    ─ Так уж, правда?! ─ сказал я. ─ Поверху действительно сыро, но если разгрести верхний слой валежника, то внутри много чего полезного и способного гореть.
    Полненькая блондинка подтолкнула локтем своего спутника, громоздкого и заторможенного в движениях (уже в подпитии, надо понимать): ─ Может, выпьете?
    И мне так необыкновенно остро захотелось рюмки-другую холодненькой, но я вовремя кое о ком вспомнил. И решил не рисковать.
     Возвращаясь к нашему месту с большой охапкой сухого валежника, я остановился на пригорке. Знаете, бытует расхожее выражение — облачное небо. Я увидел и почувствовал другое: надо мной, во все стороны, до низкого горизонта плыло, колебалось, расстилалось; то светлело, то мрачнело, то неясно подсвечивалось сверху от невидимого сейчас солнца, и нежный мягкий серый свет окутывал березовые и осиновые рощицы, черемуховые колки, дальний кедровый бор, речку Серебрянку, втекавшую из полей в еле различимую сейчас деревню Жуковку. И этот необыкновенный затаенный запах недавних дождей, прелой листвы, деревьев еще большей частью одетых, капель в неподвижном воздухе медленно и тягуче сползающих с листьев, и суетливость птичьих стай, голосисто и непрерывно кружащихся под низким теплым небом.
     В костре середины сентября есть нечто сказочное: теряется огромное внешнее пространство, мир сжимается до уютного потрескивания сгорающего валежника, вкусных сосисок повыше, там, где пламя не такое яростное золотистое, а в слабых багровых тонах, до мужчины и женщины, долго живших вместе, но сейчас глядевших друг на друга с нежностью нового узнавания.
    ─ Володя посмотри. Как здорово, как в детстве! ─ Надя быстро катала в ладошках картошку, только что вытащенную из костра. Потом разломила, черная оболочка распалась на две половины и облачко раскаленного пара из белоснежной сердцевины поднялось к серым сияющим глазам.
     Мы не спали эту ночь. Дождь, начавшийся поздним вечером, мелкий и ровный монотонно выстукивал по крыше. Мы раскрывались друг другу до самого донышка, до того сладкого и страшного мгновения, когда стенки сосудов уже казалось не способны сдерживать бешеного тока крови и до мучительно-сладкой смерти только одно мгновение.
    ─ Ты знаешь, ─ горячо шептала Надя. ─ А я знаю, нет, я точно знаю, теперь знаю, что у нас будет ребеночек, славненькая девочка, пусть на тебя похожая. Я некрасивая. Молчи, молчи! Пусть будет на тебя похожая. Но когда я с тобой, я думаю, что я красивая. Это потому что ты думаешь, что я красивая. Но дочка будет на тебя похожая.
    Она нервными судорожными движениями рук гладила меня по щекам, целовала, прерывисто и горячо говорила:
    ─ Ты только не уезжай! Заболей, притворись, что заболел. На год, если нельзя на год, на несколько месяцев, до конца зимы побудь со мной. Это так просто. Дай слово …, и я поверю!
     И я дал слово. И она поверила. Но мы забыли, что такое ГРУ. Безжалостный Молох, в котором сгорают детские души его верных бойцов. Через полгода я вернулся из командировки. Надя встретила меня как обычно со сдержанной радостью. Она бедная и поныне считает, что ей удалось скрыть от меня страшную тайну гибели нашего не родившегося ребенка. Я все узнал уже через несколько дней после приезда. Тобольск маленький город: из-за рябины, черемухи, кустов сирени в палисадниках; из-за занавесок на окнах смотрят, узнают, взвешивают, обязательно добавляют свое вздорное злобное и распускают по белу свету. А еще есть птицы-вестники, поодиночке и, сбившись в стаи, они буквально выстраиваются в очередь, чтобы донести до тебя новости. Говорят с душевным участием, а потом обязательно заглянут в глаза, узнать: больно тебе! и насколько больно.
     Тот костер в осеннем лесу. Сколько в нем было счастья. А теперь огонь пылает у меня в голове, и нестерпимая боль пожирает мозг. И спиртное помогает теперь на короткое время. Но пока помогает.
     Я тихо встал, налил стакан водки, залпом выпил. Теперь осторожно лечь на спину и смотреть в потолок, и молиться о сне.
   
   
   
     Почему от них всегда одинаково пахнет? По первому впечатлению, как-бы и приятно; дезодоранты, туалетная вода, надо полагать не из дешевых — но что-то играет не их стороне. Может жаркое и ослепительное солнце, стоячий удушливый воздух, много угодливой беготни от столика к столику, природный свой запах; или просто не успевают утром вовремя подняться и на душ не хватает ни сил, ни скорости; одним словом, от приятного на вид молодого человека в черных брюках, белой рубашке с узким черным кожаным галстуком, с привычно улыбчивым узким лицом тихонько подтягивало несвежим мясом. Но мы с ним были в очень хороших, почти приятельских отношениях; в тех самых отношениях, когда один исправно платит, а другой изо всех сил делает вид насколько качественно и дружелюбно он выполняет для Вас Лично заказ. Но первый наш разговор завязался применительно к его имени: на белой прямоугольной табличке на правой стороне его фирменной рубашки было — Евдоким.
     ─ Чтоб я сдох! ─ сказал я тогда (около двух недель назад). ─ Это что?.. а, впрочем, ?! Имя что-ли? Псевдоним?
     ─ Ну что вы, ─ сказал молодой человек и вежливо склонил зализанную на пробор голову. ─ Мое природное имя. У нас в семье все с такими вот старинными … Я полностью Евдоким Фролович. В школе, да поначалу и на родном дворе приходилось туговато, но ничего, ─ Евдоким улыбнулся, показались белые словно заточенные на хищный прикус зубы. И я подумал, что этот субтильный парень умеет жестко постоять за себя. Впрочем, зубы у него хотя и ровные, но все какие-то мелкие, а я таких людей с детства недолюбливаю: прямая ассоциация то ли с хорьком, то ли с лаской. То и гляди что вцепится в артерию, где крови погуще.
     Сегодня было жарко как никогда: тент над открытой ресторанной верандой прямых солнечных лучей не пропускал, но раскаленная духота под тентом достигала запредельной концентрации. Деревянные стулья, столешницы, металлическое и стеклянное в баре и на столах сверкало, переливалось, остро отражалось и нагло болезненно лезло в глаза. Официанты и немногочисленные посетители маслянисто обтекали.
     ─ Штиль, ─ сказал Евдоким. ─ И время сразу после двух. Самое жуткое убойное время. Изволите видеть — на пляже почти что пусто. Вы то Владимир Георгиевич с чего пожаловали в самый дневной угар?
     ─ Бес попутал, ─ сказал я. И подумал: он же эдак по-старинному ломает язык не потому что выпендрится хочет, а потому что по-другому не может — его так в семье научили. ─ Бес, а еще женушка. Ездили к водопадам, устали, нажарились. Казалось бы, в дом в тенечек и пару холодного пивка, так нет же, как же мы без пляжа?! Слушай дружище, ты уж расстарайся: водочки в ведерке со льдом, холодный говяжий язык с крупным зеленым горошком. Осетринки. Густой ледяной окрошки, и ржаного хлеба. И все минут через тридцать. А я пока схожу, гляну, как там моя Наденька, не заскучала ли часом.
     ─ Не беспокойтесь Владимир Георгиевич, ─ улыбнулся Евдоким. ─ Когда бы вы не пришли, исполнено будет как вы наказали. Может приборы и на супругу приготовить?
     ─ Вот уж точно нет. Сейчас она настроена на море. И жара ей по душе. В Тобольске друг мой у нас бытует поговорка: восемь месяцев зима — остальное лето. Так что наскучалась моя Наденька по солнышку.
     ─ Владимир Георгиевич позвольте дать небольшой совет: из ресторана к пляжу лучше спускаться не по эстакаде, там никак не могут закончить ремонт дорожного полотна; развороченный асфальт, песок, щебень — зачем вам это? Вот тут, за моей рукой проследите, уютная каменная лестница выходит прямо на пляж. Надежде Ивановне от меня сердечный привет.
     ─ Конечно. Непременно. ─ Сказал я. Ну почему так? И вежливый. И приятный. А меня подташнивает.
     Лестница действительно выводила на камни дикого пляжа: разросшиеся акации накрывали истертые ступени из грубо обработанного серого камня. И сама лестница, и неожиданные площадки для отдыха со скамьями и заплывшими скульптурами из дешевого мрамора — все выдавало давние времена для избранной публики. Первая «высшая» площадка вплотную подходила к ступеням, где у скамьи, мучаясь до крупного пота, спал волосатый пьяный мужчина в синих спортивных брюках, а на скамье в правильный ряд стояли шесть больших бутылок дешевого крепленого вина. Три — до донышка, а три ожидали пробуждения своего хозяина.
     Вторая «низшая» площадка не сразу и угадывалась; к ней вела узкая извилистая каменистая тропинка и при выходе на площадку становилось легче дышать от, пусть медленного тягучего, но все же близкого морского воздуха. И взгляд, скованный раскаленными кустарниками, распахнулся по всему блекло-голубому пространству с рейсовым теплоходом, любительскими яхтами, высоким небом в полупрозрачных облаках. У скульптуры какой-то античной богини, со стертым лицом, стояла маленькая собачка в белой свалявшейся шерсти. С измученной мордочки болонки сквозь нависающие «ресницы» умоляюще смотрели синие глаза. Крохотную псинку била неудержимая дрожь.
     Я отступил:
     ─ Все, все! Грозная собака, я ухожу, я случайно здесь.
     Надю я нашел довольно скоро: налево широкое спокойное море, направо высокая глинисто-песчаная гряда, по склонам которой странным образом росли кустарники и деревья, немыслимо изогнутые почти под девяносто градусов; между морем и откосом каменистый пляж. И подальше от беспощадного солнца, в тени огромного корня какого-то несчастного дерева, державшегося крохотной частичкой своей корневой системы за глинистый обрыв, стоял зеленый пластиковый стул в окружении четырех стульев. За столом сидела Надя, такая худенькая, что пестрый купальник был на ней чужеродным и странным элементов, и разговаривала с молодой кареглазой шатенкой без бюстгальтера … и зря! Грудь маленькая и плоская.
     ─ Знакомься, ─ сказала Надя. ─ Это Зина. Оказывается, мы земляки. Они с мужем из Ишима.
     ─ Далеконькие, однако, земляки, ─ сказал я, пожимая холодную и влажную руку Зины. ─ Где Тобольск, и где Ишим?
     ─ Ну, почему же, ─ сказала Зина, уже спокойно и равнодушно. А перед этим взгляд карих глаз просканировал меня, и молодая женщина сделала вывод: большой, лысый, очкастый и, самое скверное, старый — интереса не представляет. ─ Главное, что мы тюменцы.
     Мы проговорили минут десять. Ни о чем. Меня, словно в забытьи, уже не коробило, что я сижу за столом и пью прохладный квас с молодой женщиной, чьи, пусть и непривлекательные обнаженные груди, постоянно мотаются перед моим лицом. А однажды, когда мне передавали запотевший стакан с квасом, твердый острый сосок попал мне в глаз. Так что вместо приятного возбуждения во мне нарастало злобное раздражение. Вот бесстыдство, подумал я об этой не только милой, но и удивительно скромной женщине, потому что мимо нас, совершенно не торопясь и только слегка взвизгивая, и подпрыгивая, когда босые ноги натыкались на острые камни, прошли две девушки шестнадцати-восемнадцати лет абсолютно обнаженные. И на их юные нагие тела никто не обращал внимания (а народ был, хотя и немного). И я … а что я?! Я тоже их особо не разглядывал, так, да и Надя иронично поглядывала на меня. И все-таки! неужели не мешает пирсинг с колокольчиком прямо в первичном половом органе. Динь-дзинь, динь-дзинь; тьфу! а, впрочем, мелодично. И в отместку за иронию в Надином взгляде я их представил вместе, гуляющих по пляжу. Вырисовывалась картина: девушки и смерть.
     Белой акации гроздья душистые … Интересно, когда она цветет в этих местах? В апреле или в мае? И запах у нее, наверное, тяжелый и маслянистый. Но сейчас акации пахли зноем и пылью. И вот странно, немного протухшими яйцами. На подъеме на лестницу я оглянулся на выстиранное безоблачное небо над ровным морем: все было хорошо и спокойно. Слишком. Над берегом все больше прибавлялось чаек, да и запах гниющих водорослей никогда не обманывал: визитная карточка Анапы. Бухта в этом приморском городе выгнута таким образом, что штормовые волны загоняют огромное количество водорослей и обратного хода им нет. И тогда пресловутыми «тухлыми яйцами» пропитывается все; цветы, вино, бифштекс в ресторане, дыхание красивой женщины.
     Значит, будет шторм, подумал я, и скоро, может завтра. Но сейчас я поднимусь в ресторан к окрошке с ледяными кристалликами, к холодному говяжьему языку, засыпанному крупным зеленым горошком, к водочке в ведерке со льдом. Попрошу Евдокима поставить рядом вентилятор и … справа из тропинки, ведущей на площадку для отдыха:
   
     ─ Юся, Юсенька, заждалась родная! Ну, не надо милая, все лицо облизала. Ты благополучно сюда в наше потаенное местечко прошла? Тебя никто не обидел? А вчера, господи! вчера ты не приходила? посмотри на меня: не приходила, правда же?! Я так тебе наговаривала, ты послушалась, и не пришла, правда? У, какие правдивые голубенькие глазенки! Ты кушай милая Юсенька, почему ты не ешь, а прижимаешься ко мне? Я не уйду, я сегодня долго буду с тобой. Ты только посмотри собачка, что я тебе напасла; котлеты ровненькие, никем не обкусанные, макароны в сливочном масле, и сосиски, прелесть что такое! гладкие лоснящиеся. И еще чего вкусненького в пакете. Ешь, ешь Юсенька, а пока ты будешь кушать, я тебя аккуратно расчешу. Специально купила две щетки; большая шипастая для твоей густой длинной шерстки, а эта вот розовая, чтобы бережно возле титичек, и в зоне бикини. Ах, у тебя нет зоны бикини, и ладно. Вот какие мы становимся красивые, перекусила, попей теперь водички, хорошей чистой водички. Здесь у моря не пей из луж, здесь вода нездоровая, приходи … куда поставить то? А, да вот за скульптурой, что изображено — не понять: зато темная прохладная, незаметная постороннему ниша, куда и водичку будем ставить и сухого корма вдоволь. Управились. Иди ко мне на ручки. Удивляешься поди, что никуда не тороплюся. Ну дак у меня технический перерыв. Четыре-пять дней в месяц для работы не гожусь. Вот Изабелла, Паучиха, вызверилась на меня, когда я сказала, не поверила сучка, к нашему врачу Яшке погнала. Ему то Паучиха, змеища верит. Да и как ей не верить, коли сама она ему в порыве страсти правое ухо напрочь отхватила. Мы тогда на основной базе были, у Изабеллы на даче. Бесплатно были, на субботнике во славу родной милиции. Знаешь Юсенька, а я люблю милицейские субботники. Милиционеры, люди, утомленные семейной жизнью. Им бы больше всего по водочке, да по шашлыку. В общем благодать: трахнут за вечер пару раз, и трахнут второпях, без прибамбасов, и скорее к столу, к водочке и к мясу на углях. Ну, так вот, сижу я на веранде, блаженствую, покуриваю, вижу — Изабелла тащит Яшку в комнату, только ее знаменитая шаль развевается. Зашли, шурум-бурум, скрип-скрип, потом Паучиха басом: А! А! еще, еще! И вдруг Яшка как завизжит, нагишом через веранду, правое ухо в горсти зажимает, а что там зажмешь, сквозь пальцы кровища хлещет, и прямехонько в бассейн гад, всю воду пришлось менять. Изабелла смотрит ему вслед, улыбается, кончиком языка, а он у нее острый змеиный, кровь с губ слизывает. У нее губы и так будто кровянистые, а тут и вовсе красные-прекрасные. На человека она конечно мало похожая, но что-то человеческое в ней маленько еще осталось: вину свою в Яшкиной потере крепко ощущала. Компенсацию ему выплатила. Вслух повинилась: не сдержалась мол; такое он в ней чувство пробудил. Ну, и на обследование к нему отправляет, и пользоваться нами разрешает. Хотя какой из Яшки врач: два курса института. Малышка, ты чего так странно похрапываешь? Дай я ухо приложу к грудке, нет, все чисто, наверное, носик заложило. Ты не болей пожалуйста, что я без тебя одна делать буду. Ты помнишь, в прошлый год, в ноябре, слякоть какая была промозглая, ледяная, в туфлях даже побулькивало. Зашла за летнюю эстраду, доску отогнула, знала где гвоздь слабый, зашла: пахнет мышами, кошками, душным человеческим потом. Присела на ощупь, пописала, достала из сумки бинт, крепко-накрепко подвязала подбородок, чтобы язык не выскочил. Знала, видела, как сосед, дядька Федор повесился. Некрасиво, неопрятно; язык черный толстый аж до середины груди свалился, а под ногами лужа вонючей мочи. Нащупала ящик, подтащила к стене и к прочной надежной скобе приладила веревку. Осталось только сунуть голову в петлю, да выбить из-под себя ящик. И ты тут Юсенька как заплакала, как забегала; до этого видать пережидала где-то в совсем уж темном закуточке. И я, не знаю уж как, откинула веревку, спрыгнула, а ты милая прямо ко мне в руки, язычком слезы мои вытираешь, я рыдаю, что-то тебе говорю … Впервые за два страшных года все рассказала, без утайки. До этого кому было рассказывать? А тут живая, пусть и собачья душа. Спи маленькая, не беспокойся, не вздрагивай: и этот денечек, и еще четыре дня будем вместе. И чего я тогда в петлю полезла? Из-за мамки. Мамку мою встретила. Кинулась к ней, руки врастопырку, — мамочка милая! — а она меня резко так оттолкнула и руки потом носовым платком вытерла, и платок в мусорку выбросила. Стояла молча и брезгливо на меня смотрела. Я что-то лепетала, а она только нижнюю губу покусывала. Одета была хорошо, по сезону; яркое теплое пальто, сапожки на высоком каблуке, темный беретик, на шее бирюзовый шарфик. И вдруг заулыбалась, не мне, мужичку средних лет, вышедшему из универмага. Полную сумку продуктов тащил: сели в машину и все, укатили. Видно наладила мама личную жизнь на вырученные от моей продажи деньги. Странное дело, стояла на сквозном осеннем ветру, ненавидела ее суку, мою мать, а из памяти лезет, как они встречали меня с отцом после первого учебного дня. Какой был стол, столько сладостей. Помню, и сейчас помню, ее поцелуи на ночь «спи, засыпай, доченька родная», и губы при поцелуях были мягкие и нежные. Она никогда не работала. Да и зачем при папе − летчике дальних линий. И однажды его самолет не вернулся в Анапу. Не стало отца. И меня продали. Вот после встречи с мамочкой я и полезла в петлю. Если бы не ты Юсенька …
   
   
    …, наверное, это та худенькая, в конопушках, тогда в городском саду, о ней еще мужики говорили. Солнце ужасно горячее. Вот и кровь из носа, и из ушей. И огонь в голове так полыхнул нестерпимой адской болью, что я только боль и запомнил.
   
   
     Ветер как будто с цепи сорвался. Ревел оглашено: огромные волны судорожно сбрасывали белесые клочья пены; черная вода вздымалась у низкого черного горизонта и вместе с растрепанными темными облаками с басовым злобным воем неслась к берегу и остановленная громадными прибрежными валунами, на мгновение изумленно останавливалась вздыбленная, чтобы еще через мгновение яростно в брызгах и визге обрушится на податливый глинистый берег и вырвать из него очередной кусок вместе со всем что на нем росло, стояло и лежало. Как с чудовищной горки ползли по склону к бушующему морю кусты и деревья, чью обнаженные корни метались на ветру в тщетной попытке хоть за что-то зацепиться. Ветхий сарай доска за доской,
    бревно за бревном в треске и клокотании порванных деревянных связок уже был вблизи сторожевых камней в ореоле сияющих брызг. И медленно по сантиметру обламывалось в бушующую мглу давнишнее заброшенное кладбище. Некоторые гробы выставились в серо-черное небо и сгнившие доски отваливались, а иногда, с неслышным треском, отваливались и кости покойников, бывшие когда-то ступнями, лодыжками и временами чудилось, в особенности, когда ураганный ветер врывался в гроб, будто костлявые пальцы стремились схватить, удержать отпадающие части недавнего целого.
     Кладбище явно не из богатых; на пятьдесят-шестьдесят захоронений около десятка надгробных плит и один склеп. Впрочем, склеп почти не сохранился; из двух ангелов, совместно поначалу державших крест, и потому неуловимо похожих на известную композицию Мухиной, один полностью разрушился, у второго в правой уцелевшей руке еще держался остаток креста, за его навершие зацепился ярко-красный лоскут материи, лихорадочно рвущийся под напором ветра в разные стороны и создавалось полное ощущение спортсмена с пылающим олимпийским факелом, утомившегося и решившего передохнуть за уцелевшей стеной склепа. Но передохнуть решил не он один; десятка четыре наглых крикливых чаек и высокий грузный мужчина, лысый, в роговых очках с толстыми линзами. Мужчина был в неяркой рубашке в коричневую клетку и в черных брюках. Большой палец на правой ноге, сбитый до голого мяса, кровоточил. Босые ноги на каменистой почве не самый удачный вариант и задевая открытой раной за препятствие мужчина хмурился, его подбородок принимал более жесткое очертание, машинально сбрасывал кровь с ноги, затем небрежно вытирал руку о рубашку. Сказать, что одежда его от этого действия становилась более грязной значило бы погрешить против истины. И рубашка, и брюки в сплошных бурых пятнах подсохшей крови. Явно, на мужчину относительно недавно, пролился небольшой кровавый дождь. Лицо немолодого человека было сосредоточено; привычным жестом, мизинцем левой руки он поглаживал седые усы скобочкой, иногда тихонько бормотал себе под нос:
     ─ А как же это? Так, да нет, не ложится, наверное, забыл, не взял, пойти что ли, как бы ветром не снесло? А то накувыркаюсь вдоволь.
     Чайки, делившие с ним место за стеной склепа, недовольно переговаривались, перемещались, но терпели его присутствие как неизбежное зло. Иногда, правда от раздражительного крика чайки переходили к неожиданным действиям; ловко изворачиваясь в воздухе злющие птицы гадили на мужчину, но он только добродушно улыбался, стирая с лица и очков липкие следы птичьей досады. Он был занят: возле большой, почти ушедшей в землю, надгробной плиты из черного гранита свалены человеческие кости; на самой же плите сложился скелет ребенка подростка, а вот со вторым ребячьим скелетом дело не заладилось; кости ног разные, грудная клетка перекошена и череп конечно детский, но слишком уж детский, явно от другого ребенка, помладше.
     ─ Сколько не перебирай, нужных костей здесь нет, надо идти, ─ огорченно сказал мужчина и выглянул из-за плиты. В лицо с огромной силой ударило ветром и брызгами с гребней черных морских волн, неукротимо бивших в каменно-глинистый берег. Идти следовало незамедлительно: тучи, шедшие с моря, на глазах приобретали и другой цвет, и другую угрожающую глубину, а слева небо расчертилось мутно-белыми вертикальными подтеками. Там к западу вовсю падало с высоты, шел проливной дождь.
     ─ Как же? Не закончу, а тут еще дождь, пойду, наверное, а может еще поискать …
     Быстро и суетливо большие руки со сбитыми в кровь костяшками пальцев перебрали наличные кости, и владелец рук остался недоволен. Но тут его внимание отвлеклось: примерно в полукилометре, возле желтого магазинчика на берегу (мужчина знал, что это магазин, причем круглосуточный, ночью он покупал в магазине коньяк и сигареты) началась странная возня, засуетились люди, в большей своей части в милицейской форме, подъезжали машины с мигалками и вот буквально на глазах, на скорости подрулили две белых скорых помощи. Любопытно, за ревом начинавшегося шторма отчетливых голосов не разобрать, но то что доносилось — визгливо и неясно — напоминало из прошлого. Мужчина присел на край надгробной плиты, руки примерно положил на колени, наблюдалось хорошо, ветер и птицы не мешали. Карие глаза за линзами очком радостно светились. А когда из улицы, где он жил, вылетели два микроавтобуса, серые и одинаковые, резко остановились на парковке у магазина и выдавили из себя человек двадцать бойцов с автоматами, громоздких и в касках, наблюдатель, по-детски завертев головой, по-детски же возбужденно проговорил:
     ─ Охота идет! У, на крупного зверя. Милицией не обошлись, бойцов подогнали, в полной боевой выкладке. Ишь брюхатые от бронежилетов, и скорые — павших подбирать.
     Он следил за людьми в спец костюмах мышиного цвета профессионально делившимся по зонам и понимал — зачем они перестраиваются.
     ─ Один рубит, самый умелый и опытный, двое отбивают удары.
     Иными словами — двое перекрывают зоны слева и справа от «убийцы», а он по задаче бьет на поражение. Он понимал действия, знания приходили из ниоткуда — он просто понимал. Да нет! Нет, нет! Не так, совсем нет! Он встал, развернулся: позади только кладбище, обрыв и черные тучи над морем. Против кого выстраивалась боевая линия? Нелепость какая! И когда опять повернулся к ним, чтобы окончательно оценить диспозицию, то увидел, как из улицы где он жил (он это помнил) быстро вырвалась хрупкая женская фигурка в черном болоньевом плаще, проскользнула мимо спецназа (вот лопухи!), и ломаясь под порывами ветра устремилась к его убежищу.
     ─ Надя, Наденька! ─ закричал он радостно, ─ я здесь, иди сюда, за ветром тихо, я скучал по тебе, я …
     Он хотел пойти к ней навстречу, он даже вышел из-за укрытия, но отступил назад, повинуясь запретительным взмахам женских рук. Она была вся мокрая; большой дождь краешком висел над городом; но и под надежным капюшоном ее лицо было мокрым и соленым, на его губах осела эта соль при поцелуе он подумал: наверное, с моря принесло.
     ─ Что за отвратительные пятна? ─ строго спросила Надя, взявши его за плечи, но смотрела, не отрываясь только в его лицо.
     ─ Не знаю, откуда-то взялись. Вот! Я догадался — от птиц. Они противные, все время бранятся, дерутся, и какают везде, и на меня тоже. Ты осторожнее, они без тормозов, и на тебя могут, вон, вон! наглая большая хочет с разворота залепить. Ага! Не срослось, под ветер попала, бац! и прилегла о камень, нет ожила. Мне чаек жалко, я их не гоню. Ты садись Надя, вот на краешек плиты, здесь не так достает.
     ─ Ох, какой ты Вовка чудак! ─ Надя устроилась поудобнее на шершавом древнем камне, обхватила острые колени плотно сцепленными руками. ─ Ему чаек жалко гнать? Как бы они тебя не выгнали, ишь наглые какие, кричат, топорщатся, да их несчитано, еще парочка свалилась. Володя сядь рядышком, ближе, я положу голову тебе на плечо. Где ты был бродяга? Я беспокоилась, с ног сбилась. И почему ты босой, и на кладбище, и … босой то почему? Ноги в кровь совсем …
     Она плотнее уткнулась в его плечо, ее голова несколько раз дернулась, послышались кашляющие звуки, но когда она опять взглянула в его беспомощные глаза то была спокойной, только на щеках прибавилось соли — с моря принесло.
     Ветер и без того достаточно сильный совсем разгулялся: сумасшедший воздух пробивался сквозь проволоку, арматуру, дырявые памятники и вой, хохот, скрежет, визги и взвизги, стоны и над всем этим в черно-серой облачности прерывистые мощные вздохи.
     ─ Я не знаю, правда, правда! Я только помню, что вчера видел тебя, потом пошла кровь. Вот посмотри: из носа, ушей, глаз. Не веришь, да? Черная кровь текла. А потом раз — и я вон у того желтого магазинчика стою. Как я там оказался, не помню, наверное, утро было, а может и ночь. Наденька, а ты не знаешь отчего столько особых людей задействовано с серьезным оружием, учение что ли, а я тут близко где-то живу, да?
     ─ Господи! по улице Тургенева мы живем, в двух шагах, а чего ты домой не пошел?
     ─ Ты не пугайся, ладно. После того как кровь отошла мне так легко стало, боли нет, совсем нет. Как будто изнутри, из черепа вынули тяжелое, горячее, острое и там теперь пусто и легко. Легко! Но вот с памятью? Но память восстановится, правда? Я слышал — если кровь отошла значит на выздоровление повернуло. Я конечно знал, что неподалеку живу, но где конкретно? Да и продавцы странные: зашел я в магазин, так они с лица сразу спали. Я говорю: у меня денег сейчас нет, но вы не беспокойтесь, мы заплатим; вы же нас с Надей хорошо знаете. А знают ли они нас я и не помнил, но угадал! Да, да! говорят, без вопросов, чего желаете. И бедная толстая продавщица со стремянки чуть не упала. Я коньяк попросил, а он на самой верхней полке. Папирос не было, мальборо дали. Я еще удивился: а где охранник у вас, и рыжая худая как зарыдала в голос: да пропади он пропадом алкаш треклятый! нажрался подлый и завалился спать в подсобку. Нет, скажи какая впечатлительная женщина, за производство переживает.
     Бутылка армянского коньяка прочно стояла в заботливо выбранной ямке, рядом в целлофановом кулечке мальборо и зажигалка. Коньяк распочат, но выпито всего-ничего.
     ─ Не хочется ни пить, ни курить. Голова прошла и на спиртное не тянет. Но главное не в этом; ─ он левой рукой обнял женщину за худенькие плечи; она развернула голову и увидела его детские восторженные глаза, увидела, как он доверчиво-искательно, совершенно по ребячьи потянулся к ней и обморочно побледнела.
     ─ Главное в том, хоть память у меня отшибло почти что напрочь, но я знаю, что этой ночью я сделал что-то очень хорошее, и оттого, а не оттого что кровь отошла, и боль проклятущая меня оставила, и пить, и курить не хочется.
     ─ А я выпью, ─ тихо, одними губами сказала женщина. ─ И … а! гулять так гулять! и закурю, пожалуй.
     ─ Посуды нет, ─ растерянно сказал он, беспомощно оглядываясь вокруг.
     ─ Можно из горла, лихо по-гусарски! ─ Боже как пошло, подумала она и глупо как, когда коньяка обжег губы и горло. Ну вот, еще и жжется, плохой коньяк, обманули Вовку. Говорила я ему, не покупай в забегаловках, да он ночью и не покупал, ему так отдали, курить не буду — и так противно.
     Ветер переменил тональность; рев и взвизги слышались по-прежнему на самом высоком уровне, но беспорядочные метания прекратились: на берег наваливался север. Утешало, что дождь застрял в низких мрачных тучах и только изредка из них выбирался.
     ─ Ой! Осторожно! ─ Он бережно поднял женщину, когда она небрежно задела заботливо уложенные кости. ─ Я так старался, подбирал косточку к косточке. И не сердись пожалуйста, Наденька. Я очень переживаю за твое плохое настроение. Просто, когда рассвело, я подошел к краю обрыва. Тогда еще можно было подойти к краю. А берег начал резко обваливаться, и две могилки, нет, одна, но там лежали двое. Посмотри, скелеты совсем малюсенькие; мальчик и девочка, не знаю, может два мальчика, или две девочки. Я увидел, как из обнаженного берега выталкиваются кости ног детей. Я подумал: сейчас они обсыплются, но удержались. И что было делать, посуди сама? Нашел забытую ржавую лопату, раскопал могилы и перенес скелеты под это укрытие, но кое-что потерял. И потерянные части надо обязательно найти и перезахоронить. По-другому нельзя, правда? Когда дети умерли, родители, папа и мама, и другие тоже, сильно убивались, плакали. Ходили на могилку каждый день, потом реже, потом, наверное, померли, и некому стало приходить к бедным ребятишкам. Надя ты только не пугайся и не сердись; я же тебе говорил, что у меня с памятью, временно конечно, проблемно; представляешь, я забыл имя нашей дочери.
     ─ Что!?
     ─ У нас же взрослая дочь …
     Она подумала, надо успокоиться и сосредоточиться. Вся беда в том, что не удавалось сделать полноценный вдох: конечно она дышала, но не могла надышаться — в воздухе не было кислорода. В голове хаос и из этого сброда мыслей вдруг неожиданно выскочило имя — Настя, Анастасия, нет, надо сказать Настя. Она рассмеялась резким и злым смехом. Да по-другому и нельзя, глядя на детское виноватое лицо с оттопыренными губами, на приниженно пригнувшуюся грузную фигуру уже немолодого человека.
     ─ Зла на тебя не хватает. Забыть имя дочери. Ладно, ладно, верю, что по болезни. Вот приедем домой, я Насте расскажу, повеселимся вволю.
     ─ Настя … угу, Анастасия, да, да, Анастасия Владимировна. На тебя конечно похожая.
     ─ Балда! Девочки по большей части в отцов. Настя на тебя и походит, по-женски разумеется, она у нас красивая.
     ─ Я помню … красивая, но лучше бы на тебя, все, все! молчу. Скоро мы будем дома, дождемся зимы, сядем втроем … а у Насти есть молодой человек?
     ─ Был, но ты же знаешь молодых, разбежались. Но ничего, дело наживное, такого добра хватает.
     ─ И правильно. Такая красавица, да чтобы не нашла. Мы сядем втроем за круглый кухонный стол, сквозь обледеневшее окно будет пробиваться солнце; его много в зимние морозные дни; и разноцветные блики расползутся по кухне. Мы будем лепить пельмени и разговаривать о всяких милых пустяках.
      Он внезапно встал перед ней на колени, прямо в острый каменистый мусор и она болезненно поморщилась, словно в ее колени впились сотни цементных и каменистых крошек. Он положил голову ей на колени и сказал:
     ─ Я люблю твой запах, сразу начинает голова кружится. А скажи мне …
     Ее опять поразили детские озорные интонации в его голосе.
     ─ … что это? Нет, как называется слово, когда о человеке, о женщине, все время думаешь, не только в голове думаешь, а вспоминаешь ее запахи, движения, привычки, а когда тебе снится, что ты один, а ее нет, то испытываешь необыкновенный ужас, а когда она появляется то счастью и радости нет конца. А теперь …
     За толстыми линзами очков, в карих глазах заплясали золотистые искорки.
     ─ О каком слове (я-то его знаю!) я говорю, и кто эта таинственная женщина?
     Он бережно поднялся вместе с нею, она прижалась к его груди. Он же босой, подумала она, и палец разбит в кровь. Да ладно, какое теперь это имеет значение. Нежно поцеловала его в обветренные губы, потерлась кончиком носа о его нос, сказала:
     ─ Я люблю тебя сильно-пресильно. Всю жизнь я любила только тебя. Тебя одного.
     Она щекой прижалась к его груди и услышала неровное биенье его сердца. Левой рукой обняла за поясницу, а правой достала из сумочки на левом бедре наган и выстрелила ему в сердце. И услышала, как после прохода пули наступила тишина. Она не хотела смотреть ему в лицо, но так получилось, что, осторожно опуская обмякшее тело, задержалась взглядом на его лице и увидела выражение счастья, и позавидовала его уходу, и подосадовала, что ей, пусть и ненадолго, приходилось оставаться.
     Невысокого роста, в длинной куртке с великоватым капюшоном, наползавшим на глаза, капитан милиции нервно курил, прятался от дождя и ветра под хозяйственным навесом у магазина, неразборчиво матерился в ответ на упреки командира спецназа «ну Михалыч, ну сволота, сколько можно, ну давай!», но больше пристально всматривался в центр заброшенного кладбища на черную стену склепа. Он сплюнул, не получилось; во рту сухо от курева и от нервов. Совсем уж повернулся к спецназу, но разглядел хрупкую женскую фигурку в черном плаще: женщина несколько раз скрестила над головой руки. И капитан сказал:
     ─ Всем стоять, я быстренько пошел, я сказал стоять!
     ─ Михалыч, ты блин полный дурак, а если там все как было?!
     Крикнул отчаянно командир спецназа, от досады и огорчения даже снявший маску, но колобок вовсю катился к цели, преодолевая … нечего было преодолевать, и ветер и дождь куда-то подевались — наступили тишь да благодать. Пролегла невидимая глазу, но жутковатая линия, разделившая авангард шторма и собственно сам шторм во всей его диковатой красе.
     Тишина то какая, думал толстенький капитан, движениями головы отпихивая надоедливый капюшон, и страшно: будто находишься на дне огромной коробки и кажется, что еще чуть-чуть и крышка захлопнется.
     Капитан сразу их увидел, мужчину и женщину, сидевших рядышком, спинами к надгробной плите. И справа от них, и слева, и плотно над головами, неизвестно за что уцепившись, сидели чайки, словно обрамляя большого мертвого мужчину со свежим кровавым пятном слева на грязной рубашке в коричневую клетку и худенькую женщину, положившего голову мертвого себе на правое плечо.
     ─ Закончилось, да, закончилось, хорошо, ─ быстро запальчиво сказал капитан: он присел на корточки. ─ Сам что ли? Уговорила? Нет, что я? Сам, да?!
     ─ Ну конечно сам, а как иначе, осознал, что наделал и пулю в себя. ─ Женщина улыбнулась холодной неживой улыбкой. ─ Свое обещание не забудьте. Как можно быстрее окончить дело и помочь вывести Володю в Тобольск. А наган, особенно наган, Володя всегда говорил, что лучшее оружие — это револьвер системы наган производства либо 1914 года, либо 1940 года. Безотказное оружие. И капитан, видите пластинка с гравировкой, именное; от самого Андропова. Так что после следствия в музей, куда же больше. Народ валом повалит поглазеть на оружие массового убийцы. Хорошую вам память Вовка оставил, долго не забудете.
     Оно проговаривала все это совершенно спокойно: только иногда нервное напряжение пробуждалось и голос вздрагивал. Но может быть и от физического усилия: тело мертвого мужа заваливалось ей за спину, и правая рука женщины еле удерживала его. Тем более что с лица покойника соскальзывали очки, и она левой рукой постоянно их поправляла.
     ─ Да оставьте вы очки в покое! ─ не утерпел капитан. Он никак поначалу не мог открыть потрепанный коричневый портфель, а затем вслепую достать из него необходимый сейчас документ: неотрывно смотрел на худое лицо женщины с небольшими серыми глазами, некрасивым ртом с верхней губой, нависавшей над тонкой нижней, длинным подвижным носом, но это лицо … Оно было умиротворенным, спокойным. И капитан понял: она исполнила долг, и еще — она не верила окончательно что он умер; нет, не так! От неверия что она жива, когда он умер.
     ─ Конечно, ─ сказала женщина, ─ зачем теперь ему очки.
     Аккуратно сложила очки, спрятала в сумочку, прислушалась:
     ─ О! солдатики топочут! Бегут веселенькие и не догадываются бедолаги, что многие из них могли уже отбыть в мир иной. Матом кроют, задорные. А погода и чайки оказались милосерднее — замолчали. Прибежали — молодцы какие! Гренадеры, один к одному. Забирайте, осторожнее! а! теперь уж все равно.
     Она подошла к капитану, положила руки ему на плечи, заглянула в глаза: от нее пахло потом бессонной ночи, кровью мертвого мужа, влагой недавнего дождя. Но капитан не замечал запахов, он робко пытался смотреть женщине в глаза и у него не получалось и секунды выдержать ее взгляд.
     ─ Володя большую часть жизни, ─ сказала она, ─ выполнял особые поручения. Не любил рассказывать. Наверное, он зачастую делал несправедливые кровавые дела. Для Родины, пафосно, пусть, для России. Почему же вы?!
      Капитана с такой силой тряхнули за плечи, что у него мелко задрожали толстые щеки.
     ─ Почему же вы позволяете всяким уродам издеваться над детьми. Над девочками десяти-двенадцати лет, которых делали проститутками у вас на глазах. Лишали детства, кукол, первой влюбленности. Души их Паучиха с подручными убивала. Души!
     Носилки с телом несли сквозь сумрачный воздух как можно осторожнее, женщина шла рядом и не выпускала руку мужа из свои пальцев, прихрамывала, каблуки туфель подломились, сбросила туфли и шла босая до скорой помощи.
     ─ Черт, черт! ─ сказал молодой командир спецназа. ─ Ноги в кровь изобьет.
     ─ Она ничего не замечает, ─ сказал капитан. ─ Все, отъехали. Пашка, ты не против после оформления документов посидеть за водочкой. И повод есть.
     ─ Я бы лучше коньяк, ну да, у тебя Михалыч изжога. Тогда водка. А повод какой? Что обошлось без лишней возни. Мужик сам застрелился.
      ─ Мужик застрелился? Я Паша совсем не хочу тебя обидеть, но кто-то о ком-то точно высказался: он не глупый, у него ум такой. Только без насилия! Что у вас, у молодых, за манеры? Чуть что и в кулаки.
     ─ Я вообще то догадался. И правильно.
     ─ Конечно правильно. Ему жить оставалось несколько месяцев, и где бы он их провел, в дурке?
     ─ А что за повод, Михалыч?
     ─ Тебе его дело на ознакомление давали? Нет! Ладно. Выпивать будем за твоих ребят, что живы остались. Для тебя, для меня оружие: пистолеты, автоматы, ножи и прочая белиберда, а для таких как он, все что вокруг: камень, щепка, карандаш, кусок арматуры, но главное — его тело. Такие как он убивают на уровне рефлекса. Да что я тебе рассказываю: ты же был в коттедже у Изабеллы, у Паучихи. Он же четверых здоровенных охранников голыми руками прикончил, а у них, у каждого пистолеты были, и они стреляли, да разве в тень попадешь.
     ─ Эти хоть умерли без особых мучений, а вот Паучихе досталось: германскую металлическую швабру он так ей в ж… вколотил, что рукоятка швабры аж из горла вышла. Ох, сейчас начнется!
     И они со всех ног бросились к микроавтобусу. И неловкий маленький толстый капитан, переваливаясь и спотыкаясь, и подтянутый высокий командир спецназа. И вовремя.
     Черные плотные низкие тучи до того неподвижно висевшие над маленьким курортным городом и черное море медленно катившее высокие волны к берегу, и в особенности клубящиеся облака над заброшенным кладбищем, над улицей Тургенева, и над улицей имени героя Гражданской войны Ивана Голубца, протянувшейся параллельно Черному морю, дрогнули, ожили, рванулись. Грянул чудовищной силы гром, ветвистая ослепительная молния распорола северо-запад угрюмого неба, ливень обрушился на землю, море подняло валы на небывалую высоту и бросило на сторожевые валуны и рев, стон, крик понеслись с ветром над всем обозримым пространством. Бурлящая вода, пришедшая с неба, заполнила все канавки и выемки, смыла с кладбища мусор, накопившийся за много лет, но с детскими скелетиками обошлась бережно, уложила на плоскую вершину самой высокой морской волны, и та плавно и нежно растворилась с ними в море.

 




комментарии | средняя оценка: -


новости | редакторы | авторы | форум | кино | добавить текст | правила | реклама | RSS

05.08.2020
Гитару Элвиса Пресли продали на аукционе за $1,32 млн
Гитару Элвиса Пресли Martin D-18 продали на аукционе за 1,32 млн долларов.
03.08.2020
В Греции открылся первый музей под водой
В Греции открыли подводный музей, в котором будут проходить реальные и виртуальные экскурсии к затонувшему античному кораблю
03.08.2020
Зеленский поддержал строительство мемориала "Бабий Яр"
Зеленский поддержал строительство мемориала Холокоста «Бабий Яр»
03.08.2020
Шаша-Битон: немыслимо, что культурные учреждения закрыты
Ифат Шаша-Битон прокомментировала слова Итамара Гротто по поводу возможного возобновления культурных мероприятий в Израиле.
03.08.2020
Шаша-Битон: немыслимо, что культурные учреждения закрыты
Ифат Шаша-Битон прокомментировала слова Итамара Гротто по поводу возможного возобновления культурных мероприятий в Израиле.
01.08.2020
Украина впустит более 5000 евреев на Рош ха-Шана
Квота может возрасти до 8000, но паломникам придется носить лицевые маски в общественных местах и воздерживаться от собраний более 30 человек.