Книжный магазин «Knima»

Альманах Снежный Ком
Новости культуры, новости сайта Редакторы сайта Список авторов на Снежном Литературный форум Правила, законы, условности Опубликовать произведение


Просмотров: 2347 Комментариев: 0 Рекомендации : 2   
Оценка: 6.00

опубликовано: 2011-04-11
редактор: Ведаслава


Ирий | Немец | Фантастика | Проза |
версия для печати


комментарии автора

Ирий
Немец

Глава 1
   
    Будущее — это тщательно
    обезвреженное настоящее.
   
    Братья Стругацкие, «Хромая судьба»
   
   
    Изначально городишко назывался Красный Октябрь, но позже название само собой сократилось до первого слова. Основатели города, нарекая свое детище крестным именем революции, и думать не смели, насколько точно такое название будет отражать сущность города. Потому что пятнадцать лет спустя город и в самом деле стал красным.
    Затерянный в лесах западносибирской равнины поселок городского типа Красный являл собой классический пример прогрессивного социализма, при котором, как известно, излишества порицались носителями партийной истины, а склонность к благообразию и вовсе считалась буржуазным извращением. В то время, когда героем проклятого запада был облаченный в стильный костюм и окруженный соблазнительными девушками супермен-индивидуалист, отечественным героем считался пахнущий потом и машинным маслом рабочий-общественник, в мятой кепке, с кувалдой в мускулистой руке, и в окружении пяти-шести немытых отпрысков и одной тучной жены. Советскому человеку некогда было думать о зеленых газонах, парковых зонах, высокой архитектуре, драматических театрах, когда стране не хватает нефти, газа, угля и руды. Одним словом, Красный был стандартной дырой с населением в двадцать тысяч человек, каждый из которых ненавидел свой город, но пребывал в спокойствии, полагая, что это удел не только его, но всей страны. А ненависть, ставшая обыденностью, это уже и не ненависть вовсе.
    Западную часть города занимал завод переработки и обогащения железной руды. К его воротам подходили три ветки железной дороги. Эта дорога, изгибаясь, опоясывала юго-западный сектор Красного и, оставляя на теле тайги сверкающий шрам рельсов и пестрый шлейф пассажирского мусора, убегала на юг — на «большую землю». Весь городской сегмент «железки» сопровождали штабеля невостребованных шпал. Грязно коричневые, пропитанные ядом, — их не трогал ни короед, ни плесень. Весенние дожди годами вымывали из мертвого дерева отраву, и настолько основательно пропитали этой гадостью почву, что земля вокруг нагромождений шпал была маслянистой, как прогорклый маргарин, и в солнечный день переливалась побежалостью. Ни один сорняк не пускал там корни, и даже мухи облетали горы смертоносной древесины стороной.
    По железной дороге бесконечными потоками в обоих направлениях следовали поезда, внутрь все больше порожние, наружу — груженные чугунными чурками. Стук колес сливался в непрекращающийся рокот, заставлявший дрожать стекла даже в самых отдаленных домах. Автомобильные дороги в Красный не вели, и попасть в город можно было только пассажирским поездом, который ходил раз в день и имел всего три плацкартных вагона, или, в исключительных случаях, вертолетом.
    Пять коричневых труб завода двадцать четыре часа в сутки выдували в небо черно-красную копоть, внося посильную лепту в будущую проблему парникового эффекта. Над городом поочередно господствовали три ветра, менявшие силу и направление с весны по осень. Но зимой, как правило, воздушные потоки успокаивались, и тогда трубы завода, имевшие разную высоту, становились местной достопримечательностью. В ясную погоду на фоне гнойно-оранжевого заката, который смахивал на ожог, трубы походили на исполинские пальцы, и казалось что сам Диавол, проткнув пятерней толщу земли, царапает небо, оставляя за черными когтями борозды запекшейся крови. Местные сталевары поили редких заезжих коллег водкой, а затем тащили похвастаться прелестью индустриального пейзажа.
    — Вишь, — с гордостью говорили они, — нам тут сам черт не страшен. Потому как мы с ним бок о бок давно притёрлись…
    Приезжие металлурги уважительно кивали, улыбались и протягивали пустой стакан. Заезжие гости знали: жители города гордятся заводом не потому что это красиво, а потому, что гордится больше и нечем. Они и сами приезжали из городишек, которые кроме отчаянного загрязнения окружающей среды ничего значимого не делали. Но, раз так было по всей стране, стало быть, так ему и быть должно.
    Сами по себе трубы были не последней достопримечательностью, которую даровал городу завод. В начале каждой зимы еще не утихшие осенние ветра приносили осадки издалека, откуда-то с таежных северных земель, и снег, на удивление и радость детворе и к ностальгии старушек, шел белый и пушистый, словно хлопок. Но по мере того, как ветра стихали, снег все больше приобретал рыжий оттенок и смахивал на струпья. К концу декабря Красный всегда был покрыт бурыми сугробами, куда более смахивающими на барханы Гоби, чем на снег средней полосы СССР. Весеннее солнце, немилосердное и жестокое, быстро вытапливало влагу из железных сугробов, но земля, хоть, как говорится, и стерпит все, уже давно насытилась окисью тяжелых металлов и наотрез отказывалась впитывать воду. Испаряться влага не успевала, и улицы Красного превращались в бурую топь. Апрельские дожди, холодные и колючие, превращали грязь в стихийное бедствие, и нередко можно было наблюдать, как вязкое течение грязевого потока тащит скулящего и трепыхающегося пса, а то и человека, по оплошности или нетрезвости угодившего в сель. Иногда горемычных пловцов удавалось зацепить спиннингами, и если леска выдерживала, вытащить на сухое, но чаще стихия забирала их навсегда, унося в лесные низины и передавая остывшие тела реке, где с ними расправлялись лещи, мутировавшие до пираний.
    Жители стойко терпели неудобство весенних паводков, по опыту зная, что эта напасть сама собой закончится к началу мая. И действительно, весна уверенно наводила порядок. Под растаявшими сугробами обнаруживались горы мусора, собачьего дерьма и трупы, успевшие там накопиться за зиму. Жители выбирались из домов, чтобы поискать утерянные вещи или опознать тела незадачливый кормильцев, которые по причине перепоя или от отчаянья не смогли добраться до дома какой-нибудь лютой январской ночью. Таких по весне всегда находилось четыре-пять. Зима создает идеальные условия для консервации тел — трупы сохранялись в отличном состоянии, даже выражение лиц несло отпечаток последних переживаний: замешательство, досада, но чаще умиротворение. Родные горевали по ним не сильно и не долго, а если находили в карманах остатки непропитой зарплаты, так немножко и радовались, считая, что кормилец их хоть и был алкашом и мудилой, все же не забывал о семье, и даже в смерти о ней позаботился. Да и чего горевать? Ведь мускулистый металлург — герой эпохи трудовых сражений, оставался таковым только на пролетарских плакатах, в реальности же оказывался чахлым пьяницей, с весьма ограниченным сроком жизни. Артрит, ревматизм, отравление солями тяжелых металлов и как следствие рак и сердечная недостаточность быстро съедали здоровье мужчин, а тех, кто к сороковнику все же стоял на ногах, поджидали цирроз и стервозность жены. И если с распухшей печенью еще кое-как удавалось протянуть пару лет, то от жен такой милости ждать не приходилось. В Красном здоровье было словом, обозначающим свою противоположность, то есть полное его отсутствие. Медицинская помощь была бесплатной, а потому малоэффективной, и сам заведующий поликлиникой доктор Антон Павлович Чех, человек интеллигентный и вдумчивый, не очень на свою медицину полагался, и делал по утрам гимнастику, а по вечерам в качестве профилактики принимал сто грамм настойки собственного приготовления, что и позволило ему прожить семьдесят лет и умереть не своей смертью. Если только смерть действительно может быть не своя.
    В отличие от мужчин, женщины Красного жили дольше раза в полтора. Отдельные грымзы дотягивали до шестидесяти пяти, а то и до семидесяти. Доктор Чех долго размышлял над данной демографической несправедливостью, и, в конце концов, пришел к выводу, что слабый пол на этом свете удерживает врожденная стервозность и слепая жажда досадить соседям и родственникам. Но если вопреки устоявшемуся положению дел сталевар каким-то чудом доползал до пятидесяти, окружающие начинали считать, что этот старожил ненавидит своих детей, ибо не желает освободить жилплощадь. Так что оттаявший труп бывшего кормильца тихо хоронили, а старший сын брал отцовский молот и шел на завод за своей долей социалистического подвига.
   
    После того, как весна окончательно избавляла улицы от жижи, а родственники усопших — от трупов, руководство завода и горисполком вспоминали о субботниках. Никого это особо не радовало, но и перечить открыто никто не решался. Опять же, раз все безоговорочно плелись на уборку территорий, у мускулистого металлурга не было причин искать в неоплачиваемой работе подвох. В конечном итоге, в этом и заключалась суть его геройского характера, — вкалывать всегда, и особенно тогда, когда в этом нет никакого смысла. К тому же субботник давал возможность по ходу дела распить с товарищами бутылочку, пока жена не следит, — веский довод в пользу общественного труда, особенно, когда доводов больше и нет.
    Как бы там ни было, но ко Дню Победы город приобретал вид некоторой обжитости. Собачье дерьмо и мусор сгребали в кучи, стволы деревьев и редкие бордюры белили мелом, гнилые заборчики в тридцатый слой покрывали зеленой краской, с окон в подъездах смывали бурую пыль, меняли пару лампочек на фонарных столбах, подводили белой краской лозунг «Слава КПСС», что на фасаде Дворца Народного Творчества, на детские площадки завозили песок и лысые покрышки от тракторных колес, и даже пытались сажать цветы, которые никогда не приживались. Затем наступало 9-е мая, и городу положено было праздновать. Улица Ленина пылала алыми флагами, улыбающиеся металлурги с женами и детьми, вооруженные знаменами и транспарантами, стройной колонной следовали к Дворцу Народного Творчества, где на площади их уже ждали директор завода Огрехин Борис Поликарпович, и председатель горисполкома Поворотов Леонид Валерьевич, оба отчаянно партийные. С высокой трибуны истые коммунисты приветствовали демонстрантов, снисходительно улыбались и благосклонно помахивали ладонями, словно демонстранты пришли засвидетельствовать свое уважение и почтение именно им. Рупоры громкоговорителей орали марши и панегирики КПСС, без которой, понятное дело, победа над проклятым фашизмом была бы не мыслима. И хотя ветеранов в городе было не много, человек пятнадцать, ни председатель горисполкома, ни директор завода по этому поводу не расстраивались, и награждали премиями и ценными подарками друг друга. Ветеранам же доставались цветы и внимание, ну еще надгробная плита, если старику случалось до церемонии не дожить.
    В целом май был довольно чистым месяцем для Красного, но первые летние дожди, розовые, как рябиновый морс, враз смывали все прихорашивания, и город снова становился тем, чем он был всегда — индустриальной помойкой.
    В сущности, попытки навести в городе порядок смысла не имели, потому что стены, крыши, землю под ногами покрывала спрессованная временем и обожженная солнцем ржавая короста, вода в трубах содержала дичайший процент ионов железа, а воздух… впрочем, воздуха не было — был смог. Чтобы что-то изменить, требовалось снести ПГТ Красный до основания и в первую очередь завод, а это было немыслимо, так как страна нуждалась в железе, как диабетик в инсулине. Город, словно монета в гальванической ванне, продолжал покрываться металлом; дети все чаще рождались калеками или слабоумными; взрослые спивались, замерзали в сугробах или уплывали в грязевых реках; редкие заезжие гости ломали голову над дилеммой: каким таким опытом можно обмениваться, когда везде все одно и то же; а скрипящие локомотивы тащили во внешний мир вереницы вагонов, груженных железными чурками, отчаянно пытаясь накормить прожорливую экономику страны, хотя накормить ее было невозможно.
   
    Имелся в Красном и свой Дворец Народного Творчества, но горожане не могли запомнить такое мудреное словосочетание и называли его просто Клуб, — именно так, с большой буквы, потому что для них это было имя нарицательное. Находился Клуб в самом центре города во главе малюсенькой площади, и имел форму массивного куба с положенными шестью колоннами при входе. С противоположной стороны площади бронзовый Владимир Ильич указывал правой рукой на высокую массивную дверь Дворца, напоминая народу, что именно там находится его творчество. Внутри всегда было сыро и затхло, но привыкшие к лишениям горожане не обращали на это внимания и с удовольствием Клуб посещали по выходным, потому что там крутили кино. В будние дни горожане приходили на площадь перекинуться парой слов и ознакомиться с афишей, которую директор Клуба Барабанов Кондрат Олегович рисовал самолично в единственном числе и вывешивал на доске объявлений тут же у входа во Дворец. Плохих фильмов не было. Тогда еще не знали, что фильм может быть плохой, поэтому смотрели все подряд, и особенно любили иностранные фильмы, которые привозили не откуда-нибудь, а из самой Индии. Но кино крутили не долго, лет пять, потом киноаппарат вышел из строя. Директор Клуба обратился к руководству завода, прося содействия в починке столь важного для горожан механизма культурного просвещения, на что руководство отозвалось сочувствием и механика предоставило. Вскоре новая запчасть была изготовлена, но в процессе монтажа механик умудрился разбить объектив, а специалистами по оптике, да и соответствующим оборудованием завод не располагал. В последующие годы Барабанов упрашивал свое областное начальство прислать новую линзу, но вскоре понял, что впредь жителям ПГТ Красный придется существовать без волшебного фонаря, — все прошения Барабанова неизменно оставались без ответа, подтверждая тем самым стабильность функционирования советской бюрократии.
    Еще в Клубе были кружки по интересам для детей. Вернее, фигурировали они только в отчетах, которые директор Клуба отправлял в областной центр. Эти отчеты Барабанов малевал чуть ли не каждый день с охотой и даже любовью, придумывая несуществующие развлечения, которые он якобы устраивает для жителей города и их отпрысков, будучи уверен, что эти писульки и есть самый главный аспект его трудовой деятельности. Раз в месяц он перечитывал стопку своих фантазий, выбирал самую яркую и оригинальную, дописывал внизу, что новый объектив по прежнему не доставлен, от чего жители города испытывают ужасную нехватку культурного развития, запечатывал свой опус в конверт и вручал почтальону Семыгину. Догадываясь, как сильно занято начальство, ответов Барабанов не ждал.
    Кондрат Олегович был натурой творческой. Среднего роста, склонный к полноте, с неизменной черной бабочкой поверх ворота шелковой малиновой рубашки, порывистый в жестах и импульсивный в намерениях, которые он никогда не доводил до конца. Барабанов любил свой аккордеон, свою поэму, овации, портвейн, своего кота Сократа, преферанс, стихи Гомера и тридцатипятилетнюю вдову Сидорову. Последовательность этих любовей зависела от лунных циклов, о чем сам Кондрат Олегович не догадывался, да и не задумывался, но их состав всегда оставался неизменен. На аккордеоне Барабанов играл хорошо, но много, оваций получал недостаточно, а вдова Сидорова любила не только Барабанова, но еще электромонтера Грызло и учителя химии Аметистова. Кот Сократ оставался хозяину верен, но был подл и нагл, а потому гадил несоизмеримо своим размерам и всегда не там, где это прилично, заставляя Барабанова крепнуть в грустной уверенности, что любовь — суть проклятье, приносящее одно только горе.
    В преферанс Кондрат Олегович играл с доктором Чехом и почтальоном Семыгиным, они же являлись единственными слушателями его поэмы. По задумке Барабанова эта поэма должна была стать пиком социалистического модернизма, вместившей в себя величие всей эпохи, когда напористость и вера в правое дело рабочего человека раздвигают рамки возможного, и подчиняют себе не только души заблудших овец капиталистических пастбищ, но и природные стихии. Концовку своего шедевра Барабанов придумал чуть ли в самом начале, и восхищался ею так, будто поэма уже была окончена, и получила заслуженное одобрение в виде почетной Ленинской премии. Суть же концовки заключалась в том, что советский человек повернул орбиту Земли на сто восемьдесят градусов. К слову сказать, поэт Барабанов пока не знал, зачем именно заставлять планету двигаться в обратном направлении, но считал это маловажной деталью, которую решит по ходу написания.
    Кондрат Олегович Барабанов закончит свою поэму много лет спустя, и это будет единственная вещь, которую он доведет до логического завершения. Накануне своей кончины пожизненный директор Клуба, обрюзгший и сморщенный, как гниющая груша, трясущимися пальцами вскроет конверт и с волнением прочтет адресованное ему письмо, — единственное полученное им за всю его жизнь в городе Красный. В письме будет сказано, что объективы заказанной им серии не выпускаются промышленностью уже двадцать лет. И хотя это будет сухая отписка, Барабанов заплачет от осознания, что внешний мир все-таки существует, и что до него возможно достучаться. В ту же секунду Кондрат Олегович придумает последние строки своей поэмы, выберется на крышу Дворца Народного Творчества и, глядя на разрастающуюся рану горизонта, будет декламировать миру свои стихи. Обезумевший ветер заберет все до последней буквы, и в этом вое поэт Барабанов уловит неслыханные доселе овации. Он умрет счастливым, зная, что признан даже стихией.
   
    Но были моменты в жизни Кондрата Олеговича, когда энергия его импульсивной натуры направлялась и на общественное благо. Результатом чего становилась наличие реально существующего кружка для детей, а изредка и двух сразу. Как, например, кружок рисования, который вела женщина средних лет Зримова Элеонора Ильинична. Кружок просуществовал два года, до момента, когда с Элеонорой Ильиничной случилась психическая хворь. Художница начала путать цвета, а затем и вовсе стала выдавать детям только красную краску, убеждая подопечных, что всех остальных цветов в природе не существует, и они всего лишь больное воображение сумасшедших химиков. После такого Элеонору Ильиничну решили держать подальше не только от детей, но и от взрослых. В городе не было психиатрической больницы, хотя потребность в ней была велика, так что доктор Чех отвел несчастной женщине отдельную палату и запер ее там подальше от любопытных глаз. Но горожане все равно прознали, что болезнь художницы прогрессирует. Так, например, она начинала биться в конвульсиях, заметив зеленную косынку на голове случайной прохожей, или впадала в депрессию от вида синего галстука, который так некстати любил надевать хирург Ванько. А еще пыталась вскрыть себе вены и закрасить стены собственной кровью. В конечном итоге доктор Чех отправил больную на «большую землю», а кружок рисования, участники которого надеялись, что учитель поправится и вернется к работе, прекратил существование. Детям ПГТ Красный не суждено было стать великими художниками, впрочем, судьбы великих музыкантов или писателей были им заказаны тоже, — город металлургов не нуждался ни в ком, кроме металлургов, а потому только их и производил.
    Сумасшествие Зримовой совпало с переменой настроения директора Клуба, так что следующий кружок появился только полтора года спустя, когда Барабанов закончил третью главу поэмы и решил сделать в своем эпохальном труде перерыв, а избыток энергии направить на юных дарований, дабы привить им любовь (или ненависть) к игре на аккордеоне и хоровому пению.
   
    С Элеонорой Ильиничной дела обстояли сложнее, чем казалось на первый взгляд. Ходили слухи, что все женщины ее рода имели способности предсказывать будущее. Конечно, взращенные атеизмом металлурги и их жены не верили в эти байки, но все равно старались держаться от ведьмы подальше. Да и что можно ожидать от женщины с таким подозрительным именем? Не иначе, как она империалистическая шпионка, а слухи о ее ведьмовстве — всего лишь легенда прикрытия!.. В общем, советского человека обмануть было трудно, потому что он был материалистом, а материализм во всем, всегда и везде ищет и находит подвох. В этом и кроется сила атеизма — от всего непонятного он отдалился настолько, что непонятное перестало существовать.
    Сама же Элеонора Ильинична ничего кроме ненависти к этим сплетням не испытывала, потому что когда-то из-за них расстроилось ее замужество, а позже она сбежала в одиночество, подсознательно стараясь защититься от повторения пережитой боли, и так дожила до тридцати двух лет, не ведая, что пожизненное ее девичество предписано судьбой, и что она действительно способна заглянуть за горизонт настоящего и рассмотреть грядущее. Ведьма Зримова не могла знать, что ее видения, рисующие ей картины огромной кровавой воронки, похожей на разорванную пасть, которая с воем всасывала в себя все и даже вчерашний день, начались в тот самый момент, когда Мария Староверцева родила сына, получившего в крещении имя Никодим. Знать Элеонора Ильинична этого не могла, но едва ощутимый гнозис предков, который корнями уходил к ведическим жрецам антов, подсказывал ей, что это не сумасшествие, а та часть реальности, которую обычным смертным лицезреть не дано.
    Перед тем, как доктор Чех посадил свою пациентку на поезд, между ними состоялся следующий диалог.
    — Скажите, Антон Павлович, вы правда считаете, что я сдурела? — Элеонора Ильинична задала этот вопрос совершенно спокойно, и чувствовалось, что она вполне адекватно воспринимает реальность вообще и свое сумасшествие в частности.
    На это доктор Чех ответил с присущей ему мягкостью:
    — Ну что вы, голубушка! Прям так сразу и «сдурела»… Обыкновенная шизофрения, я полагаю…
    Ведьма выдержала паузу, глядя в сторону и размышляя не о своем недуге, а о чем-то другом, затем вернула взгляд на врача, сказала:
    — Вот что, доктор. Я знаю, и не спрашивайте меня откуда и почему, но мои видения — не из-за вашей шизофрении. Когда я пойму, что именно они хотят мне донести, я пришлю вам телеграмму.
    Двадцать семь лет спустя Элеонора Ильинична выполнит свое обещание. Она отыщет смысл своих видений и действительно свяжется с доктором Чехом. Правда, сделает это по телефону. Антон Павлович, седой и ко всему безразличный, за пять минут до своей кончины снимет трубку и с поразительной ясностью, которую может дать только надвигающаяся смерть, вспомнит свою пациентку. Он будет слушать скрипучий голос старой ведьмы, далекий и невозможный, как полеты на Луну, и ни одно услышанное слово его не удивит. По окончании монолога Элеоноры Ильиничны Аннон Павлович скажет: «Прощайте, голубушка», и положит трубку. Вслушиваясь, как под натиском ветра лопается шифер и трещат стропила, он подумает, что из всех двадцати тысяч сдуревших жителей города, только Элеонора Ильинична единственная и была нормальной.
   
    Случилось так, что в городе имелась церковь. Вернее, это город случился, церковь же стояла здесь уже лет двести, а то и больше.
    Перед тем, как заложить первый камень в фундамент ПГТ Красный, отцы-основатели промеряли линейкой расстояния на карте страны, которые будущим поездам придется преодолевать, и посчитали смету затрат с погрешностью процентов сорок. Затем они положили на карту ладонь, очертили ее карандашом и получили область в шестьдесят квадратных километров, удовлетворяющую заложенным денежным средствам. В намалеванной на карте пятерне они присмотрелись к рельефу местности. Оказалось, что подходящее место всего одно. Но двести лет назад люди тоже присматривались к рельефу местности, то есть были не тупее теперешних, так что выбор отцов-основателей Красного в точности совпал с выбором предков, заложивших свое поселение два столетия назад.
    Добравшись до места назначения, первопроходцы были немало удивлены, обнаружив на будущей стройплощадке остатки крупного поселения в несколько улиц, и одну целую каменную церковь, о чем и сообщили руководству в областной центр. Руководство покопалось в архиве, ничего не нашло и придумало обратиться за информацией в Тобольскую епархию, поскольку те за своими церквями следили куда лучше, чем страна за целыми городами. В архивах епархии и в самом деле отыскали церковь, чему премного обрадовались, и в связи с ней название древнего поселения — Ирий. Что это значило, никто не понял, да никто и не пытался, потому что новое имя уже было придумано и просто дожидалось, когда город вылупится на свет божий и станет полноправной социально-экономической единицей. Но теперь польза от епархии обернулась в обузу. Строители хотели использовать помещение церкви под склад, или еще под что-нибудь полезное, но вредные и напористые попы отвоевали свою недвижимость, давя на то, что даже социалистическому государству необходимы исторические памятники. Скрепя сердце, строители уступили. Все остальное уберечь не удалось, и прежде, чем археологи прознали про Ирий, строители сровняли с землей остатки поселения бульдозерами, и принялись вколачивать сваи. Страна хотела железных чурок, и страна не любила ждать.
    Когда город вырос, церковь оказалась за восточной окраиной и ютилась между овощными складами с одной стороны и посадочным полем с другой. Вертолеты летали не часто и только до тех пор, пока завод не начал давать продукцию, затем эскадрилью перекинули на другой объект, а вертолетная площадка превратилась в бетонный пустырь.
    Ко дню сдачи завода в эксплуатацию Тобольская епархия подготовилась тоже. Вернее, научила иерея Сергия бросить все и тащиться в новоявленный городок, следить, чтобы церковь не рухнула раньше, чем все грешники получат себе Господне прощение. Чем иерей Сергий, тогда еще совсем молодой человек, прогневал начальство, не известно. Но известно, что сам отец Сергий не возражал, ибо сердце его было наполнено верой и жаждой нести Слово божье, а потому, он со смирением принял новую должность и с улыбкой на устах отправился творить свою паству.
    Прибыв в город и окинув взором свои владения, отец Сергий заплакал. Зеленый крест на погнутом шпиле, осипший колокол, сквозные щели с кулак шириной в стенах колокольни, прогнившие полы, оскопленные окна и плесень на ликах святых. Сердце батюшки страдало и жаждало восстановить храм Господен, а то и вовсе превратить его в жемчужину зауральской православной церкви. Но ремонт и тем более реставрация требовали денежных средств, которых ни у отца Сергия, ни у Тобольской епархии не было. Проблему нужно было как-то решать, а поскольку в Красном все дороги вели к заводу, то и отец Сергий отправился туда. Целый год он обивал пороги заводского начальства, пока тому не надоело прятаться от настырного батюшки. В конечном итоге директор завода Огрехин осознал, что упрямый поп не отстанет, и единственный способ от него избавиться — это решить его проблему. Огрехин от души поматерился (куда ж без этого?), но, в конце концов, командировал отцу Сергию бригаду строителей. Под пристальным взором иерея, рабочие избавили бронзовый крест от патины, выровняли шпиль, сняли гнилые полы и залили бетон, в стенах колокольни замазали щели, а саму колокольню стянули железными обручами, застеклили окна, обработали внутренние помещения химикатами, чтобы убить грибок и муравьев, побелили стены, а купола покрасили зеленой краской, потому что другой не было, и даже заварили трещину в колоколе, от чего его тональность понизилось на пять с половиной тонов. Конечно, ремонт требовался куда более глубокий, но батюшка и так был счастлив, и приступил к служению в надежде, что со временем получит от начальства деньги, необходимые для полной реставрации.
    За последующие пятнадцать лет Тобольская епархия прислала отцу Сергию одну икону, два церковных календаря, сорок медных крестиков, бочку ладана, вагон свечей, тележку писаний православных святых и сотни заверений в том, что силою веры церковь и дальше будет стоять, как она простояла до этого два столетия. К тому времени и сам отец Сергий растратил свой пыл и надежду сделать из церкви памятник архитектуры, да и вера его заметно пошатнулась. Не то, чтобы она исчезла полностью, но как-то притихла, спряталась в потаенном чуланчике души и не подавала признаков жизни. Первые лет восемь иерей Сергий ходил по улицам города и призывал горожан не гнушаться Храма Господнего, но приходить на службу, дабы очиститься душой и обрести счастие. Вообще-то, активная агитация населения для православной церкви не характерна, это же не какое-нибудь там католичество с его агрессивным миссионерством, но выбирать отцу Сергию не приходилось, потому что паства его была до смешного скудна, а многие горожане даже не подозревали, что церковь функционирует, принимая треск заваренного колокола за производственный шума завода. А потому отец Сергий полагал, что в такой непростой ситуации можно отойти от традиций, то есть самому идти в народ, не дожидаясь, когда народ одумается и придет к нему. Но жители Красного смотрели на батюшку с сожалением, как на юродивого, потому что были атеистами, и знали, что Бога нет, а религия из врожденной вредности пудрит народу мозг. Так что к моменту рождения Никодима паства отца Сергия насчитывала пару десятков старушек, и только одну женщину средних лет Староверцеву Марию Серафимовну. Ну и еще горожане приводили иногда крестить детей, но было понятно, что делают они это из любопытства, чтобы внести в жизнь толику разнообразия, а вовсе не потому, что их души тянулись к Господнему свету. Одним словом, церковь краснела и дряхлела, а отец Сергий все глубже постигал великую христианскую добродетель — смирение.
   
    В южном секторе города находились поликлиника доктора Чеха, школа, детский сад, городской исполком, два гастронома и один универсам. Первые четыре здания архитектурой не разнились — однотипные двухэтажные кирпичи. Правда доктор Чех чаще заставлял своих подчиненных белить стены, так что в отличие от соседей поликлиника краснела не так интенсивно. Гастрономы и универсам были одноэтажны и имели стеклянные фасады, что вносило ощутимый колорит в архитектуру города. Центр Красного заполняли блочные жилые и муниципальные трехэтажки, ничем неприметные и на эстетику не претендующие. Оставшаяся территория подковой изгибалась вокруг центра города, примыкая к заводу с южной и северной стороны, давая простор существованию колонии двухэтажных деревянных бараков. Зимой бараки оказывались теплее, но горели, как бумага, к тому же были избавлены от такого полезного качества, как звукоизоляция, так что сидя вечером на лавочке у подъезда, можно было слышать, как по дому катится волна женского крика, — это ласковые жены встречали вернувшихся с работы металлургов. Иногда оконные стекла, и так вибрирующие от рокота железнодорожных составов, не выдерживали тональности женского визга и лопались, от чего радушие встречи супругов становилось еще более ощутимым. В блочных домах панельные стены сильнее гасили звук, отнимая у женщин возможность поделиться с ближним своей стервозностью. Но упрямых горожанок это остановить не могло, — они выносили свой ор на улицу. Такие же несгибаемые, как и их мужья-металлурги, жены подкарауливали своих супругов у подъезда, или на лавочке, коротая время в обсуждении последних сплетен, или в сочинении новых. Порою ждать им приходилось долго, потому что, какой бы дорогой металлург не возвращался домой, ему никак невозможно было миновать один из гастрономов, а то и оба. Но жены упорно дожидались благоверных, копили злобу, заряжались стервозностью, словно аккумулятор электричеством, и стоило супругу выглянуть из-за угла, как:
    — Ах ты, мудило! Алкаш! Опять надрался как свинья!
    — Ну чо ты, Люся… Коллеги из Синего приезжали, по этому… по обмену опытом. Поговорили за работу, выпили… Мы им нашего черта показали, шоб по-людски…
    А поблизости, обутая в кеды и одетая в короткие штанишки детвора, пристально следила за развитием бытовых драм, учась у родителей единственно верному взаимоотношению полов.
    Затем наступала ночь, на улицах кое-где зажигались фонари, ругань помаленьку сходила на нет, и пьяные усталые металлурги делали шаг к примирению, иначе могли остаться без ужина:
    — Ладно тебе, Люсь… Ты ж у меня хорошая…
    И жены, смахнув к месту появившуюся слезинку, остывали, кормили мужей борщом или кашей, а позже позволяли им вяло себя потрахать, все реже вспоминая, что когда-то в юности секс был безумным и страстным, и после него хотелось смеяться… теперь же он превратился в скучное подтверждение того факта, что брак пока не расторгнут.
   
    За тревожным сопением ночи надвигалось пролетарское утро. Словно молотком по голове, — врубалось радио, и радостный диктор призывал сделать утреннюю гимнастику, которую кроме доктора Чеха никто больше не делал. По улицам, поднимая бурую пыль, громыхал первый рабочий автобус. Между домами шатался, бурча что-то в густую и грязную бороду, пьяный и еще не спавший дворник Гном, и это был единственный час, когда его можно было заметить. На востоке неумолимо разрасталось пламя, а небо заливалось гноем. Утро, словно бульдозер, перло на город, не давая металлургу забыть, что жизнь — борьба, а он — солдат, поклявшийся отдать свою жизнь до последней капли за!.. неизвестно что. В ПГТ Красный слова «пробуждение» и «стресс» являлись синонимами, но к счастью жителей города, об этом знал только доктор Чех.
    Металлурги плелись к рукомойнику смыть остатки похмелья и усталость сна, на кухне шкворчала яичница, а отпрыски упирались и все никак не хотели выбираться из-под одеял. Начинался новый день, и сталевары гнали прочь шальные мысли, подкрадывавшиеся к пьяному мозгу во сне и подло шептавшие, что может все бросить к чертовой матери и рвануть куда подальше!.. брали себя в руки и собирались на работу, где их поджидал трудовой подвиг, который, как известно, можно только начать — остановить уже невозможно.
    В конце концов, каждый член семьи направлялся по своим делам: муж и жена на работу, отпрыски в детский сад или школу. День проходил в заботах и проходил быстро. Вот уже школьники возвращались с уроков, бросали в кучу портфели и неслись на какую-нибудь стройку, или играли в футбол, или дрались, или вырезали на скамейке емкое папино ругательство, или взбирались на старую яблоню и рвали огромные яблоки, — великолепные экземпляры советского садоводства, огромные сочные плоды, в которых никогда не заводились черви, потому что их покрывал железный панцирь, поддающийся обработке стальным инструментом, но никак не зубам беспозвоночных… Потом доносилось пыхтение мотороллера почтальона Семыгина, и вернувшиеся с работы горожанки спускались к почтовым ящикам за своей газетой «Правда» или «Известия», а может даже и за весточкой от далекой родни, затерявшейся в какой-нибудь Молдавской ССР. А там уже поспевал ужин и жены металлургов, убедившись, что щи досолены, а плиты выключены, спускались во двор, ютились на лавочках у подъездов, обсуждали свежие новости от молдавских родственников, полоскали косточки какой-нибудь распутной Тоньке из соседнего дома, и орали на своих благоверных, как только те появлялись из-за угла.
   
    Где-то за тридевять земель вспыхивали, но быстро гасли мировые конфликты и прочие Карибские кризисы, так что ракеты с ядерными боеголовками пока не падали на головы мирным гражданам СССР; передовицы «Правды» с гордостью повествовали о бесстрашных советских космонавтах, покорявших просторы бескрайнего космоса; братские Африканские и Ближневосточные страны, опираясь на военную мощь Страны Советов, давали яростный отпор интервентам, чем вызывали гордость советских людей за свое оружие и сочувствие к доведенному до отчаянья, а потому восставшему на справедливую борьбу, народу. Жизнь была стабильна, как то и сулила Партия, и не было причин беспокоиться, не было поводов ждать и опасаться перемен. Вслед за летом приходила осень, а с ней еще один праздник — торжество Великой Революции, он же по-совместительству День города. Затем наступал сезон дождей, кирпично-алых, как клюквенный сок. А там уже белоснежный ноябрь брал бразды правления в свои руки и укрывал рыжий город пушистым снегом, радуя глаз невинной белизной. Хоть и не на долго, но мило… Хватало хлеба, имелась картошка, к праздникам завозили кубинские папиросы и массандровскую мадеру. В целом жить было можно. И жили, надеясь, что если не детям, то уж внукам точно будет полегче, повеселее.
    И жизнь текла бы себе помаленьку и дальше, вяло пережевывая, как беззубая старуха, день за ночью, осень за летом; ПГТ Красный все бы краснел и насыщался железом, калеча, убивая или сводя с ума своих горожан, пока, в конце концов, не стал бы окончательно тем, чем он был и задуман — железобетонным городом-сваей, таким же, как сотни тысяч других свай-городов, вколоченных в тело страны, потому что фундамент светлого будущего был так массивен, что грозил рухнуть под собственной тяжестью, и ему всегда не хватало опор. Но знать это дозволялось только членам Политбюро, никак не рядовым металлургам. Да рядовой металлург и не жаждал никаких таких знаний. Еще сильны были воспоминания военных лет, еще помнили мрачное средневековье 30-тых, так что сталевара вполне устраивал заведенный порядок вещей, может и не самый лучший, но уже с намеком на спокойствие, стабильность и уверенность, что детям назавтра голодать не придется. Все должно было идти своим чередом, и оно бы и шло, если бы… Если бы не родился Никодим. Но он родился, чтобы сказать свое ужасающее:
    — Ты. Умрешь. Завтра.
   
    Глава 2
   
    Давно предсказана гибель христианства,
    но всегда и везде будут существовать церкви —
    амбары, куда свозят неубывающий урожай
    человеческого горя.
   
    Дж. Апдайк, «Россказни Роджера»
   
    Природа, родители, или верховный начальник отца Сергия Господь Бог — короче то, что как-то участвует в процессе появления на белый свет новой людской особи, трудясь над будущим Никодимом, не позаботились о плавности линий и мягкости черт создаваемой формы. Говоря проще, Никодим красавцем не был. Мало того, даже в том беспечном возрасте, когда нет надобности заботиться о чистоте своей задницы, а кормежку требовать отчаянным ором, Никодим не обладал младенческой нежностью, заставляющей взрослых млеть, глупо улыбаться и говорить беззащитному созданию всякие «ути-пути», в надежде услышать в ответ серебряный ангельский смех. С самого рождения от Никодима старались держаться подальше и взрослые, и дети, и вовсе не потому, что человеческая красота обошла его стороной. Было в нем что-то такое, от чего дети начинали беспричинно плакать, собаки скулить, а кошки шипеть. И даже взрослые отводили глаза, чувствуя, что от взгляда этого ребенка душа закипает, и грехи, как совершенные, так и те, которые только будут совершены, словно мутная пена в грибном бульоне, всплывут на поверхность и станут достоянием общественности. Никодим был страшен не формой, а содержанием, и это делало его уникальным, потому что взросление обычного человека не проходит в уверенности, что он пришел в мир, дабы тот оцепенел от ужаса.
    Итак, под родовые вопли Марии Серафимовны младенец выбрался наружу. На первый шлепок по заднице он в недоумении уставился на источник раздражения, чем вогнал акушерку в оторопь (поскольку новорожденные не способны фокусировать взгляд — так говорит ортодоксальная медицина). Но работа есть работа, и акушерка шлепнула младенца еще разок. Будущий Никодим не мог знать, что от него требуется всего лишь непродолжительный крик, дабы врачи убедились в работоспособности дыхательных путей, потому скорчил на личике гримасу негодования. Акушерка перекрестилась и шлепнула в третий раз. И младенец, наконец, выдал долгожданный звук. Только это вовсе не походило на крик рождения человеческой особи, скорее это смахивало на рычание взбешенного волчонка. Шестидесятилетняя санитарка Путикова Марфа Васильевна свалилась в обморок.
    Жадная до суеверий паства отца Сергия шепталась потом, что в этот момент пали все коровы на фермах в окрестностях города, вода из кранов пошла кровавая и пахла серой, а на Луне отчетливо проявился знак Зверя. И то, что во всей округе нет ни одной фермы, а коров едва наберется десяток, и только одна в тот день сдохла (от старости), городская система водозабора на час вышла из строя (что бывает не так уж и редко), хотя и с работающими фильтрами вода имеет стойкий рыжий оттенок, а в два часа дня, когда и состоялись роды, не видно никакой Луны, а стало быть, и знаков на ней, потому что Луну в солнечный день крайне трудно разглядеть невооруженным глазом, — эти факты оставались для суеверных старушек совершенно незначимыми. Что тут поделать, если долго и отчаянно ждать Диавола, он всенепременно явится.
   
    В далекой Африке братский Алжир избавился от французского ига, то есть обзавелся независимостью; в родной, но не менее далекой Москве, пока еще несмышленый детеныш диссидентства обнажил змеиные зубки и пустил в народ яд сомнения и смуты; Хрущев готовился показать Америке «кузькину мать», для чего в тайне готовил операцию «Анадырь», а во дворце бракосочетаний ПГТ Красный, коим являлся кабинетик с покосившимся потолком в вотчине председателя горисполкома Поворотова, страна в лице тучной, губастой и отчего-то счастливой Туфьевой Прасковьи Ильиничны, принимала в свои ряды нового гражданина. В общем, несмотря на неурядицы, как в семье, так и в политике государства, Никодим родился, и в свидетельстве о рождении Прасковья Ильинична зафиксировала дату: 12 июля 1962 года, и имя нового гражданина СССР: Староверцев Петр Иванович, — имя, которым будущий Никодим никогда не воспользуется.
   
    Природа самоустранилась, родители находились в глубоком конфузе, Господь Бог пребывал в размышлении, что же такое он сотворил, а маленький Никодим смотрел из своего пеленочного кокона на мир глазами хирурга, собравшегося удалить пациенту здоровый орган, и в этом взгляде было абсолютное понимание мироустройства и его, Никодима, роли в этом круговороте жизней, энергий и эмоций. Разумеется, никто всерьез не считал, что в пеленки завернуто нечто большее, чем просто младенец, но эти антрацитовые зрачки, словно две нефтяные кляксы на восковой коже… честное слово, если бы младенец родился с хвостом, копытами или рожками — это было бы как-то… естественней. Потому что в городе, пропитанном ржавчиной, копотью и запахом горячего шлака частенько рождались дети с различными отклонениями: шесть пальцев на руке или ноге, гипертрофированный копчик, больше смахивающий на недоразвитый хвост, или отсутствие волосяных луковиц в коже головы, — такое случалось, и люд понемногу привык. Но эти глаза на сморщенном бледном личике — они повергали в трепет, смущение, а то и панику всех, кто имел неосторожность обратить на дитя внимание. К такому люд ПГТ Красный был не готов. Особенно мать.
    С родителями Никодима и так все было не слава богу. Мария Староверцева к тридцати годам успела перенести кучу тяжелых заболеваний, лечение которых сильно посадило ей печень, почки и напрочь убило репродуктивные функции. Нервный срыв грозил ей инсультом, физическая нагрузка — инфарктом. Доктор Чех дал женщине инвалидность, и научил, что отныне от уровня стервозности будет зависеть срок ее жизни.
    Выписавшись из больницы, Мария, в юности девка-ураган, стала тихой и почти незаметной. Не противясь, вышла замуж за Ивана Староверцева, поначалу была с супругом добра и ласкова, надеясь, что чудо произойдет, и аист принесет ей младенца, но со временем все больше впадала в отчаянье, потому что годы шли, а от супружества не было ни радости, ни детей. Мария не любила мужа, но отдавала себе отчет, что молодость, как и здоровье, остались в прошлом, стало быть, не в ее положении перебирать женихами, и нелюбимый муж куда лучше, чем вообще никакого. Боясь отпугнуть единственного кандидата, о своих гинекологических проблемах Мария поведала Ивану только год спустя после свадьбы. Иван к новости отнесся с пониманием, в сущности, лично ему было все равно, станет ли он отцом, но его беспокоило мнение общественности, которое считало отсутствие потомков чуть ли не преступлением перед государством, потому что лишало страну молодых и сильных рабочих рук. Марию общественное мнение тревожило меньше, а позже и вовсе перестало заботить. По вечерам она перестала выходить на улицу, чтобы в компании соседок ждать возвращение с работы супруга, а потом и мужа уже не ждала, просто сидела у окна, смотрела, как бурая пыль покрывает город, и гадала, какая смерть менее болезненная: лечь под поезд, или отравиться мышьяком. В один из таких дней она и обратила внимание на отца Сергия, который шел по улице и поставленным тенором зазывал заблудшие души в свои силки. На следующий день женщина, толком не понимая, что именно она делает, повязала голову платочком и отправилась в церковь.
    Следующие сем лет Мария крепла в убеждении, что ее бездетность — суть наказание Господне за грехи ее предков и распутство собственной юности, молилась искренне и страстно, а когда вдруг поняла, что беременна, что вопреки безапелляционному диагнозу медицины чудо состоялось, рыдала от счастья и сутками напролет славила имя Господа.
    В беременности Мария обрела просветление и покой. Но, впервые взглянув на новорожденное чадо, пришла в ужас, уверовав, что сам Диавол взирает на нее из глубин бездонного ада. А стало быть, если наказание Господне и имело место, то в беременность оно никуда не делось, а лишь притаилось, дабы проявиться спустя девять месяцев во всей своей ужасающей сути. Такие вот мысли злыми бесами одолевали Марию Серафимовну, грызли ей совесть, воспаленную и распухшую как циррозная печень, отнимали силы и заставляли еще неистовее испрашивать у Господа спасения души, как для себя, так и для дитяти.
    Духовные терзания Марии привели к тому, что у нее пропало молоко. К тому же ей все труднее давалось общество сына, — его немигающие глаза, пристально следящие за передвижением матери, и все это без единого звука… — что-то было в этом от затаившегося в засаде зверя, что-то животно-пугающее, потусторонне-мрачное. Одним словом, младенец внушал своей матери ужас, и все, на что могла решиться Мария, это быстро и по возможности избегая встречи с отпрыском взглядом, сменить ему пеленки. После этого она возвращалась к молитвам, не смея лишний раз переступить порог детской. Никодим не возражал. Он вообще проявлял чудеса выдержки. Кормила его подслеповатая и глухая на одно ухо престарелая тетушка Марии Вера Семеновна, и шипел на мир только тогда, когда терпеть загаженную задницу или голод становилось невмоготу.
   
    Младенца требовалось крестить. С этой мыслью Мария прожила неделю, все больше убеждаясь, что без этого ритуала ее молитвы не дадут положительный результат. Так что спустя семь дней после выписки из роддома, Мария встала ранехонько, повязала голову платочком и, бормоча под нос «Отче наш», быстро спеленала младенца. С душой, полной отчаянья и надежды, она, прижимая пеленочный сверток к груди, понеслась в церковь.
    Накануне же ей пришлось решить одну проблему. Прослышав о предстоящем крещении, вся родня мужа, немногочисленные друзья, да и просто знакомые расползлись в неизвестных направлениях и не подавали признаков жизни, что твои тараканы, когда в чулане среди ночи включаешь свет. В общем, найти крестных родителей отчаянно не удавалось. Но Мария, при всей своей религиозной ограниченности все же обладала некоторой практичной хваткой. Поэтому за день до крещения она явилась в церковь и сказала отцу Сергию примерно следующее:
    — Батюшка, отец наш и наставник, на тебя уповаю и на твою милость надеюсь. Не дай безвинной душе младенческой потерять дорогу к спасению, даруй ему право вкусить щедрот Господних!
    — Что гложет тебя, дочь моя? — осторожно спросил иерей Сергий.
    На что Мария в премилых интонациях пояснила, что хочет крестить своего новорожденного сына, да вот только крестного отца найти нет никакой возможности, а потому она, не сомневаясь ни секунды в доброте души отца ее духовного, верует и надеется, что батюшка соблаговолит крестным отцом ее сыну стать.
    Опешив от такой наглости и доселе невиданного богохульства, батюшка округлил глаза и зашелся праведным кашлем. Но Мария сдаваться не собиралась. И в силу сложившихся обстоятельств ее можно понять — деваться-то ей было некуда. Женщина не прервала свою речь и даже не опустила долу очи, напротив, ее глаза сияли верой, а глас молвил с силой Дельфийского оракула:
    — Батюшка, велика будет ноша ваша, но так ведь и я в долгу не останусь! Все мною нажитое после кончины завещаю церкви вашей на безвременное пользование, дабы вы и дух Господен хозяйствовали им во благо прихожан и в наказание грешников!
    На этих словах сердце батюшки дрогнуло, глаз наполнился влагой, и он с улыбкой священного озарения согласился стать сыну Марии крестным отцом.
    Отец Сергий вовсе не был наивным человеком, и прекрасно понимал, что происходит в его пастве. Да, старушки всячески выказывали набожность, но эта набожность была следствием ожидания смерти в одиночестве, когда длинными старческими буднями не с кем даже перекинуться словом, и будь рядом с ними близкие люди, черта с два батюшка увидел бы их на своих проповедях. Городишко Красный был не просто оплотом атеизма, он был бездушной машиной, в огромных тиглях которой переплавляли не только руду, но и души горожан. Люди не просто не верили — Бог им был безразличен и непотребен. Прибывши сюда в возрасте двадцати семи лет, за последние полтора десятилетия иерей Сергий состарился на все пятьдесят и сейчас выглядел так же тоскливо, как и его церквушка. Лик Господа в его сердце смылся ржавыми дождями и обреченностью горожан, поблек и сейчас походил на старую выцветшую афишу, как та, что висела на доске объявлений у входа в Клуб, хотя кино не крутили уже несколько лет. Теперь же, вглядываясь в глаза Марии, просящей у него несуразного, отец Сергий вдруг понял, что держит в руках зерно веры, которое действительно можно взрастить, — взрастить в этой женщине и воскресить в себе. Именно это толкнуло его принять предложение Марии, ну и конечно факт возможной прибыли, которую он тут же определил потратить всю до последней копейки на реставрацию церкви.
    Восемь дней спустя отец Сергий будет лежать на цементном полу трапезной под рухнувшей балкой, и смотреть правым глазом, как под его головой лужей растекается кровь, а левым, как из его сердца вытекает жизнь. Батюшка вспомнит мальца с черными, как ад глазами, его недетский металлический смех и подумает, что ноша, которую он попытался взвалить на свои плечи, оказалась непомерной не только для него, но будет неподъемна и для целого города. И еще он вспомнит, что когда-то в далекие годы молодости его вера была способна творить чудеса, и осознает, что последние пятнадцать лет потихоньку засыпал, пока не впал в забытье окончательно, и разбудила его смерть, которую он увидел в глазах ребенка. Умирая, он улыбнется в седую бороду, потому что, узревши Диавола, нетрудно рассмотреть и Бога.
   
    Но это случится позже, а пока отец Сергий согласился быть крестным отцом новорожденному, и на следующий день Мария стояла в церкви, прижимая младенца к груди. Когда подошла их очередь, она распеленала дитятю, батюшка подошел, встретился с малышом взглядом и застыл, как вкопанный. В его голове зашевелилась крамольная мысль: не погорячился ли он с решением быть этому… чуду крестником?
    Мария забеспокоилась, промеж колонн прошелся приглушенный ропот, прихожане косились то на батюшку, то на ребенка. Почуяв возрастающее напряжение, святой отец решил, что негоже выказывать при мирянах слабость веры, глубоко вздохнул, осенил мальца тремя крестными знамениями, перекрестился сам и осторожно принял его из материных рук.
    Позже очевидцы будут рассказывать, что в момент, когда батюшка зачерпнул в купели воды и троекратно накапал младенцу на голову, из иконостаса выпала икона с изображением девы Марии, а на подставке для свеч враз погасли все свечи. Ну да это можно отнести к тем же нелепым домыслам, что и падёж скота, да знак Зверя на Луне.
    В церкви было душно, овощная база по соседству не скупясь делилась вонью сгнивших помидоров, детский плач резонировал в каменных стенах, батюшка монотонно читал молитву, и любопытные родители уже жалели о том, что надумали крестить свое чадо, — любопытство иссякло, и всем хотелось поскорее выбраться на свежий зашлакованный воздух. Тем удивительнее было прихожанам услышать звонкий смех загадочного младенца в момент омовения. И хотя в этом смехе присутствовало что-то недетское, что-то настораживающее, словно это и не смех был вовсе, а скорее насмешка, прихожане удивились и заулыбались тоже. Даже батюшка прослезился, и решил, что страхи его от переутомления, и что как бы странно малец на мир не пялился, душа у него чиста и такой останется. Возрадовался иерей Сергий, что Господь ниспослал ему верное решение, которое и душу младенца от Диавола в крещении убережет, и на благо церкви материальные вознаграждения прибавит. Возрадовался и даже позволил мальцу себя за бороду подергать, чем вызвал очередной приступ радости дитяти.
    Отец Сергий нарек крестного сына Никодимом, в честь неизвестно кого. Очевидно, у святого отца все же были опасения, не позволявшие ему дать мальцу имя одного из апостолов, а может, виной тому был церковный календарь, определяющий имена обращаемых. Как бы там ни было, младенец получил себе имя и вернулся домой уже Никодимом. Позже, историк Семыгин увидит в акте наречения младенца особый смысл, так как Евангелие от Никодима является апокрифическим текстом. Но связь эта настолько умозрительна, что не следует придавать ей значение, да и вряд ли сам иерей Сергий помнил имена всех еретиков и сознательно наделил ребенка одним из них.
   
    Мария воспряла духом и даже стала чаще проведывать сына. Она верила, что медный крестик на груди дитяти избавит его душу от беса, и хотела проследить все стадии экзорцизма, дабы насладиться триумфом силы Господней. Но каждый раз, приближаясь к колыбели, она обнаруживала крестик не на груди ребенка, а на полу. Мария поднимала его, возвращала сыну на шею, но стоило ей отлучиться, как крестик снова летел на пол. Это насторожило Марию, поэтому она не обратила внимания, что левая ручонка сына была сжата в кулак, и что этот кулачок Никодим не разжимал с момента крещения.
    Семь дней спустя, розовым июньским утром, Мария проснулась в благочестивом настроении, пошептала молитву, произвела омовение и направилась в детскую сменить сыну пеленки. Никодим смотрел на мать и улыбался, а символ Христа опять был низвержен. Недоброе предчувствие охватило женщину, она приблизилась к Никодиму, тот протянул ей навстречу ручонку, выждал секунду и разжал кулачок. На малюсенькой ладошке покоилось несколько длинных седых волос, которые неделю назад Никодим выдрал из бороды святого отца. Распахнулась и неожиданно громко хлопнула форточка, женщина от неожиданности вскрикнула, а ворвавшийся в комнату ветер снял с ладошки Никодима бороду батюшки и мягко положил рядом с крестиком. Младенец залился звонким металлическим смехом. В тот же момент в трапезной церкви рухнула прогнившая балка, даровав отцу Сергию радость воссоединения с Господом, и досаду от прерванного завтрака. Заглядывая сыну в глаза и слушая его смех-насмешку, Мария Серафимовна почуяла эту смерть, и, гонимая ледяным ужасом, бросилась в церковь. Батюшку она живым не застала.
    Произошедшее не удивило, а потому не насторожило горожан. Смерть в ПГТ Красный была обыденна и даже скучна, да и сам отец Сергий популярностью в городе не пользовался. Вот если бы скончался начальник базы производственного обеспечения Хапченко Николай Вениаминович, бесстыжий обладатель квартиры аж в целых три комнаты, а лучше его жена Елизавета Анисимовна, не женщина, а бронепоезд, тогда подворотни Красного долго шумели бы возбужденными сплетнями. А тут — поп, ну какой интерес? Помер и помер, — телеграфировали в область, догадавшись, что смерть батюшки заинтересует его начальство в епархии, схоронили по-тихому, да и забыли. Правда, руководство завода, испытывая некоторую вину от того, что когда-то не выделило достаточно средств на полное восстановление церкви, решило утешить свою совесть, и распорядилось рухнувшую балку в церкви заменить, благо, что все остальные балки пока что покоились на своих местах и падать не собирались, так что ублажение совести обошлось в копейки.
    Упавшая в церкви балка повредила не только жизнь отца Сергия, но еще и трапезный стол, сидя за которым батюшка и принял смерть. Заводские строители, разобрав завал, обнаружили под остатками растрошенного стола желтый конверт, запечатанный сургучовой печатью и адресованной Тобольской епархии. Решив, что внутри могут находиться документы (а советский человек трепетно относился к документам), строители решили передать письмо председателю горисполкома Поворотову Леониду Валерьевичу, что и сделали, присовокупив к документу ключ от ворот Храма Господнего.
    Леонид Валерьевич Поворотов, человек деловитый и совестливый, запер ворота церкви, а конверт с ключом положил в нижний ящик стола, куда он складывал вещи, не требующие сиюминутного разбирательства, чтобы они под рукой не мешались и глаз не мозолили. Сделал он это из практичности, полагая, что епархия пришлет нового священника уже в течение следующей недели, а потому нет надобности отправлять письмо почтой, когда можно передать его из рук в руки. Но епархия больше никого не прислала, потому что в своих архивах нашла древние тексты о поселениях Ирий, но никому об этом не сообщило, и сообщать не собиралось. Председатель же горисполкома вскорости благополучно забыл и об отце Сергии, и о церкви, и о ключе от ворот и, разумеется, о неотправленном письме, потому что текущих дел и так было по горло, и на дела, не требующие немедленного решения, не хватало ни времени, ни нервов.
    В отличие от горожан, Староверцева Мария Серафимовна трагедию отца Сергия приняла близко к сердцу. Близко настолько, что в одночасье разучилась говорить, да и вообще адекватно воспринимать реальность. В то утро, когда в церкви она обнаружила батюшку с проломленным черепом, Мария вернулась домой с окаменевшей улыбкой и странным блеском в глазах, заперлась в ванной и, вооружившись опасной бритвой супруга, наголо обрила голову. Местами, вместе с волосами сбрила и кожу. Ее улыбка при этом ни разу не шелохнулась. Затем она спустилась во двор и, совершенно не реагируя на оклики взволнованных соседок, направилась прямиком к окраине города. Домой Мария больше не возвращалась.
    Тем же вечером, сдавая карты, почтальон Аркадий Юрьевич Семыгин рассказал доктору Чеху и директору Клуба Барабанову следующее.
    — Представьте, женщина без волос с окровавленной головой перешла передо мной дорогу и скрылась в лесу. Я окликнул ее, кричал даже, но она нисколько на меня не обращала внимания, казалось, что она ничего не видит и не слышит. Антон Павлович, что бы это значило? Уж не удрала ли она с операционного стола вашего мясника Ванько?
    — Какой ужас! Какой потрясающий поворот сюжета! — восхитился Кондрат Олегович и отхлебнул портвейна.
    — А в чем, голубчик, она была одета?
    — Обычное белое ситцевое платье с красными маками. На ногах резиновые сапоги.
    — Тогда нет, не сбежала. Наши больные в тапочках ходят. А поскольку у нас нет психиатрической клиники, то оттуда она тоже сбежать не могла, я полагаю, — ответил доктор Чех и углубился в изучение своих карт, но потом кое-что вспомнил, вернул глаза на почтальона. — Вы бы сообщили, на всякий случай, товарищу Полищуку. Может быть она — его пациентка?
    На что почтальон Семыгин и директор Клуба Барабанов дружно кивнули.
   
    Глава 3
   
   
    — Какая дорога правильная, отче? —
    спросил он наконец. — Как распознать
    ее среди других дорог?
    — Если движешься в том направлении,
    в котором твой страх растет,
    ты на верном пути. И помогай тебе Бог.
   
    М. Павич, «Последняя любовь в Константинополе»
   
    Староверцев Иван Митрофанович, отец Никодима, работал на заводе контролером в отделе технического контроля. Основным рабочим инструментом Ивана была бронзовая печать со знаком качества. Рассмотрев в лупу срез железной чурки, Иван окунал свой инструмент в красные чернила и ставил штамп в документе с загадочным названием «технологическая карта контроля». Теоретически Староверцев мог и не ставить печать, если, например, зернистость среза оказывалась вопиющей, или количество примесей в образце превышало допустимую норму. Но подобная выходка контролера грозила заводу невыполнением плана, и руководство могло задумываться о компетентности специалиста ОТК. Иван Староверцев ставил печать всегда.
   
    На религиозные чудачества супруги Иван смотрел сквозь пальцы, хотя авторитета они ему на заводе не добавляли. Он и на саму жену смотрел примерно так же. И продолжалось это уже много лет, с того самого момента, когда супруга созналась, что медицина поставила на ее чреве жирный и окончательный крест.
    Будучи человеком бесхитростным, Иван не искал новую философию, и не пытался открыть в своей жизни какие-то этические горизонты. Его мировоззрение было примитивно и прямолинейно, как движение паровоза: у всех есть дети, значит это нормально и так быть должно, у них с женой детей нет, и значит, это правильным не является. Но при этом Иван не испытывал к жене неприязни. Имея характер добрый и отзывчивый, он чувствовал, что Мария искренне переживает свою бездетность, и не хотел ее горе усугублять. От жизни Ивану нужно было не много. Возвращаясь по вечерам домой с головой, полной заводского гула, он жаждал найти немного уюта и уединения от мира, взирающего на их неполноценный брак с подозрением и осуждением. Все, что нужно было Ивану — это горячий ужин, даже не столько ужин, сколько сам факт, что жена приготовила ему поесть, неуклюжий чмок, пару вздохов друг другу в ухо о том, как несправедлива с ними судьба, — немного банального тепла близкого человека, который все понимает без слов и делит с тобой житейские невзгоды. Но если Иван пытался найти покой и уединение в границах семьи, то его жена уходила еще дальше, она пряталась от мира в глубинах самой себя, укутывалась в религиозный кокон, который с годами становился все толще и тверже, и наотрез отказывалась принимать какую-либо моральную помощь, или хотя бы поддержку. Что-то в этом было от христианского мученичества, надо думать.
    Одним словом, супруги медленно, но верное отдалялись друг от друга, не имея понятия, почему это происходит, а произвести анализ взаимоотношений и найти корни проблем им и в голову не приходило, — психология в СССР считалась буржуазной лженаукой, так что даже именитые доктора старались держаться от нее подальше. Чего же говорить о простом человеке?
    В конце концов, Иван и Мария должны были отдалиться достаточно, чтобы потерять друг друга из виду, и если бы все зависело от Марии, так бы и произошло. Но Иван не позволял этому случиться. Очевидно, он испытывал ответственность за жену, считая, что раз несчастье застало их вместе, не имеет он права оставлять супругу с этой напастью один на один. Так что Иван не только не собирался бросать жену, но даже изменять ей не помышлял. И, наверное, это был один из самых тяжелых моментов их брака, потому что Мария, помешавшись на православии, теперь смотрела на секс не иначе, как на рафинированный грех, и это не смотря на то, что в молодости была чемпионкой по страстности, которое иногда граничило с распутством. Тем не менее, Иван додумался до простой и действенной формулы убеждения, позволившей ему преодолеть барьер христианской догмы:
    — Если даже твой Господь тебя услышит и наградит беременностью, то как мы об этом узнаем, если не будем пробовать?
    При всей своей религиозности Марии все же хватало здравого смысла не надеяться на непорочное зачатие, которое случилось два тысячелетия назад с ее тезкой, так что довод супруга звучал убедительно. Вот только секс предполагает немного больше, чем определенное количество фрикций. Мария же, хоть и подпускала к себе мужа, оставалась совершенно бесстрастна, к тому же в течение всего акта бормотала молитву, что на эрекции Ивана отражалось не лучшим образом. Иван все меньше и меньше испытывал удовлетворения от близости с супругой и все чаще задавался вопросом: не стоит ли упростить секс до мастурбации.
    Так они и жили. Пару раз в месяц объединялись телами под облачком вялого сопения, ужинали вчерашним супом и общались несколькими дежурными фразами. В общем-то, они оба уже смирились с таким положением дел, и в душе не надеялись на перемены. Поэтому, когда у Марии случилась задержка, она, испуганная надеждой, целый месяц не решалась супругу о том поведать.
    Беременность Марии сблизила супругов. Но после рождения Никодима все стало во сто крат хуже. Мария перестала обращать внимание не только на мужа, но и вообще на окружающее. Иван же к сыну относился вполне терпимо. И если бы кто-то ему объяснил, что и как нужно делать с ребенком, он проводил бы с ним куда больше времени. Но никто ему ничего не объяснял, да и помощи не просил. Сам Иван в таких делах опыта не имел, а потому опасался к ребенку без надобности приближаться, дабы случайно не навредить. Но вскоре ситуация изменилась, потому что Мария исчезла.
   
    Вечером того дня, когда почтальон Семыгин с удивлением наблюдал странную женщину с окровавленной головой, Иван, ничего не подозревая, вернулся домой, окликнул супругу, по обыкновению не ожидая ответа, и направился в душ смыть заводскую копоть и городскую пыль. В рукомойнике он обнаружил сбритые волосы и пятна крови, удивился, а потом задумался, потому что цвет волос был ему знаком. Забыв про душ, Иван обошел квартиру и нигде не обнаружил жену. Глуховатая тетушка Марии Вера Семеновна ничего вразумительного о местоположении своей племянницы рассказать не смогла. Иван забеспокоился и даже придумал спросить у сына, и в самом деле спросил:
    — Сынок, ты не знаешь, где мама?
    На что сынок, скривив губки в странной улыбке, ответил:
    — Тю-тю. Тю-тю.
    Остаток вечера Иван размышлял над тем, где же находится это самое «тю-тю», ночь провел в тревожном полудреме, и утром поднялся совершенно разбитый. Отсутствие жены, затворницы и домоседки, которая кроме как в церковь да изредка в магазин, никогда на улицу не выходила, не укладывалась в логику его устоявшейся жизни, а потому пугала и требовала каких-то действий. До обеда Иван маялся неизвестностью и нерешительностью, потом не выдержал, отпросился на пару часов с работы и отправился в отделение милиции.
   
    Участковый Казимир Григорьевич Полищук заставил Ивана ждать. Несколько минут участковый демонстрировал глубокую занятость, перекладывая с места на место бумажки на своем столе, наконец, удовлетворенный наведенным порядком, откинулся на спинку стула, от чего тот жалобно скрипнул, толстые волосатые пальцы сложил в замок, определив им место на складке между пузком и грудными мышцами, и только затем позволил гостю изложить суть проблемы.
    Казимир Григорьевич был ростом невысок, коренаст, носил пышные рыжие усы, и владел сильным, хотя и тупым, взглядом. Этот взгляд прокладывал ему дорогу к постелям недавно овдовевших женщин, а своей жене Ольге Федоровне не позволял открыть по этому поводу рта. Впрочем, жаловаться супруге участкового было не на что — ублажив радушных вдовушек, Казимиру Григорьевичу хватало мужской силы и на жену. Да еще и как хватало, — четыре розовощеких сына и глазастая дочурка! К тому же, любовницы участкового снимали с Ольги Федоровны часть заботы о супруге, — кто рубашку выстирает да погладит, кто обедом накормит, кто брюки подлатает. Так что в целом, все женщины Полищука сосуществовали довольно мирно.
    Работа у Казимира Григорьевича была нервная. С устоявшейся регулярностью пьяные металлурги избивали своих жен, и тогда их приходилось запирать в «обезьяннике» на пятнадцать суток (а иногда и усмирять кулаком), а потом писать письмо на завод, чтобы там провели товарищеский суд и пожурили дебошира. А то и наоборот — жены избивали мужей. В этом случае виновницу участковый под замок не сажал, но бумагу писать все равно приходилось. А писать Казимир Григорьевич не любил, плохо у него получалось и предложения строить, и с грамматикой угадывать. Но работа есть работа — Полищук нервничал, потел, но настойчиво изводил бумагу старательными каракулями, догадываясь, что над его письмами некультурно гогочут даже самые высокие начальники завода, которым быть культурными по должности положено.
    Еще к Казимиру Григорьевичу изредка обращался за помощью доктор Чех, если требовалось разыскать сбежавшего пациента с симптомами буйности. Участковый с готовностью шел медицине навстречу и тут же, оседлав служебный мотоцикл ИЖ-49 с коляской, пускался в погоню за сдуревшим гражданином. Жители города, завидев быстро приближающийся столб бурой пыли, и слыша знакомое: «стоять, паскуда!», жались к стенам, дабы не угодить случайно под колеса матерого милиционера. С радостью оказывал содействие участковый Антону Павловичу, потому что заведующего поликлиникой считал человеком образованным и культурным, и уважал куда больше, чем даже самого директора завода Огрехина Бориса Поликарповича, который смотрел на милицию свысока, и имел в служебном пользовании ни какой-нибудь «бобик», а целую «Победу». Да и как не уважать Антона Павловича, когда в родильном отделении его поликлиники родились все отпрыски Полищука, причем все на удивление здоровые, крепкие, с полноценным зрением и слухом! Правда с младшеньким Илюшей случился неприятный казус, хвостик у него наметился, ну да хирург Ванько его быстро скальпелем отнял, так что никто и прознать не успел. Да и вот на голову детки Казимира Григорьевича были слабоваты, учеба давалась им тяжко, но участковый Полищук по этому поводу сильно не беспокоился, считая, что всем гражданам Страны Советов министрами не стать, кому-то надо и на заводе молотом махать, да и в милиции служить тоже почетно.
    Остальные заботы участкового были мелочевыми — то бешеную собаку пристрелить, то найти родных обнаруженного по весне трупа, то изъять у закоренелого самогонщика бутыль вонючей отравы, которая в аккурат становила в коляску его мотоцикла, словно специально для бутыли была изготовлена (причем, самогонный аппарат Казимир Григорьевич всегда признавал негодным для эксплуатации, а потому не конфисковывал).
    Было у Казимира Григорьевича и увлечение — охота. Но поскольку охотничьего ружья он не имел (да и заводить как-то не собирался), то на охоту ходил с проверенным табельным «Макаровым». Иногда ему даже удавалось подстрелить куропатку, а то и зайца, но позволить себе наслаждение преследования и убийства твари божьей Казимир Григорьевич мог не часто. Всего пару раз в год, потому что за каждый израсходованный патрон необходимо было отчитаться. Так что стресс от писания отчета, сколько бешеных собак в ПГТ Красный было им изничтожено, сводил на нет удовольствие от азарта охотника.
   
    Выслушав Ивана, Казимир Григорьевич задал пару дополнительных вопросов, сопоставил информацию с тем, что ему два часа назад рассказал почтальон Семыгин, и пришел к выводу, что оба свидетеля говорят об одной и той же женщине. Задумчиво пожевав рыжий ус, участковый Полищук спросил:
    — У вашей жены, товарищ Староверцев, есть ситцевое платье с красными маками?
    — Только в нем и ходит.
    Казимир Григорьевич сделал умное лицо, от чего края его обслюнявленных усов воинственно оттопырились, глубоко кивнул, но продолжал молчать. Вообще-то, участковый Полищук прекрасно понимал, что ситцевое платье с красными маками никакая не примета, потому что легкая промышленность страны разнообразием своих граждан не балует, и в универсаме вряд ли наберется десяток платьев различных покроев и расцветок. То же самое можно было сказать и о резиновых сапогах — половина города была в них обута, потому что стоили они копейки, не промокали и не разваливались в первую неделю носки, а на грибок стопы никто не обращал внимания, он стрептоцидом легко лечился. Но участковому нравилось строить из себя проницательного сыщика.
    Обеспокоенный молчанием участкового, Иван спросил:
    — А что, вы знаете, где она?
    — У подруг-родственников спрашивали?
    — У нее подруг отродясь не бывало. Родственники есть какие-то дальние, так они в Приморске живут, в глаза их не видел. Тетка ее с нами, но она ни сном, ни духом. А с моими Маша не ладит.
    — А скажите, товарищ Староверцев, вы жену… бьете?
    Под пристальным взором участкового Иван съежился и даже отшатнулся:
    — В жизни руки не поднимал! — запротестовал он.
    — Чего же она от тебя сбежала, да еще и кожу с головы содрала?! — продолжал давить Полищук, добавив в голос чуток металла. — Довел женщину до белой горячки?! Кстати… Как у нее с этим делом?
    — Ни-ни. Она ж родила две недели назад. Сын у нас. Никодим.
    Досадуя на то, что придется таки поработать, но принимая во внимание, что Иван человек характера мягкого, а потому довести до сумасшествия кого-то попросту не способен, участковый Полищук продолжил, вернув спокойный официальный тон:
    — Вы что-нибудь за ней странное в последнее время не замечали?
    Иван грустно вздохнул, ответил:
    — Да как на ней женился, так одно странное только и замечал. Семь лет прожили, а как чужие друг другу.
    Казимир Григорьевич и вовсе проникся сочувствием к несчастному контролеру, и даже захотел как-то его ободрить. Сказал почти дружелюбно:
    — Чего ж ты тогда горюешь, переживаешь? Ушла и черт с ней. У нас вон вдов куры не клюют, вполне еще сочные, аппетитные. С руками-ногами оторвут и мальца твоего пристроят.
    Иван смутился, неуверенно пожал плечами, ответил:
    — Да привык я к ней уже. Несчастная она женщина.
    — Ну как сам себе знаешь, — Полищук пожал плечами. — Сделаем так. Коли сама сегодня не явится, завтра организуем поиск. Хотя где ее искать, ума не найду. Вокруг города сотни гектаров тайги…
    На том и разошлись. Иван приободрился, и до глубокой ночи ждал супругу, не ложился. А утром позвонил с работы в отделение милиции доложить участковому, что жена так и не объявилась. Казимир Григорьевич собрал пять дружинников, вооружился табельным оружием, и направил группу поиска в лес. Марию искали семь дней, но нашли только сапоги, да и то неизвестно, принадлежали они Староверцевой или нет.
   
    С исчезновением супруги, Иван испытал не горе, но пустоту. Жизнь, которая уже сложилась, пусть и не так счастливо, как ему виделось в юности, вдруг потеряла источник, вернее, силу, которая заставляла существовать его именно так, и никак по-другому, и он растерялся, не мог определить, в какую сторону двигаться, к какому берегу причалить. Чтобы отвлечься от этой напасти, спрятаться от необходимости строить свою жизнь заново, Иван переключился на сына. Теперь он проводил с ним все свое свободное время.
    Очень скоро Иван понял, что не испытывает к Никодиму отцовских чувств. Младенец не казался слабым и беззащитным, не нуждался в отцовской опеке, напротив, от него исходила какая-то сила, которую Мария не задумываясь окрестила бы дьявольской. В обществе Никодима Иван робел, а взгляд наследника и вовсе его пугал, но стыдясь того, что он не чувствует к ребенку отцовской привязанности, Иван заставлял себя уделять отпрыску все больше внимание. Он научился пеленать младенца и готовить детское питание, регулярно вставал среди ночи проверить, не нужно ли сменить пеленки или дать сыну воды. У родни позаимствовал детскую коляску и вечерами катал в ней Никодима по улицам, умиляя горожанок и заставляя их думать, что на весь город все же имеется одни примерный отец.
    В поведение сына Иван не видел ничего необычного, потому что понятия не имел, каковым это поведение быть должно. Ивана не беспокоило то, что Никодим никогда не плакал, а если орал, то вовсе не по-младенчески, но с осознанной злостью, так, что складывалось впечатление, будто маленький негодник понимает, кому и зачем этот ор предназначен. Иван не переживал, что движения ручонок Никодима вовсе не хаотичны, но точны и рациональны, не удивлялся проницательному взору и странной жутковатой улыбке. Отца не насторожило даже то, что изо дня в день по несколько часов к ряду сын сосредоточено ползал по полу, описывая идеально ровный круг диаметром в четыре метра, что больше походило на занятие спортом, чем на младенческие забавы. А это и было занятие спортом, такой себе послеродовой реабилитационный тренинг — Никодим торопил развитие скелета, сухожилий и мышц, и когда они достаточно окрепли, встал на ноги и пошел так, словно умел ходить еще в утробе матери. Все эти странности обошли Ивана стороной, и перепугался он только тогда, когда Никодим заговорил.
   
    За последний год Иван пристрастился к портвейну, хотя раньше старался алкоголем не злоупотреблять. Напряжение, в котором он пребывал постоянно с момента исчезновения жены, все сильнее проявлялось в ночных кошмарах, и порой доходило до того, что Иван боялся уснуть. В кошмарах ему снилось, что вокруг заводских труб вспучивается земля, пятерня Диавола вздрагивает и начинает подниматься. Вот уже видна огромная черная ладонь, затмевающая горизонт, заводские постройки разлетаются, словно картонные игрушки, земля во все стороны расходится бездонными трещинами и в них проваливаются жилые дома и люди, а рука исполина все лезет вверх, к небу, а потом изгибается в локте и прихлопывает город, словно таракана. И этот момент крушения был самым невыносимым, потому что происходил так быстро, что становился бесконечным, словно у времени есть барьер скорости, пройдя который оно в корне меняет свои характеристики. Кульминация кошмара растягивалась в вечность, Иван стоял посреди города, обездвиженный и оцепеневший, и смотрел, как на него несется карающая длань ада…
    Просыпаясь в холодном поту, Иван задавался вопросом, может, в религиозности Марии присутствовало зерно здравого смысла?.. И этот вопрос, вернее, ответ на него, пугал Ивана еще сильнее, потому что если Диавол и в самом деле решил выбраться на поверхность именно в Красном, то первым делом он устранил бы отца Сергия — служителя Господа в этом проклятом городишке, что и произошло на самом деле. Все сходилось один к одному, чего же ждать дальше?
    Ноль семь плодово-ягодного снотворного помогали Ивану избавиться на какое-то время от пугающих дум и забыться тяжелой дремотой без сновидений. Конечно, на утро голова трещала невыносимо, но это все равно было лучше, чем хроническое недосыпание и ужас ночных кошмаров.
   
    Майским вечером 1964 года, Иван, как обычно, после работы зашел в гастроном и купил бутылку «Левады». Вернувшись домой, он первым делом принял стакан.
    На зычный призыв глухой бабы Веры садиться за стол Никодим явился на кухню и, переступив порог, замер, не сводя с двоюродной бабки взгляд. Дождавшись, когда внимание родни сконцентрируется на нем, он и сказал свои первые слова, и каждое из них было похоже на железную чурку, — такое же емкое, тяжелое и неизбежное:
    — Ты. Умрешь. Завтра.
    Вера Семеновна, к тому времени глухая на оба уха, не расслышала внука и повернулась к Ивану за разъяснения:
    — Гляди-ка, кажись говорит! А чего сказал? Чего сказал-то?
    Но Иван, пораженный не столько тем, что сын заговорил, сколько смыслом и интонацией сказанного, в которой не было и намека на участие, сожаление, или напротив — злорадство, но чистая констатация факта, словно это говорил не ребенок, а бездушная машина, сидел с открытым ртом и со страхом смотрел на сына, — вопрос тещи остался для него за границей восприятии. Наконец, преодолев голосовой спазм, Иван спросил:
    — Ты… говоришь?
    — Не бойся, — все так же ровно ответил Никодим. — Я уже могу позаботиться о себе сам.
    Иван в один присест допил портвейн, но это не помогло. Ночью ему приснилась Мария. Она стояла к нему спиной, одетая во все то же белое ситцевое платье с красными маками. Иван окликнул жену, и когда она оглянулась, увидел, как из ее глаз выползают гадюки.
    К обеду следующего дня Вера Семеновна скончалась.
   
    Глава 4
   
    Положим, мы хотим истины, —
    Отчего же лучше не лжи?
   
    Ф. Ницше, «По ту сторону добра и зла»
   
    Подозрительный Полищук, руководствуясь народной мудростью «в тихом омуте черти водятся», отправил тело Веры Семеновны доктору Чеху на обследование. Не нравилось участковому поведение женщин в семье Староверцевых, — одна от семьи и ума сбежала, а вторая два года спустя и вовсе копыта отбросила. Что-что, а память у Полищука была крепкая, не брал ее даже убойный конфискованный самогон, — все помнил участковый, и случай с Марией Староверцевой тоже не забыл. Да и лишний раз Полищуку с Антоном Павловичем пообщаться было в удовольствие.
    — Рядом с культурным человеком душой отдыхаешь, — авторитетно наставлял Казимир Григорьевич своего подопечного — худого и прыщавого сержанта Бабулькина. — А то от этих рож пьяных совсем осатанеть можно…
    Доктор Чех, проведя вскрытие, обнаружил целый букет серьезных и запущенных заболеваний, и удивился, что женщина вообще дотянула до шестидесяти трех, но никаких телесных повреждений или отравлений, а, следовательно, криминала в смерти Веры Семеновны не выявил.
    После похорон Иван неделю вынашивал мысль побеседовать с сыном, и старательно готовился к этому мероприятию. Предстоящий разговор его до смерти пугал, но еще больше пугала Ивана неизвестность. Исчезла Мария, померла Вера Семеновна, — Иван догадывался, что ко всему этому был как-то причастен Никодим, и это противоречило всему, что он знал раньше о мире, его окружавшем. Иван даже додумался до вопроса, что вообще он знает о мире, в котором живет, но вразумительно на него ответить не смог. Подобными сомнениями терзался Иван неделю, пока отчаянье не переросло в решимость. Приободрившись двумя стаканами портвейна, он приблизился к Никодиму.
    — Сынок, как ты узнал, что бабушка того… помрет?
    — Смерть видно, она ставит отметины, — спокойно ответил ребенок. — Ты слеп, как и все остальные. — И прежде, чем Иван спросил что-нибудь еще, маленький серьезный человечек многозначительно приложил палец к губам — худенький указательный пальчик к бледным тоненьким губкам, призывая отца к тишине, и жестко добавил, — для истины ты слишком слаб и труслив. Прежде, чем спрашивать, подумай, хочешь ли ты получить ответ. И не называй меня больше «сынок».
    — Но ты же сын мне… — Иван был растерян и унижен, но не сколь от заявления сына, сколь оттого, что чувствовал и осознавал, — в общении с Никодимом именно он, Иван, ребенок, а Никодим — его родитель, а может, и все родители вместе взятые.
    Мальчик криво усмехнулся, заметил холодно:
    — Я же сказал, что ты труслив для истины. Я благодарен тебе за заботу, но я не ощущаю себя твоим сыном, точно так же, как ты не ощущаешь себя моим отцом. Учись правде… папа.
    На этом разговор был окончен, и мальчик покинул комнату, оставив ошеломленного Ивана в одиночестве размышлять над смыслом сыновней мудрости.
   
    Ко дню рождения Никодима Иван решил не покупать подарок наугад, а спросить сына, что ему нужно. Иван готов был даже раскошелиться на велосипед, хотя для этого пришлось бы одолжить денег и на выходных ехать в областной центр, потому что в Красном велосипеды не продавались. Но Никодиму велосипед был не нужен.
    — Книги. Много. Только не детские, — такой у мальчика оказался заказ.
    Почти два года назад, когда Иван только начал постигать науку ухода за ребенком, он, не зная, какие игрушки для какого возраста предназначены, купил Никодиму кубики, пару погремушек и книгу сказок с картинками. Погремушки Никодим забросил в дальний угол и больше к ним не прикасался, из кубиков выстроил пирамиду и тоже про них забыл, а вот сказки листал частенько. Иван нередко заставал сына, лежащим на полу с открытой книгой, и думал, что Никодиму нравятся пестрые иллюстрации, поэтому покупал детские книги и дальше. Но Никодим не просто рассматривал картинки, он читал, потому что умел читать всегда.
    — И можно не ждать дня рождения, — добавил мальчик, — это условность. Твои я все прочитал.
    — Какие мои? — удивился Иван, потому что к художественно литературе был не приучен, а книги, которые у него были, являлись справочниками по технологиям контроля качества металлов, или очистки сплавов от примесей.
    — Твои. Книги. Про. Железо. — Никодим произнес это раздельно, чтобы Иван осознал глубину своей глупости, раз не помнит, какие у него имеются книги.
    — Справочники по технологии! — опешил Иван. — Что же ты там понял?
    — Все они далеки от истины. Купи что-то поинтересней.
    Ивану ничего не оставалось, как отправиться в книжный отдел универсама и удивить продавщицу, сгребая со стеллажа все книги подряд и набивая ими авоську, словно это не литература, а картошка.
   
    С момента разговора о смерти Веры Семеновны, вплоть до дня рождения сына, Иван отчаянно пытался примирить в голове непримиримое. Его сознание требовало объяснение происходящего, иначе грозило сломаться, а Иван не хотел повторить участь своей супруги, — сумасшествие пугало его даже больше, чем смерть, потому что было куда непонятнее, чем смерть. А странности Никодима все прибавлялись в числе, вот и эта катавасия с книгами, — чего же ждать дальше?.. Наконец, под горой бесполезной и хаотичной информации память Ивана отыскала два спасительных термина, а вслед за ними пришел и намек на решение проблемы. Первый термин был «феномен», второй — «вундеркинд», и насколько Иван помнил, оба слова были как-то связаны с наукой. Отсюда и решение появилось: сына требовалось показать специалистам, вернее, доктору Чеху, потому что никого ученее в городе больше не было.
    Иван отправился в поликлинику, три часа прождал аудиенции, и когда ее получил, вывалил на Антона Павловича все, что накопилось в нем за последние два года, начиная с религиозных сумасбродств Марии с последующим ее исчезновением, и вплоть до прочтения специализированных справочников двухлетним ребенком. Получился скомканный, сумбурный и бессвязный бред. Доктор Чех в очередной раз отметил в мыслях, что ПГТ Красный нуждается в психиатрической клинике больше, чем в продовольствии, грустно вздохнул, спросил:
    — Скажите, голубчик, вы кроме алкоголя что-нибудь употребляете?
    — Чего? — не понял Иван.
    — Может, бензин нюхаете, или пару пшиков дихлофоса в пиво, а?
    — Зачем это? — Иван оторопел.
    — Для удовольствия, я полагаю. А как с грибочками? Уважаете?
    — По осени хожу иногда. А что? Маслят там, лисичек…
    — А мухоморами не балуетесь часом?
    — Да что я — лось, что ли!
    — Кто знает… Зерна дурмана? Нет?
    — Это чего такое?
    — Ну а алкоголь в каких количествах?
    — Ну бывает портвешку возьму… — Иван смутился.
    — И давно?
    — Да как сын родился, а жена того… тронулась… нервы ж ни к черту. Но вы не подумайте, я не больше ноль семь!
    — В запое сколько дней пребываете?
    До Ивана, наконец, дошло. Он обхватил голову руками, печально вздохнул и вдруг заплакал.
    — Ну-ну, полноте, голубчик, — попытался его утешить Антон Павлович, впрочем, не сильно удивившись реакции посетителя, потому что наблюдал пациентов с белой горячкой на своем веку предостаточно. Были такие, что и кукарекали, и медведем ревели и с духом товарища Берии разговаривали. — Я вам выпишу порошочек, он нервы поправит, однако с зеленым змием надо завязывать. Надобно, голубчик, иначе можно в гроб сыграть и не заметить.
    — Доктор, да я ж не за себя! Я ж хочу, чтобы вы на сына посмотрели! Два года пацану, а говорит так, словно он профессор какой. Да при этом жестко так, словно по щекам хлещет. Мои справочники по металлам прочитал, это в два года-то!.. Боюсь его. Я и пью то на ночь, чтоб кошмары не мучили… Посмотрите его, а? Мож у него отклонение какое? Мож это вылечить можно?
    Доктор Чех задумался. Что-то было в словах Ивана, не вписывающееся в рамки белой горячки. В конце концов, контролер Староверцев просил всего лишь о медицинском осмотре сына, что, с любой точки зрения выглядело вполне здраво, и говорило о посетителе, как о заботящемся отце. Антон Павлович согласился:
    — Что ж, не вижу причин отказывать в осмотре. Приводите вашего мальчика.
   
    Антону Павловичу в жизни не повезло один раз, хотя для одного человека всего одна неудача… — такое можно считать везением, учитывая, как крупно не подфартило в начале века всем народам СССР одновременно. Впрочем, отдельным баловням судьбы удавалось оставаться на плаву, и даже радоваться жизни, и сам Антон Павлович до тридцати лет относился к таким счастливчикам. Но затем судьба его сделала резкий вираж, навсегда изменив не только карьеру, но и личную жизнь.
    Антон Павлович родился 3 января 1919-го года в Харькове. Своего отца Павла Романовича он помнил только по воспоминаниям матери, потому что уже 2-го июля того же 1919-го Павел Романович был взят в плен и приговорен к смертной казни через расстрел полевым судом Деникинской армии. Два дня спустя белогвардейцы приговор в исполнение привели. Вместе с Павлом Романовичем казнили еще двадцать девять коммунистов. Ходили слухи, что приговоренные, все как один, глядя в стволы наведенных на них винтовок, пели Интернационал. Железные были мужики, верили в светлое будущее.
    У белогвардейцев были причины недолюбливать коммуниста Чеха, потому что Павел Романович отличался упорством и идейностью, — недопустимое сочетание в такое взрывоопасное время. Павел Романович был активным деятелем профсоюза «Металлист» и участвовал в выпуске Харьковской «Искры» — первой коммунистической газеты Украины с бесхитростным названием «Пролетариат». Без него не обошелся ни один митинг, ни одна забастовка, с его непосредственным участием организовывались Красные военизированные дружины и проводилась национализация предприятий. Мать Антона Павловича Алевтина Васильевна рассказывала, что муж ее был натурой кипучей и деятельной. По ее словам, Павел Романович и в самом деле верил, что человек может быть вершителем собственной судьбы, и даже судьбы народов, но при этом задумчиво добавляла: «революция Павлику дала кое-что и в личное пользование». Юный Антон не очень понимал, что именно дала Революция отцу в пользование, так как никаких материальных излишеств семья Чеха не имела, и разобрался в этом только много лет спустя, когда мать скончалась, а сам он был студентом Харьковского медицинского училища.
    Перед смертью Алевтина Васильевна поведала сыну, что ее девичья фамилия на самом деле не Петрова, и родители ее не Псковские служащие, но является прямой наследницей известного купеческого рода Громовых, и у деда Антона было двенадцать барж и два парохода, которые возили по Волге лес, зерно, пушнину, рыбу и благосостоятельных бездельников. В 1917-ом Василий Громов хоть и знал о неспокойной обстановке в обеих столицах, все же отбыл в Петербург, так как дело свое всегда ставил превыше прочего, в данном случае даже превыше элементарной осторожности. Купец Громов угодил в эпицентр революции, взбешенная толпа его буквально разорвала где-то на Невском («Вон он, вон! Морда купеческая! Ну что, напился кровушки пролетарской?!»). Так Революция пришла в дом Алевтины Васильевны, — с парадного входа, вышибив ногою дверь. Чуть позже имущество Громовых было национализировано, мать Алевтины Васильевны и два брата — расстреляны, потому как имели наглость возмутиться против процесса «национализации», который иначе, как вооруженным грабежом и назвать было трудно. Сама Алевтина, тогда девятнадцатилетняя девушка, была вытолкана матерью за дверь потайного лаза, который семья Громовых обустроила по причине смутного времени, выскользнула на задний двор, и, глотая слезы и ужас, что есть духу кинулась прочь. Отдалившись метров на двести, она услышала кашель «Маузера», поставивший крест на роду Громовых. Домой Алевтина Васильевна больше не возвращалась.
    Понимая, что желание носить фамилию предков отныне равнозначно смертному приговору, Алевтина переоделась крестьянкой и решила пробираться на Украину — туда, где никто не слышал о Громовых, и следовательно, не мог опознать в ней купеческую дочь. На железнодорожном вокзале в Курске она и встретила своего будущего мужа.
    Павел Чех возвращался из Москвы, куда ездил перенимать опыт товарищей по пропагандистской работе с населением. На перроне Курского вокзала он курил папиросу в ожидании поезда, который опаздывал уже на сорок минут, строил планы своей будущей деятельности и вообще пребывал в бодром расположении духа. А потом ему под ноги свалилась миловидная девушка. Алевтина не ела три дня и с ней начали случаться голодные обмороки. Коммунист Чех не остался равнодушен к горестям крестьянки (о том, что Алевтина образована и происходит вовсе не из крепостных, он узнал чуть позже), — коммунистическая идея не позволила, к тому же, рухнувший под ноги представитель крестьянства был симпатичен и взывал к потаенным страстям, сильно разнящимся с альтруизмом и чувством товарищеской солидарности к обездоленному народу. Павел Романович перенес Алевтину на скамейку, привел в чувства, скормил ей две картофелины, кусочек сала и луковицу, с отеческой улыбкой наблюдая, как голодная девушка запихивает в рот еду двумя руками.
    В Харьков они приехали вместе, и каждый из них понимал, что встреча их судьбоносна и никуда им уже друг от друга не деться. Алевтине было не просто преодолеть классовое неравенство, но ей хватило мудрости осознать, что жизнь изменилась окончательно и бесповоротно, и то обеспеченное и размеренное будущее, которое ей раньше сулила фамилия удачливого волжского купца, отныне невозможно, а тоска по ней — опасна. Мир взбесился, все перевернулось с ног на голову, старые святыни втоптали в грязь, а новые походили на бред душевнобольного, — Алевтина, вчерашняя выпускница женской гимназии, образованная и утонченная, не способна была в одиночку в новом порядке не то что разобраться, но и выжить. Девушка смотрела на Павла — мужественного, уверенного в себе человека, и чувствовала, что за этим мужчиной, сильным, грубоватым, но не лишенным человеческого участия, она сможет схорониться от штормовых ветров бурлящей эпохи, и это толкало ее к Павлу с такой силой, что разница в сословии и возрасте переставали иметь значение. Разумеется, она понимала, что тем самым предает весь свой род, его устоявшиеся десятилетиями традиции и добродетели, но иногда ведь хочется просто жить, не ради идеалов, традиций или великих идей, но ради самой жизни. Особенно, когда тебе всего девятнадцать.
    Алевтина наврала Павлу, что родом она из Пскова, родители ее померли от оспы, и сама она покинула город, боясь той же участи, потому как проклятая хворь лютовала там безбожно. Следом она добавила, что скудные сбережения родителей у нее украли в пути, потому она в последние дни голодает и молит бога только о том, чтобы дал ей сил добраться до Полтавы, где живет ее двоюродная тетушка по матушкиной линии, которую она ни разу в жизни в глаза не видала.
    Павел был старше Алевтины на двенадцать лет, и, будучи человеком практичным, смотрел на новую знакомую как на ценное приобретение. Разумеется, в манере разговора и жестах он тут же разглядел вовсе не крестьянское происхождение, но разъяснения Алевтины о том, что отец ее был служащим при Псковском губернском управлении, а мать учительствовала в женской гимназии, и родители сумели скопить денег на ее обучение, Павла успокоили. Девушка владела грамотой, что весьма повышало ее авторитет в глазах коммуниста Чеха, которому грамотных людей в агитационной работе катастрофически не хватало. К тому же он был вдовцом, жена скончалась два года назад от холеры, оставив супругу, и так занятого по уши, двух дочерей, за которыми нужно было присматривать, воспитывать, и грамоте обучать. Ну и как женщина, Алевтина очень Павлу приглянулась, чего уж там.
    — Вот что, Аля, — сказал Павел Романович со свойственной ему прямотой. — Нет тебе надобности торопиться в Полтаву к родственнице, которую ты толком и знать не знаешь. Нужда у нас в Харькове есть в грамотных людях. У меня на первых порах определишься, а там… если чего по нутру не придется, подыщем вариант. С работой поможем, нам народ грамоте учить надобно ой как!
    Девушка смутилась, и даже робко начала протестовать, давая тем самым возможность мужчине проявить настойчивость, хотя с первых же слов Павла была готова вцепиться в его предложение (да и в него самого) мертвой хваткой. Но нельзя утверждать, что только интересы личной выгоды заставили купеческую дочь пойти на сближение с коммунистом Чехом. Была и симпатия, и даже доброе женское сострадание, и появились они тогда, когда Павел Романович поведал о своих дочерях и помершей от холеры жене. Как-то в одночасье прониклась Алевтина сопереживанием к этому сильному мужчине, который рассказывал о своих несчастьях на первый взгляд легко, но чувствовалось, что душа его от этого страдает, а стало быть, роднят их — Алевтину и Павла, очень похожие вещи — утрата близких. А горе — не знает оно классовых различий и идеологических направленностей, одинаково оно и для царей, и для челяди.
    С дочерями Павла Алевтина сошлась легко и быстро. Девочки (Наташенька и Машенька) были сообразительны, общительны и томились нехваткой родительского внимания. Алевтину они не воспринимали как мать (никто на этом и не настаивал), скорее как старшую сестру, и тянулись к ней юными девичьими душами, чувствуя за внешней закрытостью и настороженностью истинную материнскую нежность и заботу. А родившегося позже Антона обе сестренки обожали и даже тихонько ругались за право с ним нянчиться.
    Сам же Антон тоже любил своих сестер и очень переживал, когда они одна за другой скончались от туберкулеза. Наверное, это и определило его решение стать врачом, — найти причины страшного недуга и раз и навсегда избавить людей от такого проклятья. Но, конечно, не только это сыграло роль в выборе профессии. Алевтина Васильевна хоть и занималась коммунистической работой (редактировала тексты листовок и статьи «Пролетариата», среди рабочих вела «курсы повышения грамотности», а их детей обучала письму и счету), на самом деле оставалась осколком буржуазного прошлого, вечерами читала детям поэзию чувственного «серебряного» века, учила французскому и даже такой страшной философской ереси, как православие (хотя и предупреждала, что на улице лучше это знание не обнародовать). Вообще-то, у российского купечества образование особым почетом не пользовалось, купечество было куда ближе к народу, чем к дворянству, и Василий Громов со своей лояльностью к интеллигенции был скорее исключением из правил. Сам он много читал, среди московских и петербургских интеллектуалов водил знакомства, и конечно, позаботился о том, чтобы дети его получили образование. В конечном итоге это и спасло жизнь его дочери. Кто знает, как сложились бы ее отношения с Павлом Чехом, и сложились бы они вообще, не будь Алевтина образована.
    Сына и приемных дочерей Алевтина обучала не в манере навязывания, скорее, в стиле альтернативных вариантов, оставляя детям возможность со временем самим разобраться и решить что для них верно, а что неприемлемо. И делала она это настолько тонко и невесомо, что, в конце концов, Антон вырос интеллигентным человеком, хотя круг его общения состоял в основном из детей рабочих. Так что, сам того не осознавая, Антон не мог выбрать профессию, отличную от вложенного в него матерью мировоззрения. Болезнь и смерть сестер стали всего лишь катализатором.
    Когда же мать поведала Антону тайну ее происхождения, юный Чех был ошеломлен, но не столько поразительными фактами, столько тем, что матери пришлось вынести, и какую цену заплатить, чтобы выжить и дать жизнь ему — Антону, сыну коммуниста и купеческой дочери. После этого признания многое в жизни юного Чеха стало на свои места, прояснилось. И в первую очередь, ему стал понятен он сам. Окружавшие юного Чеха люди уверяли его, что он сын героя, бесстрашного большевика, и Антон чувствовал гордость за отца, но при этом к делу родителя относился отстраненно и даже прохладно, считая, что идеи идеями, но любое государство нуждается в первую очередь в специалистах, и только потом — в глашатаях коммунистической истины. Не трогала политика молодого Антона Павловича, и теперь он осознавал, что такое его отношение -наследство матери. Понял Антон и загадочное замечание Алевтины Васильевны о том, что революция дала супругу что-то в личное пользование. И, наверное, только мать — человек из иного круга (если не сказать — из противоположного лагеря) могла сделать подобный бесстрастный анализ. Революция дала коммунисту Чеху возможность самореализоваться, возвыситься, из серого и забитого рабочего, коих сотни тысяч, вырасти в адепта нового порядка. Отец Антона был тщеславен, и нахлынувший шквал революции дал его тщеславию волю. При общем равенстве и братстве, которые воспевали большевики, революция организовывалась и вершилась лидерами-индивидуалистами, тем самым изначально противореча своим принципам. Раньше царь-батюшка говорил своему народу, что для него хорошо, а что плохо, — теперь это делала партия большевиков. А стал быть, по сути ничего не изменилось. Кроме, конечно же, надежды, — мощной, но, как правило, иллюзорной мотивации. Алевтина Васильевна понимала это с момента встречи с Павлом Романовичем, теперь это понимал и Антон.
    Окончить медицинское училище молодому медику Чеху помешала война. Но поскольку первые четыре года он отучился на отлично, к тому же проявлял огромный интерес к изыскательской работе, в частности к борьбе с туберкулезом, и даже достиг на этом поприще определенных результатов, седые профессора посчитали приемлемым дать Антону диплом полного медицинского образования и поскорее отправить на фронт, как того хотела страна. С началом боевых действий надобность во врачах у линии фронта возросла многократно, и двадцатидвухлетнего доктора-ординатора Чеха откомандировали в 432-ой специализированный эвакуационный госпиталь, который дислоцировался в Минске. По мере наступления Вермахта, госпиталь отодвигался на восток — вглубь страны, и в районе Брянска угодил под массированный артобстрел. Треть состава врачей и санитаров погибла, медицинское оборудование и техника были полностью уничтожены. Антон Павлович же отделался контузией и переломом ноги. Вместе с другими тяжелоранеными медиками его эвакуировали в Челябинский госпиталь, а после выздоровления предложили (вернее, приказали) остаться, потому что квалифицированный врачей, тем более, с опытом полевой работы в боевых условиях не хватало, а перед Челябинским госпиталем была поставлена задача подготовки именно таких кадров. Антон Павлович согласился и работал в Челябинске вплоть до 48-го года. Кроме непосредственно практики, Антон Павлович писал статьи в медицинские журналы и вообще много занимался научными исследованиями. В конечном итоге, подающего большие надежды молодого ученого заметили, и предложили место терапевта в Свердловской окружной клинике. Антон Павлович предложение принял.
    Год спустя доктор Чех женился на миловидной женщине, которая родила ему белокурую дочурку, и подумывал вступить в партию. Никакого партийного рвения Антон Чех не испытывал, но выбора у него особенно то и не было. Сотрудники клиники видели в Антоне Павловиче незлобивого человека, надежного товарища, грамотного и проницательного врача, но в наследство от отца доктор Чех получил достаточную долю тщеславия, и в делах медицинской практики всегда хотел большего. Он жаждал возглавить исследовательский отдел, открывать новые методы диагностики и лечения, быть первопроходцем, быть тем, чье имя впишется в историю медицины золотыми буквами, рядом с такими корифеями, как Пирогов, Павлов, или там Кащенко. Мать Антона Павловича оказалась женщиной проницательной и дальновидной, она понимала, что тщеславие супруга всенепременно проявится в сыне, и сумела воспитать Антона так, чтобы это тщеславие вылилось в что-то не столь кровавое, как, например, политика. Но времена вчерашних добродетелей отчаянно таяли в тумане прошлого и Антон Павлович понимал, что, не будучи членом партии, никаких вершин покорить ему попросту не дадут, а потому был готов пойти на копеечное лицемерие. К тому же, его супруга, особа еще более амбициозная, чем сам Антон Павлович, всячески мужа к такому шагу подталкивала. Но шаг этот Антону Павловичу совершить было не суждено.
    Случилось так, что доктор Чех поставил неверный диагноз тяжело больному пациенту. Хирурги провели операцию, чего-то вырезали, благополучно зашили. А на следующий день пациент скончался. Ничего бы и страшного, врачи не боги, могут ошибаться, но пациент оказался любимым сынулей райкома партии. «Большой папа» взбеленился и требовал назначить и покарать виновного. С той злополучной смерти карьера доктора Чеха полетела к чертовой матери. И хорошо, что только карьера, потому как коммунистический папик требовал посадить нерадивого врача за решетку, обвиняя его чуть ли не в преднамеренном убийстве. Коллеги, да и само начальство клиники сделало все, чтобы замять проблему без уголовщины, но карьеру и, тем более, душевное равновесие доктора Чеха, спасти были не в силах.
    Низвержение было ошеломляющим, и Антон Павлович оказался к нему не готов. Ко всему прочему супруга доктора Чеха, глядя на то, как от мужа стремительно уплывает удача, поспешила расторгнуть брак. Антон Павлович, осознав, что будущее, к которому он так стремился, отныне недостижимо, впал в глубокую депрессию, для лечения которой выписал себе антидепрессант — морфий, и врачевался им целый год, все больше теряя интерес к работе, да и к жизни вообще, пока от него не отвернулись последние друзья, а начальство не постановило, что отныне доктор Чех — позор клиники, и дальнейшее его пребывание на занимаемой должности недопустимо. Как раз к этому времени в ПГТ Красный строители сдали в эксплуатацию поликлинику, и теперь ее требовалось укомплектовать персоналом. Начальство, полагая, что тратить ценные (то есть высокоидейные) кадры на такое захолустье, как ПГТ Красный расточительно, и так же памятуя прошлые заслуги доктора Чеха, решило не выгонять его из медицины окончательно, но с глаз убрать подальше, и заведующим той поликлиникой Антона Павловича назначило. Так что осенью 1954-года доктор Чех, с безразличием приняв известие о новом назначении, отправился в ПГТ Красный.
    Как ни странно, но, вступив в новую должность, Антон Павлович пошел на поправку. Отдалившись от цивилизации на полтысячи километров, он и от своих проблем отдалился на столько же. Отныне его не окружали сочувствие, снисхождение и жалость, которые раньше опутывали его, словно липкая паутина, развеялось напряжения, ушла апатия. В своем падении доктор Чех достиг дна, и это вернуло его к жизни, потому что страшно не то, насколько глубока пропасть, в которую падаешь, но сам факт падения, а оно завершилось. Антон Павлович завязал с морфием, с амбициями, да и вообще с прошлой жизнью, и начал по утрам делать гимнастику. Да и некогда теперь было доктору Чеху копаться в себе и своей меланхолии, потому что работы было через край. Большую часть населения составляла молодежь, прибывшая по комсомольским путевкам поднимать завод. Молоденькие жены металлургов постоянно беременели, потом рожали, а их мужья получали на заводе увечья, или вне его стен, по пьяному делу избивая друг друга, — скучать Антону Павловичу не приходилось, и он был этому рад.
    За семь лет практики в Красном доктор Чех заработал репутацию доброго врача и неконфликтного человека, восстановил связи с некоторыми бывшими коллегами на «большой земле», подружился с директором Клуба Барабановым, а затем и с почтальоном Семыгиным, и подобрал удивительный рецепт настойки, основанной на таежных травах, благо, Минздрав СССР предоставлял спирт в достаточном количестве. К концу 50-ых Антон Павлович сошелся с Алевтиной Аркадьевной, тихой матерью-одиночкой, служившей в школе учителем литературы, которая не только редким именем, но и характером напоминала ему мать, и в целом, понял, что больше от жизни ему ничего и не нужно, и только изредка сожалел, что потерял связь со своей белокурой дочуркой от первого брака. Одним словом, Антон Павлович отыскал точку равновесия собственной жизни и испытывал чувство, сходное с умиротворением. Но годы шли, и ПГТ Красный брал свое.
    По мере того, как завод повышал темпы производства, все чаще случались аварии, рабочие калечились, погибали, не выдерживая нервного напряжения или переутомления, спивались, замерзали зимой в сугробах или тонули в грязевых реках. Чем больше завод давал железа, тем гаже становилась экология, — город стремительно превращался в среду, агрессивную для человека, и древний гнозис людской расы начал вносить в анатомию и психику новых поколений Красного поправки — у новорожденных стали проявляться мутации.
    Как исследователя, доктора Чеха очень эти отклонения интересовали, поэтому каждого младенца он обследовал лично, тщательно записывая и анализируя наблюдения. Но как человека, Антона Павловича происходящее тревожило и заставляло задаться вопросом: неужели железо для страны важнее людей? И то, что ответ на этот вопрос, скорее всего, был положителен, пугало Антона Павловича даже больше, чем сам факт мутаций. За десять лет практики в Красном Антон Павлович написал объемистый труд, в котором на реальных примерах показывал, каким образом тотальное загрязнение окружающей среды ведет к необратимым последствиям в анатомии и психике человека. Эту кропотливую работу доктор Чех проделал вовсе не из амбиций, — теперь уже не из-за амбиций, но хотел призвать общественность к здравому смыслу, потому что на одной чаше весов находилось железо, а на другой — проблема вырождения населения страны. И первая чаша все отчетливее перевешивала.
    Одну копию этого монументального труда Антон Павлович отправил в министерство здравоохранения, вторую — своему начальству в областной центр. Ответом же ему было молчание, и в этом молчании чувствовался испуг. Месяц спустя доктор Чех получил письмо от коллеги из областной клиники, с которым состоял в добрых отношениях. В письме было всего два предложения:
    «Антон, не дури. Сам утонешь, и нас следом потянешь».
    Начальство Антона Павловича, как и министерство здравоохранения, и в самом деле испугалось, но вовсе не за здоровье населения ПГТ Красный, а за свои задницы, и доктор Чех окончательно это уяснил, когда еще неделю спустя к нему в кабинет вошел мужчина в штатском и показал удостоверение майора комитета государственной безопасности. Из-за плеча офицера выглядывал перепуганный Полищук.
    «Вот и все», — устало подумал доктор Чех. Но он ошибся.
    — Антон Павлович, нам нужно поговорить, — сказал майор вполне дружелюбно, усаживаясь напротив заведующего поликлиникой, затем оглянулся на Полищука, добавил, — прапорщик, свободен.
    Полищук поспешно козырнул и испарился, майор вернул взгляд на доктора Чеха, спросил:
    — Как вам тут работается? Медикаментов хватает? Оборудования?
    — Спасибо, справляемся, — осторожно ответил Антон Павлович.
    — Хорошо. Ну что ж, тогда к делу. Вы догадываетесь, почему я здесь?
    — Из-за моей работы по влиянию загрязнения окружающей среды на мутации населения, я полагаю. Неужели вашу организацию интересует медицина?
    — Нашу организацию интересует все, что касается безопасности государства. Так вот. Прежде, чем сюда приехать, я ознакомился с мнениями компетентных людей. В частности профессор Астахов Всеволод Вениаминович отозвался о вашей работе, как о фундаментальном труде, и особо отметил ваш дар исследователя и широту взглядов, позволивших вам сделать смелые выводы.
    — Весьма польщен, — Антон Павлович был обескуражен.
    — Были и другие уважаемые представители Академии Наук, отметившие профессионализм вашего труда, да и бывшие ваши коллеги отзывались о вас положительно… Ах, да! Эта незадача восемь лет назад, когда вы поставили неверный диагноз, от чего ваш пациент скончался. Досадная оплошность… Ну что ж, почти в каждой профессии гибнут люди, не так ли, гражданин Чех?
    Антон Павлович сглотнул, кивнул неуверенно. Майор продолжил, но теперь в его голосе не осталось и намека на дружелюбие:
    — Границы СССР оберегают наши сыновья, а за границами — враг! И враг, знаете ли, в пограничников иногда стреляет. Проклятая Америка вторглась в дружественный нам Вьетнам, — вот до чего дошло вероломство империалистических оккупантов! Где гарантия, что следующими будем не мы?! В моей профессии гибнут люди, в вашей профессии гибнут люди, в любой профессии погибают люди, и металлурги не исключение! Потому что мы боремся за наше будущее! Потому что, сложи мы руки, машина буржуазии перемелет нас в муку! Идет война, и каждый гражданин СССР — солдат! А вы призываете остановить столь важное стратегическое производство! Да вы знаете, что это провокация, хуже того — измена!
    — Да нет же! — возмутился Антон Павлович. — Ни к чему подобному я не призываю! Но можно же как-то снизить уровень загрязнения, фильтры там какие-нибудь, утилизацию шлаков…
    — Вот и славно, что не призываете, — перебил его майор, — потому что, если я приеду сюда во второй раз, то уеду отсюда вместе с вами. И чтобы этого не произошло, я предлагаю вам переосмыслить выводы, к которым вы пришли в своей работе. Вы это сможете. Как справедливо заметил профессор Астахов, вы человек широких взглядов, у вас получится. А когда закончите редакцию своего, без сомнения, великого труда, будьте уверены, он будет детально рассмотрен в самых высоких медицинских кругах, а его автор оценен по заслугам. Нашему государству нужны грамотные специалисты, тем более ученые, — майор многозначительно приподнял левую бровь, добавил после паузы, — Антон Павлович, я должен быть уверен, что мы поняли друг друга.
    — Конечно, — отозвался доктор Чех, чувствуя, что майка прилипла к спине. — Я все прекрасно понимаю.
    — Ну вот и славно. Делайте свою работу, Антон Павлович, ваш долг лечить людей, а они пусть делают свою. И не надо им в этом мешать, или тем более учить. Металлурги же не учат вас медицине. А теперь мне пора. Приятно было побеседовать.
    — До свиданья…
    После этого разговора Антон Павлович изменил своей традиции и принял сто грамм настойки не вечером, а уже в обед. Участковый Полищук, проводив жуткого гостя на поезд, и, сгорая от желания узнать насколько глубока вина доктора Чеха перед родиной, примчался в поликлинику, но был разочарован заверениями Антона Павловича, что все дело в медицинском труде с труднозапоминающимся названием, но зауважал врача еще сильнее.
    Железо для страны оказалось куда важнее человеческих жизней, чему доктор Чех получил чуть ли не официальное подтверждение, как и тому, что стоит избавить рукопись от этой мысли, и перед исследователем-медиком Чехом распахнутся врата в большую науку.
    В своей рукописи Антон Павлович ничего исправлять не стал, но и лезть на рожон не собирался, справедливо полагая, что бороться в одиночку с целой системой бессмысленно, а потому со словами «гори оно все синим пламенем», спрятал рукопись в дальний ящик стола и больше к ней не прикасался. Но тем не менее, десятилетняя работа Антона Павловича не пропала совсем задаром. Вскорости пришел целый вагон нового оборудования и медикаментов, а еще чуть позже в распоряжение заведующего поликлиникой прибыл хирург Ванько, человек неразговорчивый и замкнутый, но исполнительный. Очевидно, областное начальство решило умилостивить врача-баламута, дабы он больше не наводил смуту, а может, в верхах и в самом деле озаботились здоровьем жителей Красного, но вместо того, чтобы искоренить проблему, придумали ее залечить. С экономической точки зрения оно и верно, одно дело вагон лекарств, и совсем другое — модернизация производства.
    Как бы там ни было, а в генетических отклонениях детей доктор Чех стал специалистом высшего класса, и уже не надеялся удивиться чему-то из ряда вон выходящему. Поэтому встреча с Никодимом повергла его в шок.
   
    На предложение Ивана сделать медицинское обследование Никодим выказал заинтересованность и согласился сразу же. На следующий день отец с сыном отправились в поликлинику. К доктору Чеху, как обычно, стояла очередь, но с появлением Никодима она быстро рассосалась. В присутствии мальчика люди испытывали дискомфорт, ощущали непонятную тревогу, а потому предпочли потерпеть с получением рецептов и поспешили ретироваться. Так что, как только доктор Чех освободился, отец и сын Староверцевы беспрепятственно проследовали к нему в кабинет.
    Говоря о том, что красавцем Никодим не был, все же назвать его уродом было бы неверно. По-своему, его лицо было даже симпатично, присутствовала в нем некоторая гармония, но эта гармония не соответствовала понятию человеческой привлекательности, — в ней не было тех линий, изгибов и округлостей, которые делают из лица картину, радующую глаз. Лицо Никодима было избавлено от грима переживаний и макияжа чувств, а потому без искажений передавало сущность мальчика, и именно это пугало, потому что сущность Никодима была темной и непостижимой, как смерть. Примерно такие соображения родились в голове доктора Чеха, когда он встретился с Никодимом взглядом. Антону Павловичу понадобилась целая минута, чтобы прийти в себя и начать беседу.
    — Здравствуй, мальчик. Меня зовут Антон Павлович. Как твое имя?
    — Никодим.
    — Сколько тебе лет?
    — Семьсот тридцать два дня.
    — Как это? — удивился Антон Павлович, и даже не сразу понял, сколько это в годах. — Это два года. Почему ты считаешь свой возраст в днях?
    — Это два года и два дня, — поправил Никодим. — Потому что счет в днях точнее.
    — Да, несомненно, точнее, — озадачено согласился доктор Чех, и вдруг понял, что мальчик умеет не только считать, но и делить. — Тебя кто-то учил математике, или ты сам научился?
    — Я умел это всегда.
    — Весьма любопытно. А что ты еще умеешь?
    — Глупый вопрос, доктор. Рассказать все, что я умею, займет шесть часов и двадцать минут.
    Антон Павлович покосился на Ивана, тот неопределенно пожал плечами, словно хотел сказать: вот об этом я и говорил. Доктор Чех вернул взгляд на мальчика, продолжил:
    — Я имел в виду умения, которые у остальных детей не наблюдаются.
    — Я не знаю, что не умеют другие. Они мне не интересны… пока.
    — У тебя нет друзей?
    — Нет.
    Доктор Чех снова посмотрел на Ивана, тот отрицательно покачал головой. Никодим это заметил, прохладно прокомментировал:
    — Ты мне не веришь.
    — Почему? — не понял Антон Павлович.
    — Потому что смотришь на Ивана, чтобы он подтвердил мои слова.
    — Ну да, — Антон Павлович смутился. — Обычно дети, знаешь ли, склонны к фантазии. Не то чтобы они были лгунами от природы…
    — Как раз так оно и есть, — перебил его Никодим. — Все врут, и взрослые даже больше, чем дети. Но мне врать незачем. В отличие от вас, я не испытываю потребность во лжи.
    — Что ж, обещаю впредь тебе не лгать. А почему ты говоришь мне «ты»? Это не вежливо.
    — Вежливость — лицемерие, призванное скрыть, кого люди на самом деле уважают, а кого нет. Я знаю тебя всего двенадцать минут, мало, чтобы появилось уважение.
    — Разумно… — отозвался Антон Павлович, понимая, что в этом диалоге мальчик, бесспорно, доминирует, при этом остается спокойным, то есть не делает никаких психических или эмоциональных усилий, а значит, превосходство дается ему просто и естественно, как дыхание.
    «Не удивительно, что отец его боится, — размышлял доктор Чех. — Совершенно уникальный случай, но может ли это быть мутацией? До сих пор не было известно случаев, когда мутация сказывается на психике положительно, то есть ускоряет развитие мозга, как органа, и интеллекта, как механизма самопознания. Но отсутствие подобных прецедентов еще не говорит о том, что они невозможны… Необходимо сделать все возможные анализы!»
    — Что ж, уважение и в самом деле нужно заслужить, тут я спорить не смею… Но пока мы беседуем, я проверю твое здоровье, хорошо? На что жалуешься?
    Мальчик внимательно посмотрел на отца, от чего тот покраснел, вернул взгляд на Антона Павловича, ответил:
    — Зачем мне жаловаться? У меня все в порядке.
    — В самом деле, зачем жаловаться, когда все в порядке… Я имел в виду, может быть, у тебя болит что-нибудь? Нет? Ну хорошо. Давай мы тебя осмотрим. Садись на кушетку… Открой рот, скажи а-а-а… то есть, просто высунь язык… Теперь послушаем сердце… рефлексы…
    Никодим с любопытством следил за манипуляциями врача, особенно, когда Антон Павлович брал у него из пальца кровь. Когда процедуры были окончены, он спросил:
    — И как мое здоровье, доктор?
    — Поскольку я обещал тебе не врать, то вот тебе правда. Здоровье у тебя, как у обычного двухлетнего мальчика, то есть лучше некуда. А интеллект, как у сорокалетнего преподавателя цинизма, если, конечно, имеются преподаватели такой науки… И это очень-очень непонятно.
    — Ты разберешься, Антон, — серьезно сказал Никодим и ободрительно похлопал доктора по ладони, — хотя это может тебе и не понравиться.
    — Любишь загадывать загадки?
    — Это интересно. И вот тебе, доктор, еще одна. Полчаса назад я видел в коридоре пожилую санитарку, она катила кровать на колесиках, а в ней лежала женщина с коричневыми волосами. Завтра эта женщина умрет.
    Антон Павлович почувствовал, как вдоль позвоночника прошлась волна прохлады, и кожа на затылке начала чесаться. В устах двухлетнего мальчика эти слова прозвучали настолько жутко и невозможно, что доктор Чех вдруг ощутил: это и в самом деле может произойти. Он перевел взгляд на Ивана, тот сидел побелевший и боялся шелохнуться, вернул взгляд на Никодима, глубоко вздохнул, отозвался:
    — Тут много больных, знаешь ли… Иногда они умирают…
    — Нет, — отрезал мальчик. — Она. Умрет. Завтра.
    Выдержав паузу в ожидании, когда смысл произнесенного дойдет до сознания Антона Павловича, Никодим холодно улыбнулся, соскочил с кушетки и, не прощаясь, покинул кабинет.
    — Доктор, — прошептал Иван, — вот так же он напророчил смерть своей бабке. На следующий день она того… померла. Что с ним, а? Это можно вылечить?
    «Разве что пригласить батюшку, чтобы он изгнал беса», — подумал Антон Павлович, а вслух сказал:
    — Не буду лукавить, пока не знаю. Физически он полностью здоров, остальное для меня загадка. Очень редкий феномен, я бы даже сказал единственный в своем роде. Но не отчаивайтесь, голубчик. Ваш мальчик, с его интеллектом, вполне может стать великим ученым. Математиком, например. Разве это не замечательно?
    — Математиком, ага… А если он мне тоже того… напророчит?.. И за что мне такое наказание?.. — грустно пробубнил Иван и тихо покинул кабинет Антона Павловича, осторожно прикрыв за собою дверь.
   
    Антон Павлович был озадачен, вернее — растерян. Здравый смысл, медицинское образование, опыт изучения мутаций, — ничто из этого не давало и намека на природу феномена Никодима. Первая глава его монументального труда была посвящена классификации мутаций, которые делились на четыре основные группы: мутации строения тела (отсутствие или трансформация конечностей, либо присутствие лишних, торможение роста, деформации черепа, пр.); мутации внутренних органов (недоразвитость или гипертрофированность, некорректное функционирование); мутации половых органов (неспособность к детородным функциям); мутации интеллекта (все виды врожденной интеллектуальной недостаточности). Никодим же был абсолютно здоров, адекватен, и разумен. То есть, не просто разумен, но сверхразумен, и это было необъяснимо и тревожно.
    «Сегодня какой-то сумасшедший день», — устало подумал Антон Павлович, не подозревая, что сумасшествие этого дня пока что не исчерпалось.
    Десять минут спустя в дверь Антона Павловича осторожно постучали, доктор Чех пригласил войти. Это оказалась пожилая санитарка Путикова Марфа Васильевна. Выглядела она испуганно. На вопрос Антона Павловича, что случилось, женщина скороговоркой выпалила следующее:
    — Антон Павлович, я знаю этого… этого… дьяволенка. Люди говорят, когда он родился, вся скотина пала в округе и вода из кранов пошла красная вот… как кровь красная и серой пахла… А на Луне знак Сатаны проявился, прости Господи… Сама же я на родах его диавольских была, как раз смена мне выпала, так он — дьяволенок этот — родившись, не плакал, не кричал, но волчонком выл. Отец Сергий его крестил, сам же согласился ему крестным быть. Крестил вот его и тем на себя беду накликал, прости Господи… А всего через неделю с ним беда и приключилась… Помните, два года назад, завалило его в церкви нашей? Два года назад, покрестил и помер. Была я там, на утреннюю пошла, а его нету нигде, а потом в трапезной вижу — лежит под бревном и кровь из головы… А мать его, диаволенка этого, я помню, она тоже в церковь ходила, хорошая была женщина, набожная, Марией звали… Так она, как увидала, что отец Сергий помер, так и тронулась, головой нездорова стала… Ушла в лес, говорят. Не выдержала, что дияволенка родила, вот… И еще говорят, что иногда Мария в город воротится, прости Господи… Ночами воротится и бродит по улицам, плачет и молится вслух, прощенья у Господа выпрашивает, вот… Антон Павлович, это плохая семья, проклятая… Дияволенок этот — смерть перед ним идет, а следом за ним беда!..
    — Марфа Васильевна! — вскричал Антон Павлович, ошарашенный таким монологом, — идите, голубушка, домой! Примите валерьяночки, а то и водочки разрешаю грамм сто, да отдохните как следует! Это хорошее лекарство от проклятий!
    Санитарка, бормоча прощения, попятилась, открыла дверь, сдала задом в коридор, Антон Павлович отвернулся, но дверь вдруг снова приоткрылась, в образовавшуюся щель просунулась голова Марфы Васильевны и взмолилась громким шепотом:
    — Антон Павлович!..
    — Домой! — рявкнул доктор Чех, что с ним не случалось уже лет десять, и на этот раз дверь захлопнулась окончательно.
    — Черт знает что! — выругался Антон Павлович, рухнул на стул и спрятал лицо в ладонях. Его щеки пылали.
    Немного успокоившись, доктор Чех решил выяснить, кого именно имел в виду Никодим. Это оказалась сорокалетняя женщина по имени Светлана Юрьевна. У нее была язва желудка, и в целом лечение шло нормально, по крайней мере, ей не становилось хуже, и не было никаких причин полагать, что назавтра с ней приключиться смерть. Тем не менее, Антон Павлович чувствовал тревогу, с которой не справились даже вечерние сто грамм настойки. Спал в ту ночь он плохо и на следующий день встал рано и пришел на работу засветло. Каждый час он под разными предлогами навещал пациентку, иногда беседовал с ней, а то и делал вместо медсестер процедуры, вгоняя тем самым своих подопечных в недоумение. Поликлинику Антон Павлович покинул в 23:12. По дороге домой доктор Чех проклинал суеверия и корил себя за глупость, малодушие и ребячество.
    В 23:40 Антон Павлович, намахнув сразу сто пятьдесят настойки, лег в постель, обнял сопящую супругу, и уснул крепким спокойным сном, будучи успокоенный мыслью, что привычные законы материального и объяснимого мира не рухнули, но по-прежнему правят вселенной, как они делали это на протяжении миллионов лет. О том, что в 23:56 сердце Светланы Юрьевны остановилось, он узнал только на следующее утро.
   
    Два дня спустя в пятницу вечером доктор Чех пришел в Клуб, где его ждала партия в преферанс с друзьями, был он задумчив и отстранен. Кондрат Олегович Барабанов, напротив, был весел и воодушевлен, и как только доктор Чех сел за стол, сообщил партнерам по преферансу, что третью главу своей поэмы закончил, и теперь желает сделать перерыв, а избыток творческой энергии направит на юные дарования, а именно, собирается организовать музыкальный кружок. Почтальон Семыгин, в свою очередь, поделился забавным наблюдением, рассказав, что рано утром ему посчастливилось заметить дворника Гнома, а уже к обеду он нежданно-негаданно получил телеграфом премию в размере двенадцати рублей и сорока двух копеек, и значит городская легенда о том, что если кто заметит дворника Гнома, у того день сложится удачно, имеет место быть. Антон Павлович был рассеян и слушал друзей в пол уха, Аркадий Юрьевич обратил на это внимание.
    — Что с вами, Антон Павлович? Вы расстроены чем-то?
    — Да как бы вам сказать… не то, чтобы расстроен, но с толку сбит — это точно, — задумчиво ответил доктор Чех, а затем обстоятельно поведал друзьям детали своего знакомства с двухлетним вундеркиндом.
    По мере того, как рассказ доктора Чеха приближался к завершению, глаза Кондрата Олеговича напитывались пламенем воодушевления, и когда Антон Павлович замолчал, Барабанов вскочил из-за стола и воскликнул:
    — Потрясающе! Вот об этом я и говорил! Я знал, я чувствовал, что это должно случиться!
    — О чем вы? — спросил почтальон Семыгин, озадаченный энтузиазмом директора Клуба.
    — Новый человек! — вещал Барабанов, уже не столько друзьям, сколько воображаемой аудитории. — Апофеоз развития социалистической идеи!
    — Я думал, что развитие социалистической идеи — это коммунизм, — заметил Аркадий Юрьевич.
    — Конечно, дорогой мой друг! Но прежде, чем коммунизм победит во всем мире, необходим новый человек! Человек, избавленный от мусора прошло, чистый в помыслах и непоколебимый в идее, твердый, как сталь! И этот человек, наконец, родился! Товарищи, друзья мои дорогие, разве вы не понимаете, что это прорыв! Я уже вижу светлый горизонт великого будущего!
    По окончании этой тирады, Барабанов схватил стакан с портвейном и с жадностью пересекшего пустыню верблюда выхлебал вожделенную жидкость до последней капли.
    — Я, Кондрат Олегович, знаете ли, не думал, что светлое будущее необходимо ковать руками нового человека, — задумчиво признался доктор Чех. — Полагал, мы своими силами справимся.
    — Дорогой мой друг, всенепременно только руками нового человека! — радостно заверил его директор Клуба.
    — Кстати, это вполне здраво, — заметил почтальон Семыгин. — Своими руками у нас пока что не очень получалось. Вернее, не получалось вовсе.
    Друзья Аркадия Юрьевича притихли и с опаской покосились на почтальона.
    — Ваши диссидентские настроения, голубчик, рано или поздно доведут вас до лиха, — тихо произнес доктор Чех.
    — Аркадий Юрьевич, и в самом деле, ересь говорите, — поддержал доктора Барабанов.
    — Не опасней ереси, которая вокруг творится, — тут же парировал почтальон Семыгин, и вернул тему в интересующее его русло. — А вот скажите, дорогой мой Кондрат, для кого ваш новый человек построит свое светлое будущее?
    — Конечно для всего советского народа!
    — Сильно сомневаюсь. Потому что так не бывает, — Аркадий Юрьевич сделал паузу, дав возможность доктору Чеху согласиться, а Барабанову — напротив, усомниться в услышанном. Продолжил, — он его построит для себя, и для ему подобных, то есть, не для нас с вами. Точно также, как наши деды-коммунисты вершили революцию для рабочих и крестьян, а не для банкиров, промышленников и купцов.
    От этих слов Антон Павлович, вспомнив о своих купеческих корнях, поежился.
    — Чтобы построить кардинально новое, необходимо полностью разрушить уже существующее — это закон истории, — закончил свою речь почтальон Семыгин, но Барабанов его уже не слышал. Минуту назад он встал и теперь ходил вокруг стола, размахивал руками и затуманенным взором смотрел куда-то вдаль, должно быть, в светлое коммунистическое будущее.
    — Только вдумайтесь! — возвестил Барабанов, как только Аркадий Юрьевич умолк. — Новый человек рождается уже с основными умениями и навыками, образование можно будет свести к идеологической подготовке! Научный прогресс станет явлением повседневным, ни одна страна не сможет быть нам конкурентом! Мы покорим самые недоступные уголки Земли, Луну, другие планеты, вселенную! Мы повернем орбиту Земли вспять!..
    — Зачем? — не понял Аркадий Юрьевич. — Зачем это поворачивать орбиту Земли вспять?!
    — Да какая разница!..
    — Он убьет нас, — вдруг тихо, но очень отчетливо произнес доктор Чех.
    Фраза настолько не вязалась с линий разговора, что даже Барабанов обратил на нее внимание. Директор Клуба медленно опустился на стул, также тихо спросил:
    — Кто?
    — Ваш новый человек. Или наш двухлетний мальчик по имени Никодим. Вы, голубчик, за маревом своих творческих фантазий не расслышали, что я вам о нем рассказывал. Мальчику два года, а его боятся все — и взрослые, и дети, даже животные. Он говорит человеку, что тот завтра умрет, и на следующий день человек умирает. Понимаете? Ему два года, а он видит человека насквозь, ему невозможно соврать, он не приемлет даже безобидной лжи. Если Никодим ваш новый человек, то Аркадий Юрьевич прав — в его будущем нам места нет. В его будущем нет места вообще ничему из того, что нас окружает, что нам известно и привычно.
    Пауза длилась целую минуту, затем почтальон Семыгин осторожно спросил:
    — Но вы же врач, этому же должно быть научное объяснение.
    — Должно, голубчик, но его нет. Есть у меня мысль, что эта особая разновидность мутации, но чтобы проверить эту гипотезу, или напротив — опровергнуть ее, необходимо много времени, наблюдений, опытов…
    — Друзья, вы сгущаете краски, — беззаботно произнес Барабанов, успев к этому времени стряхнуть налет тревоги, вызванный словами доктора Чеха.
    — Я слышал, что животные тоже могут чувствовать смерть. Собаки, например, чувствуют, когда их хозяин умирает. Может быть, это явление одной природы? — предположил почтальон Семыгин.
    Доктор Чех заглянул в глаза Аркадию Юрьевичу, в пол голоса произнес:
    — А если это явление вообще другого характера? Что, если он не чувствует смерть, но является ее причиной?
    Кондрат Олегович и Аркадий Юрьевич переглянулись, они не нашлись, что ответить.
   
    Глава 5
   
    В эпоху расцвета гипотеза постоянства,
    неизменности человеческого существования
    огорчает либо злит; в эпоху упадка
    (такую, как наша) она — залог того,
    что никакой позор, никакое бедствие,
    никакой диктатор умалить нас не смогут.
   
    Х. Л. Борхес, «Циклическое время»
   
    Следующие четыре года прошли довольно спокойно. На заводе случилось семь аварий, результатом которых были двенадцать трупов и восемнадцать инвалидов (двадцать четыре человека медицина смогла вернуть в строй), и еще рухнула возле подстанции опора электропередач, как раз в тот момент, когда электромонтер Грызло имел неосторожность на нее взобраться. Электромонтеру раздробило тазовую кость, и шарахнуло в голову высоким напряжением. Тазовую кость хирург Ванько кое-как собрал назад, то, что осталось от полового органа, отрезал, а в мочевой пузырь вставил трубку. Электромонтер Грызло возражать или расстраиваться не стал, потому что разряд электричества, пройдя по коре головного мозга, лишил его способности к возражениям, как, впрочем, и мышлению вообще, — теперь он днями лежал на койке, смотрел в одну точку, пускал слюни, и иногда почему-то плакал.
    Вдова Сидорова, узнав о трагедии, опечалилась, но поначалу надежду не теряла и даже сходила навестить электромонтера, хотя доктор Чех честно ее предупредил, что занятие это бесполезное, а хирург Ванько и вовсе убил всякую надежду:
    — Балду я ему отнял. Для любви он теперь непригодный.
    Взглянув на бывшего любовника, женщина прочувствовала заверение хирурга, и, вернувшись домой, попыталась поскорее электромонтера забыть, а потому, нагрянувший вечером Барабанов получил в два раза больше удовольствия, чем обычно ему полагалось. Кондрат Олегович, обрадованный нежданной удаче, даже слегка проникся горем электромонтера, но вскоре тоже о нем забыл, потому что жизнь тем и оригинальна, что несчастье одного дарует счастье другому.
   
    Свежие комсомольские силы исправно прибывали на замену выбывшим кадрам, и с воодушевлением вливались в жизнь города и завода. Их молоденькие жены беременели и рожали здоровых детишек, что было весьма кстати, потому как процент отклонений у детей, рожденных от старожилов, добрался уже до четырех с половиной, а мертворожденных — так и вовсе равнялся семи.
    В общем, жизнь шла довольно размеренно, по крайней мере, Никодим своими пророчествами ее не баламутил. Юный Староверцев в это время вообще ни с кем не общался, и даже с отцом контакты свел к минимуму. Распорядок дня у мальчика был однообразен: утром он умывался, выпивал стакан молока с кусочком черного хлеба, часов до одиннадцати читал, ожидая, когда взрослые отправятся на работу, а детвора в школу и двор опустеет, затем выходил на улицу и пару часов занимался спортом, уделяя особое внимание упражнениям на перекладине, потому как знал, что это способствует быстрому росту скелета. Затем он возвращался домой, принимал душ, переодевался, обедал, прихватывал сумку с пустыми банками и отправлялся исследовать город и окрестный лес. За четыре года Никодим изучил каждый закоулок Красного и даже обнаружил разбросанные по всему городу берлоги дворника Гнома, коих оказалось целых двадцать семь, и которые раньше никому обнаружить не удавалось, хотя смрад от них исходил удивительно стойкий. В лесу Никодим собирал листья, цветы, коренья и семена различных растений, а еще ловил насекомых и прочую мелкую живность, которую распихивал по банкам. По возвращению домой из образцов растений мальчик делал гербарий, а насекомых насаживал на булавки и засушивал. Мелких животных вроде ящериц, змей или мышей он на иглы не сажал, просто наблюдал за ними в течение нескольких дней, пока животные еще шевелились, потом сливал в унитаз. Так что очень скоро его комната стала походить на лабораторию ботаника-зоолога. Остаток дня и вечер Никодим проводил, занимаясь своими коллекциями, или опять же в чтении.
    Иван в дела сына не лез, и вообще старался Никодиму лишний раз на глаза не попадаться. И этому способствовал разговор, который состоялся однажды между ними. Случилось это так.
    С момента бегства Марии прошло уже шесть лет, Иван смирился с мыслью, что жена исчезла, и уже не вернется, и вопрос о том, жива ли она, никогда не приходил ему в голову. В понимании Ивана глаголы «исчезнуть» и «умереть» в своей непостижимости были равнозначны. К тому же участковый Полищук почти неделю искал Марию, после чего посоветовал Ивану крепиться и обратить внимание на все пополняющиеся ряды еще аппетитных вдов. Да и как можно выжить в лесу шесть долгих лютых зим!.. Здравый смысл говорил о том, что Мария погибла, но в последнее время все чаще доходили до Ивана слухи о некой женщине в белом ситцевом платье с красными маками, которая является иногда на глаза горожанам. Разные люди в различных частях Красного видели эту женщину, и говорили, что зрелище это жуткое, потому что плачет она черными слезами, и эти слезы струятся по щекам словно гадюки, бормочет молитвы и просит у Господа за что-то прощенье. Иван старался не обращать внимания эти бредовые небылицы, бежал от них, но они все равно его догнали, навалились и одолели. В конце концов, настал момент, когда пугающая мысль обрела реальную форму: может быть, Мария в самом деле… жива? А следом Иван, мокрый от холодного пота, понял, что единственный человек, который может дать на этот вопрос вразумительный ответ — его сын.
    Тем вечером Иван долго сидел на кухне, неторопливо вливал в себя портвейн и ждал, когда алкогольное раскрепощение пересилит страх. Случилось это только к полуночи, когда опустела вторая бутылка. Иван вытряхнул из стакана в рот последние капли, поднялся из-за стола, набрал полную грудь воздуха и нетвердой походкой направился к комнате сына. У двери замер, прислушался, но услышал только неровную дробь собственного сердца, тихо постучал.
    — Входи, — разрешил Никодим.
    Иван открыл дверь, переступил порог. Никодим не спал. Он сидел за столом и, повернув голову, пристально смотрел на отца. Перед ним в свете настольной лампы лежала раскрытая книга. За мальчиком свет лампы, словно обрывок из жуткого сна, выхватывал край стенда с рядами бабочек и стрекоз, остальную часть комнаты скрывала плотная темень.
    — Никодим, ты знаешь где… мама? — голос Ивана предательски дрожал, но Иван уже не боялся показаться слабым, за последние годы он привык к своей слабости перед силой, скрывавшейся в сыне.
    Никодим вернул взгляд на книгу и указал большим пальцем левой руки через плечо.
    — Там, — только и сказал он.
    «Там» находилось окно, а за ним непроглядная ночь. Иван повернул голову, а следом его ноги подкосились, и он рухнул на колени. За гранью стекла Иван отчетливо видел свою жену. Мария стояла к нему лицом, и казалось, что у нее нет глаз, но дыры, из которых вытекали и бежали по щекам черные струи, точь-в-точь — юркие змеи. Её растресканные губы бормотали молитву, и то, что это была молитва, Иван не сомневался ни секунды, потому что за многие годы успел выучить движения губ жены, взывающих к Господу. Приснившийся Ивану четыре года назад кошмар стал реальностью. Иван зажмурился и повалился на пол. Застрявший в горле крик отнял у него возможность дышать.
    — Открой глаза, — услышал он голос сына.
    Но страх был настоль велик, что Иван не мог подчиниться. Он зажал голову руками и тихо хрипел. Тогда Никодим достал из-под стола трехлитровую банку с водой, которую держал на случай, если доведется поймать лягушку или еще какое-нибудь земноводное, и вылил воду отцу на голову.
    — Открой. Глаза. — Властно повторил Никодим.
    Душ пошел Ивану на пользу, тиски, сжимавшие горло, немного ослабли, и он жадно глотнул воздуха, боязливо приоткрыл веки. Марии в окне не было. На черном фоне бездонной ночи едва различимыми алыми всполохами прочерчивалась пятерня заводских труб. И больше ничего. Но перед глазами Ивана все еще стояла Мария, такая настоящая, такая реальная… и он вдруг осознал, что, скорее всего, Мария была права, и их сын!.. Кто их сын… Кто он? Кто?! Из глаз Ивана брызнули слезы, ему хотелось упасть Никодиму в ноги и молить об отпущении грехов, и хотя он понятия не имел, в чем его грехи заключаются, Иван готов был принять факт, что вся его жизнь и есть один сплошной грех. Да, он готов был это принять, лишь бы не услышать, что на завтра… что на завтра его караулит смерть.
    — Кто ты? Кто?! Бог, или… Диавол?
    На что мальчик, скривив губы в насмешливой улыбке, ответил:
    — Это одно и то же. — После чего отвернулся к книге, добавил не оборачиваясь. — Иди умойся и ложись спать. Ты мне мешаешь.
    Иван тяжело поднялся, но, уже переступив порог, его вдруг догнали слова сына:
    — Ты. Не. Умрешь. Завтра.
    И не смотря на то, что именно это Иван так страстно хотел от Никодима услышать, он не испытал облегчения, напротив — обреченность, потому что эти слова прозвучали, как приговор. Приговор не на смерть, но на жизнь.
    Как прошла ночь, Иван не помнил, а утром его одолела простуда, и до вечера он впал в тревожную дремоту. А пару дней спустя, уже поправившись, Иван и вовсе убедил себя в мысли, что Мария ему просто привиделась-померещилась, не иначе. Да и как ему быть по-другому, когда живут они на третьем этаже. С тем, что Мария могла выжить шесть лет в лесу, сознание Ивана еще могло кое-как примириться, но с тем, что она летать научилась — это уж слишком!.. Портвейн виноват и температура, — сделал вывод Иван, успокоился, и в поликлинику со своими проблемами не пошел, побоявшись, что доктор Чех снова заподозрит в его расстройствах белую горячку.
   
    О странном мальчике доктор Чех не забывал, и однажды выкроил время и навестил семью Староверцевых. Случилось это через две недели после того, как Иван увидел в окне призрак супруги.
    В мыслях Антон Павлович часто возвращался к Никодиму, и размышлял над дилеммой «пророчит — является причиной». Несмотря на то, что сам он и был автором второго варианта, доктор Чех не очень-то верил в его истинность. С точки зрения науки оба варианта были одинаково необъяснимы, но доктор Чех был человеком гуманным, первородное зло считал мифом, и с высоты своей интеллигентности полагал, что человек не способен без надобности убивать себе подобных, а если и способен, то надобность должна быть просто колоссальная, такая, как, например, война. Так что в конечном итоге Антон Павлович окончательно убедил себя во мнении, что корни феномена Никодима следует искать в способности смерть предсказывать, но никак не провоцировать. Исходя из этого убеждения, доктор Чех решил попытаться использовать сверхъестественные возможности Никодима в качестве нетрадиционной диагностики, то есть привлечь мальчика к медицинской практике. А для этого требовалось заручиться его согласием, и доктор Чех прекрасно понимал, что осуществить это будет непросто. К тому же, узнай областное начальство о столь вопиющем посягательстве на материалистический здравый смысл, медицинская практика Антона Павловича прекратилась бы сию же минуту. Доктор Чех не посягал на основы материализма, но он был ученым, то есть человеком, верившим, что наука рано или поздно может объяснить все, и даже потустороннему дать вразумительное толкование, поэтому готов был рискнуть. Да и жизнь пациентов была для доктора Чеха делом не второстепенным, так что от сотрудничества с Никодимом заведующий поликлиникой надеялся выиграть по всем направлениям. С такими мыслями доктор Чех и отправился проведать Староверцевых.
    Иван впустил гостя, предложил чаю. На вопрос Антона Павловича как обстоят дела, контролер Староверцев неопределенно пожал плечами и ответил, что пока еще жив, и на завтра ему смерть не пророчили. О последнем разговоре с сыном и видениях супруги Иван благоразумно умолчал. Доктор Чех отметил про себя, что выглядит Иван не важно, но настаивать с расспросами не стал, а спросил дозволения побеседовать с младшим из Староверцевых. Иван провел доктора Чеха в комнату Никодима и оставил гостя с сыном наедине. Там между мальчиком и Антоном Павловичем состоялся следующий диалог.
    — Здравствуй, Никодим. Ты меня помнишь?
    — Помню. Мне до старческого склероза, Антон, далеко.
    — Логично… — согласился Антон Павлович, вспомнив, что в игры играть с этим мальчиком бесполезно, а может и опасно.
    Окинув Никодима взглядом, доктор Чех отметил, что парень сильно вытянулся, так что со стороны ему можно было дать лет десять, сложен был прекрасно, даже спортивно, в движениях чувствовалась гибкость хищной кошки, черты лица заострились, отчетливее прорисовались упрямые скулы, а копна густых черных волос нависала над глазами, придавая лицу выражение какой-то дикости, неподвластности. Плюс самые невозможные в мире глаза… Пытаясь прогнать тревогу и переключиться, доктор Чех окинул взглядом комнату.
    — О! Ты увлекся биологией? — удивился Антон Павлович, задержав глаза на стендах с засушенными насекомыми и гербариями. — Да, весьма интересное занятие. Знаешь, я в молодости тоже…
    — Зачем ты пришел? — оборвал его Никодим.
    Антон Павлович запнулся, осознав, что фабулу придется пропустить, ответил осторожно:
    — У меня к тебе предложение, Никодим. Я хочу, чтобы ты со мной работал.
    — Дашь мне скальпель?
    — Нет! — Антон Павлович даже немного испугался, мальчик же улыбнулся, и в этой улыбке угадывалось удовлетворение. — Работа будет другого характера, но тоже интересная.
    — А что, твои пациенты сами по себе уже не умирают?
    — В том то и дело, что умирают. Мрут, не дожидаясь твоих пророчеств… — Антон Павлович вдруг смутился, словно сказал бестактность, Никодим все так же смотрел на него с насмешкой. Доктор Чех тяжело вздохнул, взял себя в руки и продолжил уже спокойно. — Такими темпами у нас скоро весь город вымрет. Я подумал, что твои предсказания помогут выявить наиболее критичных больных и сконцентрировать на них внимание. Так как? Поможешь?
    — Хороший ход, Антон. С одной стороны заполучить второй шанс для безнадежных больных, а с другой — иметь возможность изучать феномен Никодима.
    — Ну… в общем-то да… — Антон Павлович смутился еще сильнее, но от своего отступать не собирался. — И что, ты против? Если тебе интересна биология, разве медицина не любопытна?
    Никодим размышлял пару секунд, сверля собеседника острым, как стилет, взглядом, ответил:
    — Я назову тебе одного человека, который умрет завтра, а ты мне дашь микроскоп и канистру формальдегида.
    — Как это? Зачем тебе формальдегид? — снова удивился Антон Павлович.
    — Чтобы змеи не разлагались. Я думал ты знаешь, зачем нужен формальдегид.
    — Змеи… Ну да… — Антон Павлович был озадачен как формальдегидом, так и торгами, к которым готов не был. — И что? Всего один пациент?
    Никодим не ответил, он спокойно смотрел на доктора Чеха и ждал, когда тот примет решение.
    — Ну что ж, — наконец согласился Антон Павлович, решив, что жизнь одного пациента куда лучше, чем вообще ничего. — Я дам тебе то, что ты хочешь. А что же пациент? Ты придешь ко мне в поликлинику?
    — Приду, — Никодим уверенно кивнул. — Забрать микроскоп и раствор. А за человеком ходить не нужно. Завтра тебе его привезут.
    Мальчик подошел к окну и поманил за собой Антона Павловича. Доктор Чех подошел, выглянул наружу. Там уже смерклось. На лавочке у подъезда супруги металлургов в ожидании мужей активно обсуждали городские сплетни, то есть во дворе стоял плотный гомон децибел в шестьдесят.
    — Видишь женщину в красном платке? — спросил Никодим.
    — Да, — ответил доктор Чех, чувствуя, как в животе зарождается холодный и колючий страх. И он не ошибся.
    — Завтра она умрет.
    — Но… Но!.. Но она же здорова! Она не лежит у меня!
    — Что поделать, — Никодим безразлично пожал плечами. — Смерть не выбирает место.
    — Ты же говорил «пациент»!
    — Это ты говорил «пациент». Я говорил «человек». Я предложил тебе сделку, ты согласился. Теперь у тебя мой микроскоп и канистра раствора. Завтра я за ними приду.
    На этом разговор закончился. Выйдя во двор, Антон Павлович поспешил к женщине в красном платке и немало удивил окружающих, начав щупать ей пульс, проверять зрачки и давление. Никодим наблюдал за этой процедурой в окно, с его губ не сходила ледяная насмешка.
   
    На следующий день, ближе к обеду, в поликлинику привезли женщину с расквашенной головой. Она оказалась маляром-штукатуром в заводской строительной бригаде. Ей на голову упал кирпич, проломив череп, так, что вывалились глаза и лопнули барабанные перепонки. Антон Павлович сразу ее узнал, и понял тщетность, а может быть даже и опасность своих экспериментов, — использовать Никодима, как инструмент диагностики было нельзя, потому что смерть — это не болезнь, которую можно вылечить. Смерть многолика, и зачастую она не следствие старости или болезни, когда дорога к последнему рубежу вымощена следами тлена и разложения, но злой разбойник, неожиданно выпрыгивающий из-за угла и наносящий один единственный молниеносный удар. Никодим был прав — смерть не выбирает место.
    Мальчик пришел в поликлинику вечером, когда посетителей уже почти не было. Доктора Чеха он нашел в кабинете. Микроскоп и канистра предусмотрительно ждали нового хозяина у стены сразу за дверью. Антон Павлович выглядел уставшим и осунувшимся. Когда мальчик вошел, он поднял на него глаза, и задал всего один вопрос:
    — Скажи, как ты это делаешь?
    На что Никодим повторил доктору Чеху те же слова, которые когда-то сказал отцу:
    — Смерть видно, она ставит отметины. Ты слеп, как и все остальные.
    Затем мальчик подобрал свой скарб и покинул кабинет, а Антон Павлович еще долго сидел в одиночестве и размышлял, что же, черт возьми, это должно значить?..
   
    В то время у доктора Чеха и без Староверцевых дел было по уши. Помимо аварий на заводе с горожанами начали случаться медицинские казусы иного характера. Так, однажды к Антону Павловичу пришел пациент, чьи руки до локтей покрывали жуткие язвы. На вопрос доктора Чеха что случилось, больной поведал, что язвы появились после того, как он угодил голыми руками в крапиву, при этом боль была такая, словно он засунул их в кипяток. Второй пациент показал Антону Павловичу разодранные ноги. Борозды были не глубокие, но шли рядами и напоминали следы от когтей какого-нибудь мелкого млекопитающего, может быть крысы, или даже мыши. К тому же, раны не заживали, что указывало на инфекцию, распространителем которой грызуны вполне могли являться. Но, по заверениям пациента, животные никакого отношения к ранам не имели, а виновником оказался репейник, который с легкостью разорвал ткань штанов и порезал кожу.
    Доктор Чех насторожился и, выбрав незагруженный выходной, решил провести экспедицию с целью обнаружения вредоносных растений. Почтальон Семыгин согласился быть Антону Павловичу спутником.
    Зловредные представители флоры не таились, и были найдены сразу же за чертой города. Аккуратно упаковав экземпляры, друзья отправились домой к Антону Павловичу, где все уже было подготовлено для экспериментов. Пока Алевтина Аркадьевна готовила мужчинам ужин, доктор Чех провел ряд опытов, и выявил, что яд крапивы стал в десять раз сильнее, к тому же его стало во столько же раз больше, из-за чего цвет листьев из зеленого трансформировался почти в черный, а колючки репейника содержали столько железа, что больше походили на стальные иглы, к тому же на остриях тех шипов доктор Чех обнаружил споры какого-то лишайника, что, по всей видимости, и вызывало заражение. Открытия встревожили друзей и за ужином они их обсудили.
    — Может быть, неизвестные ранее виды? — предположил почтальон Семыгин.
    — Трудно сказать, я же не биолог… — задумчиво ответил доктор Чех, и вдруг вспомнил стенды с гербариями и насекомыми, виденные им в комнате Никодима. — Но я, кажется, знаю одного специалиста. Вы помните, я рассказывал вам про мальчика, который считает свой возраст в днях?
    — Конечно же помню. Тот, который смерть предсказывает. Никодим, так?
    — Именно. Так вот я недавно его навестил и обнаружил, что мальчик увлекся биологией и зоологией. И, знаете ли, глядя на проделанную им работу, трудно назвать это увлечением, скорее научным изысканием. Под каждым экземпляром стоял номер, дата и время. Не удивлюсь, если выяснится, что он ведет журналы лабораторных исследований, вот и микроскоп пришлось ему… подарить… Сами же экспонаты разбиты по видам… Черт возьми, вот именно!
    Антон Павлович выронил вилку и несколько секунд сидел неподвижно, пораженный собственным открытием. Почтальон Семыгин с нетерпением ждал продолжения, но боялся помешать мысли Антона Павловича вопросом, потому молчал. Затем доктор Чех заглянул в глаза другу, произнес:
    — Аркадий Юрьевич, на одном из стендов как раз и был ряд листьев крапивы.
    — И… что?
    — А то, голубчик, что пометка о первом экземпляре содержала дату 1964-го года, а последняя сделана пару недель назад. Первый лист еще зеленый, последний, сами понимаете, практически черный.
    — Невероятно! — выдохнул Аркадий Юрьевич. — Мальчик!.. Никодим отслеживает изменения в растениях?!
    — Дорогой мой Аркадий Юрьевич, не просто изменения в растениях, но мутации флоры и фауны. Лес становится все агрессивнее по отношению к человеку, и Никодим подозревал это еще четыре года назад, поэтому и занялся своими исследованиями, я полагаю.
    — Шестилетний мальчик!.. Антон Павлович, честно слово, это звучит, как фантастика.
    — Ах, Аркадий Юрьевич, фантастика, это то, что процент мутаций новорожденных в нашем городе катастрофический, и с каждым годом растет. Только за последние пять лет у меня родилось четверо слепых, два глухих, двенадцать с недоразвитыми или атрофированными органами, семь олигофренов, я уже не говорю про случаи с шестью пальцами, хвостами, шерстью, или, наоборот — с полным отсутствием волосяного покрова. А сколько мертворожденных! Да и сам Никодим — всем мутациям мутация… Что ж удивительного в том, что лес меняется, приспосабливается к той гадости, которую завод на него выбрасывает, когда мы сами мутируем и уже даже не особенно по этому поводу беспокоимся.
    — Наш друг Барабанов возразил бы. Сказал бы, что ради великого светлого будущего стоит пойти на жертвы, — почтальон Семыгин грустно улыбнулся. — Да только нас на самом деле никто не спрашивает, нужно ли нам это светлое будущее, тем более ценой здоровья наших детей. Раз партия сказала, то все остальные мнения не верны, и хуже того — провокационны.
    — Вы, голубчик, когда-нибудь договоритесь до лесоповала, — заметил Антон Павлович, понизив голос. — Мне Полищук по большому секрету рассказывал, что в наш военкомат скоро командируют «специалиста по работе с кадрами». Так что смотрите, ушей в городе полно.
    — Антон Павлович, вы же ученый, — продолжил почтальон Семыгин, проигнорировав предупреждение доктора, — вот скажите мне, чего ждать дальше?
    На это доктор Чех опустил глаза и тяжело вздохнул.
    — А я вам скажу, Антон Павлович, — продолжил Аркадий Юрьевич, следя за реакцией собеседника, — хоть я и не биолог, а историк, потому что в этой ситуации работает один и тот же закон. Нельзя идти войной на соседа и ждать, что он будет после этого к тебе милостив. Он будет обороняться, будет пытаться уничтожить угрозу. Это закон равновесия — если есть сила действия, должна быть и сила противодействия. Мы годами воюем с природой, возведя в неприкасаемую истину глупейший лозунг о том, что человек ее царь. Пора осознать, что теперь природа начала войну против нас. И что-то мне подсказывает, что это сражение мы уже проиграли.
    Антон Павлович возражать не стал, потому что в словах Аркадия Юрьевича было слишком много правды. Вместо этого доктор Чех почему-то задался вопросом, может ли правды быть слишком много?..
    — Надо Поворота в известность поставить о крапиве и репейнике, — сказал Антон Павлович, желая сменить тему. — Чтобы он население оповестил об опасности.
   
    Глава 6
   
    Закон эволюции,
    управляющий всеми бытиями,
    движет также и Сатаной.
   
    А. Амфитеатров, «Дьявол»
   
    В то время, когда страна оплакивала трагически погибшего Первого космонавта планеты, а передовицы «Правды» и дикторы на радио кричали о священном интернациональном долге советского солдата-миротворца, который не может позволить проклятому «западу» ввергнуть бедную Чехословакию в хаос капиталистического ужаса, а потому Политбюро ЦК КПСС направило в Прагу несколько танковых дивизий, братский Ближний Восток в лице Сирии и Египта отважно сражалась с Израильскими агрессорами, а вьетнамские коммунисты с поразительной стабильностью валили американские «Фантомы» советскими ракетами, — то есть, история СССР и вообще планеты кипела событиями, ПГТ Красный тоже не спал, и собственную историю помаленьку творил. Но если мировые катаклизмы были следствием политических игр отдельных держав и коалиций, то, что являлось причиной событий в Красном, оставалось не ясно. Да и сами события со временем становились все загадочнее и тревожнее. Как, например, странная авария на заводе, в результате которой никто (никто!) не пострадал. Ну, то есть, не пострадал в начале. Случилось это в конце сентября 1968-го года.
    Начальник заводской базы ГСМ Сливко Павел Геннадьевич, произведя ежедневную инспекцию топлива, был до смерти напуган недостачей солярки в количестве двухсот тонн. За подобную халатность гражданина Сливко вполне могла ожидать статья уголовного кодекса, та, что под пунктом «хищение в особо крупных размерах», поэтому перепугался он вполне обосновано. К тому же, рыльце то у начальника базы ГСМ действительно было в пушку, — сливал иногда, пройдоха, топливо на сторону, но все больше с подачи самого директора завода товарища Огрехина Бориса Поликарповича, да и меру знал, не зарывался. А тут целых двести тонн исчезли за ночь! Огромная вкопанная в землю цистерна была не просто пуста, она успела высохнуть и даже не пахла соляркой!.. Побелевший от страха начальник базы ГСМ кинулся к директору докладывать о катастрофе. Огрехин Борис Поликарпович, человек хозяйственный и решительный, минут десять орал отборным матом, мясистым лицом раскраснелся, и закончил выступления добротным пинком подчиненному Сливко под зад. Выброс энергии поостудил директора, он перевел дыхание и призвал к себе главного инженера, главного технолга и зама по производству. Прибывшие сотрудники получили наказ немедленно в ситуации разобраться, что расторопные замы и сделали в течение рабочего дня. Оказалось, что солярку никто не крал, а сбежала она сама. Проба грунта под цистерной выявила огромную концентрацию щелочи, которая превратила дно топливной емкости в ржавое сито. Подняли документы и убедились, что в момент монтирования цистерны пробы почвы были в порядке, следовательно, метаморфозы с грунтом произошли уже после монтажа цистерны, вернее совсем недавно. Солярка же не просто впиталась в землю, но обрушилась в недра планеты водопадом. Когда кран вырвал из земли кожух, оставшийся от топливной емкости, в образовавшей яме обнаружилась бездонная воронка шести метров в диаметре. В нее высыпали двадцать кубов щебня, но дно той пропасти так и не показалось. Главный инженер почесал затылок, затем распорядился воронку перегородить двумя дорожными плитами и залить бетоном. Новую цистерну так же посадили на бетонную подушку, чтобы избежать ее контакта с грунтом, и только после этого наполнили топливом.
    Инцидент был довольно странным, но забот у заводского начальства и без того хватало, так что вскорости о сбежавшем горючем забыли. Проблему же устранили, топливо больше само по себе никуда не девалось, чего еще нужно? Но уже весной следующего года загадочный катаклизм снова дал о себе знать.
    Когда закончились апрельские дожди, и грязевые реки, прихватив положенные ей жертвы, скрылись в лесных низинах, у заводского забора, как раз напротив восстановленной цистерны, забил черный источник. Вязкая маслянистая жидкость была горячей, и булькала, насыщая воздух стойким запахом мазута и гнили. А поскольку город располагался ниже завода, то черная жижа, повторяя путь весенних селей, неспешным ручьем потекла в центр Красного.
    Начальник ГСМ Сливко, увидав такое чудо, обрадовался, приняв жидкость за нефть, и засунул в источник руку, желая нефтью умыться, как то делают все нефтяники, открыв новую скважину. В результате получил кислотный ожог, так что кожа с ладони слезла, как перчатка, и свалился в обморок от болевого шока. Начальство завода распорядилось доставить горе-нефтяника в поликлинику, а само озадачилось явлением. Размышляли долго и, в конце концов, пришли к выводу, что двести тонн солярки в недрах планеты претерпели какие-то изменения и вернулись назад в виде черного гейзера. А поскольку воронка была забетонирована, то источник, обогнув преграду, пробился наружу поблизости. Главный технолог распорядился сделать анализ странной субстанции, но лаборатория завода не имела необходимых реактивов, да и опыта для изучения подобных веществ. Тогда образец отправили доктору Чеху. Антон Павлович изучил материал и пришел к выводу, что:
    — Оно живое!
    Субстанция представляла собой солярку, которую поедали неизвестные Антону Павловичу микроорганизмы, выделяя в качестве отходов метаболизма жуткую смесь кислот и тепло. Кислоты служили прожорливым корпускулам желудочным соком — они переваривали любую органику, после чего она также поглощалась. Одним словом, кошмар, а не вещество.
    Председатель горисполкома Поворотов Леонид Валерьевич примчался на завод вопя:
    — Катастрофа!
    Прав был председатель горисполкома, потому что проблема и в самом деле стала не просто актуальной, но критично-опасной, ведь черный ручей уже тек по улице Ленина, разлившись в ширину до трех метров, и далеко не всем горожанам удавалось его перепрыгнуть. Два нетрезвых металлурга, одна собака и кот уже растворились в черной реке, при этом визжали невыносимо. И хотя в целом жители города относились к новому явлению скорее с безразличием, в крайнем случае с легкой опаской, чем со страхом и паникой, отдельные горожанки были недовольны, ведь черная река забирала кормильцев полностью, включая остатки непропитой зарплаты. Любопытная детвора так и вовсе переместила область своих игр поближе к черному ручью, пускала по нему кораблики, а то и скармливала странной жидкости жуков и червей. В общем, председатель горисполкома прекрасно понимал, что беспечность горожан может дорого обойтись городу. А тут еще 9 мая был на носу.
    — По улице же пойдет колона демонстрантов! — беспокоился Леонид Валерьевич.
    Директор завода Огрехин, человек, привыкший мыслить с размахом, вспомнил, что еще в тридцатых годах Иосиф Виссарионович задумал проект поворота северных рек на юг. То, что в этом проекте напрочь отсутствовал здравый смысл, не беспокоило директора завода нисколько, но масштабность предприятия наполняла его сердце ликованием и верой в силу коммунистической идеи.
    — Мы построим канал, пустим реку по другому руслу, — авторитетно заверил директор завода Поворотова.
    Мысль, что природа будет плясать под его дудочку, тешила самолюбие Огрехина, потому он был готов выделить средства на подобный проект. Но реализация проекта требовала времени, которого совсем не осталось, на что и указал Леонид Валерьевич. Пора уже было выгонять сталеваров на субботники и развешивать на столбах алые флажки, — какая тут к черту стройка века!
    — Ладно, — нехотя согласился Огрехин. — К сооружению канала приступим после праздника, а пока организуем переправы.
    — И берега бы огородить, — добавил Поворотов, — а то люди тонут.
    — Люди у него тонут, — проворчал Огрехин, вспомнив, что он как-никак директор завода, и разбазаривать без нужды заводские резервы права не имеет, а на ограду по всей улице уйдет кубов пятнадцать леса. — Работу проведи с населением, чтобы не лезли куда не надо!
    — Да проводил работу и провожу, по радио несколько раз объявлял. Двести листовок заказал в типографии, так это когда они придут! А народ наш, он же бестолковый! Говоришь «убьет», а он все одно лезет!..
    — Лезет у него… Ладно, сделаем и ограду. Должен будешь.
    Ворчал Огрехин больше для приличия, чтоб не расслаблялись, а то повадятся шастать к нему по любой ерунде, — и сам понимал, что ограда нужна, так что уже через пару часов бригада заводских строителей наводила через черный ручей мосты и городила заборчики.
    Праздник Великой победы выглядел зловеще: по красному городу текла черная река, по обоим берегам которой осторожно шествовали две колоны, подняв над головой красные флаги, транспаранты и плакаты с суровыми лицами членов Политбюро. Народ внимательно смотрел под ноги, молчал и только изредка то тут, то там слышалось тихое ругательство. Но в целом все прошел гладко, и никто в прожорливую реку не угодил.
    А уже десятого мая заводские инженеры ПТО под началом замдиректора по строительству бегали с теодолитом вокруг завода, пытаясь угадать, в какую сторону лучше пустить черную реку. В конце концов, придумали направить ее на север. Подогнали технику, закипела работа.
    Канал построили быстро, всего за месяц. Последний участок взорвали динамитом, открыв жидкости новое русло, и черная река нехотя приняв указанное человеком направление, вяло потекла к лесу, огибая город с северной стороны. Огрехин Борис Поликарпович был собой доволен и даже горд, — не каждому же выпадает счастье соорудить свой собственный канал! — и распорядился всем участникам проекта выписать премию, включая начальника базы ГСМ Сливко, которому шустрый хирург Ванько, не дожидаясь вердикта доктора Чеха, успел оттяпать покалеченную кисть.
    На возню строителей с каналом Антон Павлович внимания не обращал, просто пожал плечами и выбросил из головы, а Семыгин не упустил случая съязвить, и грандиозный план Огрехина прокомментировал строкой народного фольклора:
    «Течет вода Кубань реки, куда велят большевики».
    Директор же завода часто свое детище навещал, окидывая взором черную реку, радовался, и подумывал, какое бы это дать каналу название. Но название давать не пришлось, потому что канал просуществовал недолго. Дело в том, что смрадная жижа, добравшись до окраины города, в лес не двинулась, но неожиданно ушла под землю. Через три дня источник иссяк, и черная река исчезла. Председатель горисполкома вздохнул с облегчением, а директор завода наоборот — опечалился и чувствовал себя обманутым. Но в своих настроениях они ошибались оба, потому что две недели спустя, как раз в тот день, когда американские астронавты воткнули в Луну свой звёздно-полосатый флаг, черная река проявилась снова. Под экскаватором, брошенным возле высохшего канала, вдруг разверзлась земля, и машина по самую кабину погрузилась в черную жижу. На следующее утро яма была суха, экскаватор выглядел потрепанным, но в общем был цел, только в топливных баках обнаружились множественные коррозийные разрушения по типу тех, которые нашли на дне опустевшей цистерны. Солярки в баках, разумеется, не было, — жидкость выпила горючее до последней капли и ушла искать новые источники.
    О том, что черная река и дальше будет нападать на емкости с горючим, первым догадался доктор Чех. Антон Павлович провел много опытов, и установил, что колония микроорганизмов, которой черная река и является, нуждается в продуктах переработки нефти куда больше, чем во всей прочей органике. Очевидно, это было связано с тем, что родом колония была из преглубоких планетарных недр, где питалась в основном нефтью. Но директор завода проигнорировал возможную угрозу и на предостережения Антона Павловича отозвался скептически:
    — Я такого бреда даже от своей полоумной бабки не слыхивал!
    Но уже месяц спустя, когда посреди города под землю ухнул работающий бензовоз вместе с водителем, мнение свое директору завода пришлось пересмотреть. Черная река высосала из бензовоза топливо и закусила шофером — теория доктора Чеха обрастала документальными подтверждениями, и Огрехину ничего не оставалось, как явиться к Антону Павловичу и попросить найти способ борьбы с этой напастью, потому что терять такое количество горючего, да еще и вместе с рабочими завода, директор Огрехин считал непозволительно расточительным. Антон Павлович в помощи не отказал и за работу принялся.
   
    Природному феномену требовалось дать какое-нибудь имя и доктор Чех, будучи человеком образованным, окрестил его Colonia baccillum aggressivus nigra, что переводится примерно так: колония микроорганизмов агрессивного характера и черного цвета. Но люду ПГТ Красный было сложно запомнить мудреную латынь, и они продолжали называть ее по старинке Черная река, используя прилагательное цвета теперь, как имя нарицательное, или Черный Мао, в честь несчастного водителя бензовоза, которого звали Иван Маодунов. Хотя возможно имя позаимствовали у лидера КНР Мао Цзе Дуна, который в последнее время все отчетливее выказывал признаки агрессивной паранойи, и науськивал своих подданных на вооруженные стычки с советскими пограничниками. Почему бы и нет, в конце концов, колония микроорганизмов спятила так же, как и вождь китайских коммунистов.
    Изучение доктором Чехом феномена Черного Мао продвигалось медленно, на что Антон Павлович и пожаловался друзьям при встрече.
    — Поразительная живучесть, — рассказывал доктор Чех, — несмотря на то, что на сорок процентов Fluvius nigra состоит из нефтепродуктов, его невозможно поджечь, не горит проклятая. Слишком сильная концентрация кислот.
    — Fluvius nigra?.. Какое красивое словосочетание, — заметил Кондрат Олегович.
    — Латынь, Черная река.
    — Может быть, какие-нибудь ядохимикаты? — предположил почтальон Семыгин.
    — Перепробовал все, что было в наличие. Сложные химические соединения в кислотной среде распадаются на простые и теряют свои разрушающие способности. Судите сами, какой яд может убить микроорганизм, средой обитания которому является смесь сильнейших кислот?
    — Черная река… Как ты глубока… — напевал Барабанов, откинувшись на спинку стула и глядя в потолок.
    — Антон Павлович, Черный Мао ведь не нападает на людей, так? Он нападает на нефтепродукты, а люди становятся случайными жертвами. И вот смотрите, что получается: природа пытается вернуть себе то, что человек у нее отнял, в данном случае нефть.
    — Поразительно! — вскинулся Барабанов и окинул друзей пылающим взором. — Это же просто поразительно! Идет самая настоящая битва! Битва с природными катаклизмами! Я должен это записать!
    — Вы, голубчик, готовы положить здравый смысл на алтарь своей теории, — возразил Семыгину доктор Чех. — Ведь, если вы правы, то скоро нам явится феномен, уничтожающий, скажем, железо.
    — Советский человек могуч, неустрашим.
    Он мир ведет уверенной рукой
    На поле брани битвы роковой,
    Он победит. И мы услышим гимн! — импровизировал стихами Барабанов, возвышаясь над столом и разведя в стороны руки, затем окинул слушателей взглядом, вернулся к прозе. — Как вам, друзья? Этими строками я начну пятую главу. Она будет называться «Последняя битва со стихией».
    — Разве слова «брань» и «битва» не одно и тоже? — заметил доктор Чех.
    — Верно… Да, заменю на… на что-нибудь заменю.
    — Очень… складно, — похвалил почтальон Семыгин, и повернулся к Антону Павловичу, ответил, — Кто знает. Разве полгода назад кто-то мог бы предположить, что появится Черный Мао, который будет пожирать бензин и солярку?
    — Услышим гимн величия державы,
    Что покорила космос и Луну.
    И выпустила в целый мир весну —
    Начало новой эры… Как мы были правы!..
    — Перегибаете, уважаемый Кондрат. Луну мы покорять то покоряли, да вот только досталась она американцам, — заметил почтальон Семыгин, обрадованный, что не придется хвалить сами стихи.
    — Да, — с досадой согласился директор Клуба, — обставили нас проклятые буржуины. Это все их подлые шпионы! Наши чертежи выкрали, сами бы они ни в жизнь до такого не додумались!
    — Да не расстраивайтесь вы так, Кондрат Олегович, — почтальон Семыгин одобрительно похлопал Барабанова по плечу. — Ну проиграли мы гонку за Луну американцам, ну и что? Зато мы до Марса первые добрались.
    — До Марса?! — Барабанов одновременно и восхитился, и озадачился. — Как же так! Почему я не в курсе?
    — Потому что не смотрите по сторонам, — Аркадий Юрьевич улыбнулся. — Оглянитесь, вокруг красная планета.
    Барабанов непонимающе пялился на почтальона Семыгина.
    — Он, голубчик, хочет сказать, что мы все уже много лет обитаем на Марсе, я полагаю, — пояснил доктор Чех. — И судя по количеству мутаций новорожденных, мы уже скорее марсиане, чем земляне.
    — Вот-вот, — согласился почтальон Семыгин с улыбкой. — И не беспокойтесь, Кондрат, наш «Марс» американцам никогда не переплюнуть. Куда им, буржуям, со своими зелеными лужайками для гольфа!
    На что Барабанов недовольно хмыкнул, затем погрустнел, задумавшись о чем-то своем, и как-то не к месту сказал:
    — Сократ пропал.
    — Что?! — не понял Семыгин.
    — Ушел неделю назад и больше не вернулся.
    — Он про кота своего говорит, я полагаю, — догадался доктор Чех, и Семыгин вдруг понял, что Барабанову на самом деле не так уж важны политические перипетии страны, или биологические казусы природы, вроде Черного Мао, куда важнее для него был его пропавший питомец. Аркадий Юрьевич представил, как много лет подряд вечерами Барабанов возвращался домой, и единственным существом, которое его ждало и встречало, был старый облезший кот, и ему стало неловко за все те колкости, которые он высказывал в адрес товарища, потому что друг его был несчастен и одинок, а значит, не было у почтальона Семыгина никакого права над ним потешаться.
    Аркадий Юрьевич виновато опустил глаза, а Антон Павлович, уловив неловкость и грусть ситуации, печально вздохнул.
   
    Контролера Староверцева Черный Мао не волновал, куда сильнее его беспокоило обязательное среднее образование. На улице стояло лето 1969-го, младшему Староверцеву исполнилось семь лет и первого сентября ему надлежало отправиться в школу. Ивана охватила паника, потому что это событие сулило кучу проблем, неприятностей, а то и попросту бед. В самом деле, что Никодиму делать среди первоклашек, которые только-только взяли в руки карандаши и буквари, в то время когда Никодим уже прочитал вагон книг, научился решать в голове квадратные уравнения и писать сразу двумя руками? Найдется ли учитель, который сможет дать мальчику то, чего у него еще нет? И как будут чувствовать себя учителя, понимая, что семилетний пацан куда образованнее их? А если сын начнет пророчить одноклассникам смерть, что скажут ему, Ивану, родители? — такие вот непростые вопросы контролера Староверцева мучили, спать не давали.
    Отчаявшись найти решение, Иван отправился к доктору Чеху, потому что никого умнее в городе не знал. Антон Павлович внимательно выслушал гостя и отметил, что его опасения вполне обоснованы.
    — Вот что мы сделаем, голубчик, — сказал доктор Чех, поразмыслив над ситуацией. — Поскольку заранее мы не знаем, каковы будут последствия общения вашего сына со сверстниками, то надобно такой эксперимент провести, по-возможности уменьшив риск неблагоприятных последствий, то есть ограничить контакт Никодима как можно меньшим числом детей, я полагаю. Каким образом мы сможем это сделать?.. А вот каким. Предложите сыну посетить кружок, который появился недавно в Клубе. Кружок образовался совсем недавно, и посещают его пока что не много мальчиков. А я попрошу Кондрата Олеговича за событиями понаблюдать.
    За неимением лучших вариантов, остановились на этом. Правда, Иван опасался, что сын свое согласие не даст, но он ошибся. Дело в том, что к семи годам Никодим начал интересоваться людьми, потому как то, что происходит в природе было им изучено досконально и больше интереса не представляло. Теперь мальчик собирался изучать людей. Поразмыслив над предложением отца посетить кружок резьбы по дереву, Никодим согласился, и на следующий день отправился во Дворец Народного Творчества.
   
    Кружок резьбы по дереву вел молодой человек с отсохшей рукой по имени Василий Кролик. До этого он работал на заводе слесарем, но однажды случилось так, что со стеллажа свалилась двадцатикилограммовая заготовка, проломила Васе череп и раздробила плечо, следствием чего явилась слепота на правый глаз и полная потеря подвижности правой руки. Хирург Ванько хотел было отнять бесполезную конечность, но доктор Чех вовремя вмешался, полагая, что некоторую функциональность руке можно попытаться вернуть. В общем, парню дали первую группу инвалидности и грамоту, а чтобы он не спятил с тоски, предложили вести кружок резьбы по дереву. Вася никогда в жизни не занимался этим ремеслом, к тому же был правшой, на что и обратил внимание доктора Чеха и директора Клуба Барабанова. Но доктор Чех считал, что общение с детворой пойдет инвалиду на пользу, а Конрад Олегович был рад любому, кто согласился бы делать в Клубе хоть что-то. Собственный кружок музыки Барабанов забросил еще весной 1968-го, когда газета «Правда» с прискорбием сообщила о трагической кончине Гагарина. Тогда Барабанов провел три дня на диванчике вдовы Сидоровой, заливаясь портейном и слезами: «Юры нет, его больше нет…», пока женщине это нытье не надоело, и она не выставила Барабанова за двери, предупредив, что отныне пьяным его на порог не пустит. С тех пор в Клубе царствовало забытье и опустение, а в душе Кондрата Олеговича апатия. Но прошел год, лунный цикл повернул свои стрелки на метку «активность» и Барабанова вновь обуяла жажда деятельности. А тут и Антон Павлович появился с просьбой пристроить покалеченного парня на какую-нибудь работенку с детворой. Вспомнив, как его очаровали резные завитушки оконных рам Тобольского Кремля, Кондрат Олегович решил, что ПГТ Красный нуждается в специалистах резьбы по дереву.
    Директор Клуба заверил Василия, что отсутствие навыков работы с деревом и, тем более, дар учителя, совершенно не обязательны, потому как в великой Стране Советов нет такой профессии, которую не смогла бы освоить и домохозяйка, тем более такой ветеран трудового фронта, как Вася Кролик.
    — Главное, не падать духом, остальное не важно! — вещал Кондрат Олегович и был прав, потому что важное всегда оставалось где-то далеко, где-то там, куда уходили и исчезали тысячи тонн железной продукции завода, хотя и в этом никто до конца не был уверен.
    Василий Кролик согласился, делать то ему все равно было нечего. Но в новой должности Вася проработал недолго, всего месяца три. А потом к нему пришел Никодим.
   
    Руководителя кружка резьбы по дереву Никодим нашел бледным, бесстрастным и крайне неопрятным. В течение всего занятия, пока детвора долбила резцами деревяшки, Василий Кролик смотрел в окно, и было понятно, что ничего он там не видит. Никодим же к инструментам и заготовкам не прикасался, а занимался тем, что пристально наблюдал учителя, с его губ не сходила холодная улыбка. Мальчишки ютились по углам помещения, так что вокруг Никодима образовалась круговое пустующее пространство, словно его окружало силовое поле. Юные резчики по дереву границу этого невидимого, но осязаемого поля переступать не осмеливались, и поглядывали на нового ученика с опаской, но Василий этого не замечал. По окончании урока детвору как ветром сдуло, Никодим же задержался, в ожидании, пока останется с учителем наедине, затем подошел к Василию и дернул его за рукав. Когда бывший слесарь Кролик обратил на Никодима внимание, мальчик, пристально глядя ему в глаза, произнес:
    — Ты. Умрешь. Завтра.
    Вася долго смотрел на Никодима ничего не выражающим взглядом, потом снова отвернулся к окну, равнодушно ответил:
    — Наверное, оно и к лучшему.
    Наутро Кондрат Олегович нашел инвалида в луже запекшейся крови с тремя порезами на шее и резцом, зажатым в левой руке. Поскольку Вася был правша, вскрыть вену ему удалось только с третьего раза. Директор Клуба, гонимый ужасом, бросился искать участкового.
    Самоубийство Кролика участкового Полищука не удивило, и на участие Никодима в смерти Василия он внимания не обратил, хотя слухи о странном мальчике, пророчащим смерть, до него доходили. И, возможно, вывод участкового был верен. Все знали, что после инцидента на заводе, приведшего парня к инвалидности, его молодая жена Наташа, хоть и не бросила мужа в беде, то есть на развод не подала, в интимном плане охладела к нему совершенно, и все что испытывала — жалость. И чем больше жалела супруга, тем сильнее презирала себя, а чем сильнее презирала себя, тем с большим отчаяньем становилась блядью. Бывшие друзья Василия все чаще предпочитали ему общество его супруги, которая отдавалась любовникам с таким остервенением, что казалось, мстила всему миру за выпавшие на ее долю несчастья. Теперь уже не только жена, но и весь город смотрели на Васю с жалостью, и, в конце концов, Кролик не выдержал. Накануне самоубийства он поставил перед входной дверью табурет, сел на него и принялся ждать супругу, которой не было уже три дня. За восемь часов он ни разу не шелохнулся. Его правый слепой глаз стал черен и совершенно мертв, а левый, напитанный лютой злобой и жаждой забить жену до смерти — кровав. Наконец, звякнул ключ, щелкнул замок, со скрипом открылась дверь, Наташа переступила порог и замерла перед мужем. На ногах она стояла нетвердо, а по мутному взгляду угадывалось, что она не уверена в том, что видит. Василий встал, сделал шаг навстречу жене и наотмашь ударил ее левой рукой. Но он никогда раньше не бил женщин, тем более, левой рукой. Пьяная супруга отшатнулась, Вася промазал, споткнулся и грохнулся на пол. Он хотел вскочить в ту же секунду и довести начатое до конца, но вдруг почувствовал Наташину ладонь на своей голове. Злоба улетучилась в мгновение ока. Жена сидела на корточках, гладила мужа по голове, а из ее глаз текли слезы. В ту секунду Вася понял, что отныне жалость — его удел, и ни на что больше претендовать он не смеет. Двадцатикилограммовая чугунная чушка лишили его не только здоровья, но и близких людей. Двадцатитысячная машина ПГТ Красный перемолола его, как дробилка руду, пропустила через сепаратор, вытряхнув из характера железо, а шлак пустила в отстойник. Социалистический подвиг Василия Кролика оказался коротким, как выдох. Весь следующий день Вася размышлял о надежности различных способов самоубийства. А два дня спустя после похорон, Наташины любовники решили проведать молодую вдову, с целью оказать ей посильную поддержку, в том числе любовного характера. Но нашли ее в ванной, висящей на бельевой веревке.
   
    Доктор Чех был вынужден признать, что эксперимент по адаптации Никодима к сообществу сверстников провалился с треском, а потому, не имея понятия, что же делать дальше, пребывал в замешательстве. Иван Староверцев и вовсе впал в отчаянье. Но им ничего не пришлось предпринимать, потому как проблему обязательного среднего образования Никодим решил сам.
    20-го августа 1969-га года Никодим навестил директора школы Сымчинбаева Дамира Давлетовича, и вогнал пожилого татарина в оторопь, потребовав выдать ему аттестат зрелости. На хилый вопросик, почему мальчик не хочет учиться, Никодим ответил, что учиться в школе ему незачем, а поскольку идиотские правила социалистической бюрократии предписывают в обязательном порядке иметь бесполезную бумажку, подтверждающую завершение десятилетней школьной тягомотины, то бумажкой этой Никодиму обладать необходимо, во избежание возможных проблем. На какие именно проблемы намекнул Никодим, Дамир Давлетовичя не понял, и возразил, что при всем желании, выдать аттестат зрелости семилетнему мальчику права не имеет, на что Никодим сообщил, что овчарка Гульназ — любимая сука товарища Сымчинбаева, назавтра издохнет, после чего развернулся и покинул кабинет опешившего директора. Следующий день для любимой суки Дамира Давлетовича оказался последним, она угодила под колеса заводского автобуса. Директор школы, до смерти перепуганный, бросился к участковому и попросил защиты, жалуясь, что семилетний мальчик угрожает его жизни и вообще терроризирует.
    Участковый Полищук был не высокого мнения о директоре школы, то есть считал его человеком бесхарактерным, слабым, и трусливым. А теперь еще и спятившим. Но школа в городе была одна единственная, и весь поголовно Полищуковский выводок в ней учился. Из всех предметов юным Полищукам легко давалась одна физкультура, и из класса в класс их переводили только потому, что своего мнения о Сымчинбаеве участковый не обнародовал, но напротив, школе всегда оказывал посильную помощь, когда она в ней нуждалась. Сейчас же Полищук эту помощь видел в необходимости доставить Дамира Давлетовича к доктору Чеху, что без промедления и сделал.
    Уже находясь в кабинете заведующего поликлиникой, участковый с улыбкой слушал сбивчивое повествование директора школы о странном мальчике, который потребовал себе аттестат, а затем, в качестве меры давления, накликал на любимую собаку Дамира Давлетовича смерть. Полищук, предвкушая удовольствие, ждал, когда Антон Павлович поставит диагноз, какое-нибудь заумное мозговое расстройство, а то и наденет на выжившего из ума татарина смирительную рубашку. Но доктор Чех слушал Сымчинбаева внимательно, ходил по кабинету, закинув руки за спину, и всем видом показывал, что к словам директора школы относится серьезно. Когда Дамир Давлетович закончил свой монолог, Антон Павлович остановился перед участковым и сказал:
    — Дамир Давлетович не болен, голубчик. Все, что он рассказал, скорее всего, правда.
    Улыбка сползла с лица участкового.
    — Но… Антон Павлович!.. Однако…
    — Я знаю этого мальчика, — продолжил доктор Чех. — Я наблюдаю за ним уже пять лет. Он обладает уникальными способностями, в том числе и в умственном развитии. В среднем образовании он действительно не нуждается, я полагаю, потому как знает куда больше, чем все мы вместе взятые. А именно, он совершенно точно может сказать, кто и когда умрет.
    Повисла пауза. Участковый Полищук смотрел на Антона Павловича, вытаращив глаза, наконец, до него дошло:
    — Так значит, эти слухе о пацане — правда?!
    — Дайте ему этот аттестат, — посоветовал доктор Чех. — Пребывание Никодима в школе может быть опасным.
    — Но, Антон Павлович, уважаемый! — подал голос директор школы. — Как же мы дадим ему аттестат? Ему же только семь годочков!
    — Товарищи, придумайте что-нибудь, — отмахнулся Антон Павлович. — Я и так вынужден кроме медицины заниматься биологией, зоологией и биохимией. Не вешайте на меня еще и бюрократические проволочки.
    — Антон Павлович, если пацан так опасен, почему его не посадить под замок? — Полищук был человеком действия, шок от откровения доктора Чеха прошел, и к нему возвращалась его обычная практичная хватка.
    — А на каком основании, голубчик? Предсказывать чью-то смерть не преступление, и не болезнь. И вот еще что, Казимир Григорьевич, не забывайте, что в эту школу ходят и ваши дети. А если однажды он кому-то из них напророчит смерть? Как вам такое?
    Полищук сглотнул, часто заморгал, но быстро с паникой справился, глухо произнес:
    — Ну его… Вот что, можно выдать аттестат с пометкой, что действителен он будет, когда парню стукнет семнадцать. Так товарищи из гаи иногда делают, когда пацаны права раньше паспортов получают. Товарищ Сымчинбаев?
    — Да, да! Это выход, это решение! — радостно отозвался директор школы.
    — Ну вот и славно, товарищи, — подвел итог Антон Павлович. — А теперь я попрошу вас меня оставить, потому как мне необходимо найти способ покончить с Fluvius nigra, пока она не покончила с нами.
   
    К первому сентября Никодим получил аттестат, а доктор Чех разгадал один секрет Черного Мао. Оказалось, что Fluvius nigra боится холода. Из этого следовало, что с первыми заморозками колония пожирателей нефтепродуктов уйдет глубоко под землю. И действительно, в начале октября Черный Мао был замечен в последний раз и показался только в конце весны следующего года.
   
    Глава 7
   
    Господь так устроил, что они
    (реки) текут туда — на север.
    Он имел что-то в виду?
   
    Д. Гранин, «Из интервью телеканала Россия»
   
    1971-ый год для ПГТ Красный оказался довольно нервным. В начале лета в город прибыл эшелон военной техники в сопровождении подразделений внутренних и инженерных войск. Четыре БТР-а, четыре тягача и восемь тентованных грузовиков, приглушено рыча, сползли с железнодорожных платформ, пересекли город, и притихли возле военкомата. Следом, выбивая из города, как из пыльного ковра, бурое марево пропечатала шаг колонна солдат. На пустыре за военкоматом военные и разбили лагерь.
    — Это что, «специалист по работе с кадрами» и его личная охрана?! — поразился почтальон Семыгин, памятуя предупреждение доктора Чеха о посещении Красного офицером госбезопасности, но Антон Павлович ответа не знал, да и вообще никто в городе понятия не имел, что происходит.
    Еще через три дня на заброшенное вертолетное поле, что возле церквушки, опустился пузатый Ми-8, доставивший двенадцать человек гражданских. Гражданских препроводили в расположение воинской части, и оградили от всяких контактов с местным населением, которое, глядя на непонятно откуда и зачем явившуюся военную мощь страны, забеспокоилось, предполагая, что началась какая-то секретная война, и милая сердцу держава в опасности.
    Поворотов Леонид Валерьевич, по роду службы обязанный к волнениям народа относиться внимательно, отправился в расположение гарнизона выяснить, что именно происходит, но к командиру гарнизона полковнику Рубакову не попал, а попал к замполиту Котавасеву, служившего в чине майора, и капитану Особого Отдела Червякину. Майор Котавасев имел массивное квадратное тело среднего роста, в плечах сажень косая, ладони — лапища, на ногах стоял твердо, будто в землю вкопанный, а лицом был красен, как пролетарское знамя, ровную алость которого немного портили синие мешки под глазами и мутные зрачки в желтоватых глазных яблоках. Одним словом майор Котавасев смахивал на средний танк, у которого вместо артиллерийского орудия в башню вмонтировали излучатель психического действия, — майор одним своим видом вызывал страх, а то и панику. Капитан Червякин, напротив, был худ, плюгав, рост имел ниже среднего, носил круглые очки с толстыми линзами, отчего глаза его казались навыкате, а под жидкими усиками прятал узкие длинные губы, которые иногда выпячивались, открывая наблюдателю свое родство с земноводными. Особист вел себя тихо, на стуле сидел неподвижно, точно хамелеон в засаде, и трогательно так складывал на колени ладони, словно прилежный ученик за партой. В общем, такой себе рядовой чиновник канцелярии смерти.
    — Здравствуйте, товарищи. Я гм… Поворотов моя фамилия, — заикаясь представился Леонид Валерьевич, робея под пристальным взором майора Котавасева. — Я гм… председатель городского исполкома.
    — Документ! — потребовал замполит, сделав ударение на второй слог.
    Леонид Валерьевич документы предоставил, майор их внимательно просмотрел и передал капитану Червякину. Тот бумаги изучил еще более детально, после чего вернул их владельцу, присовокупив от себя толстенькую папку. В папке Поворотов обнаружил утвержденный план застройки территории под воинскую часть.
    — Ну что ж… Раз все официально разрешено и гм… утверждено, не смею чинить препятствия, — согласился Леонид Валерьевич, но все же осторожно полюбопытствовал о причине появления военных в Красном, на что получил ответ замполита, что не его это собачье дело, задумался, попытался возразить:
    — Но люди волнуются… Неизвестность, она же пугает…
    На это капитан Червякин, облизнув губы, вкрадчиво ответил:
    — Мы, товарищ Поворотов, проследим, чтобы решения Партии народные волнения не вызывали.
    С тем председатель горисполкома и покинул неразговорчивых офицеров.
    Ничего не смог выяснить и директор завода Огрехин. По линии своего министерства он уже получил приказ оказывать военным всяческую поддержку, и отправил в расположение части три строительных бригады, оснащенные сваебоями и бетономешалками, как военные того затребовали. Доктора Чеха и почтальона Семыгина тоже интересовали и настораживали текущие события в городе, но офицерский состав на контакт не шел, а солдаты, отпускаемые по выходным в увольнения, понятия не имели, что тут делают, и что делать им прикажут назавтра. Гражданские же, прибывшие на вертолете, оберегались армией так, словно являлись послами вражеских государств, — даже если кому-то из них требовалось выбраться в город, его сопровождал военный конвой. Но вскоре надменным солдафонам пришлось гордыню свою поубавить.
    В конце июня 1971-го года, когда строители уже поставили деревянные солдатские бараки и возвели бетонное ограждение с колючей проволокой по периметру гарнизона и, следовательно, никто посторонний не мог проникнуть на территорию, в гости к ним наведался Черный Мао и откушал двумя десятками бочек горючего, которые механики автотранспорта по неразумности оставили прямо на земле.
    Командир части полковник Рубаков был в бешенстве и даже хотел ввести в городе комендантский час, раз милиция своими силами с воровством справиться не в состоянии. Участковый Полищук, вызванный на место преступления, осмотрел поеденные коррозией бочки, ничего объяснять не стал, а послал за доктором Чехом. Антон Павлович также понимал, что слова окажутся бесполезными, и решил продемонстрировать природный феномен в действии. В воронку, оставшуюся после посещения Черного Мао, бросили бочку с соляркой, предварительно открыв крышку, так, чтобы часть топлива разлилась по земле, и принялись ждать. Через час, когда терпение полковника начало иссякать, воронка вдруг быстро наполнилась черной жижей, полностью скрыв топливную емкость, а через пять минут так же быстро ушла назад в грунт.
    — Можете взять пробы почвы, — прокомментировал доктор Чех, — вы не найдете там и следа горючего. Мао nigra забирает нефтепродукты до последней молекулы. Как, впрочем, и любую другую органику. Так что рекомендую всем держаться от него подальше, а топливо хранить в недосягаемых для Черного Мао местах.
    Опешивший полковник приказал своему военврачу Гуридзе в ситуации разобраться, и назавтра в деталях доложить. Поэтому военврач, человек общительный и доброжелательный, прихватив бутылку чачи, отправился в вотчину доктора Чеха — в поликлинику, где Антон Павлович и поведал ему все, что знал о происхождении и повадках Fluvius nigra, а заодно и о мутациях окружающей город флоры, и посоветовал запретить военнослужащим без хим-зищиты разгуливать по лесу.
    Военврач Четыре Г, как его ласково звали в гарнизоне, — грузин Гуридзе Гиви Георгиевич слушал коллегу с интересом, не забывая время от времени наполнять стаканы, все сильнее добрел и проникался к Антону Павловичу симпатией. В конце поблагодарил за ценную информацию и предупреждение, и поинтересовался, почему природным феноменом не заинтересовались ученые. Ответа на этот вопрос Антон Павлович не знал, хотя своему начальству в областной центр о Черном Мао докладывал неоднократно.
    — Очевидно, биология и микробиология не очень интересует членов Политбюро, — сделал Антон Павлович заключение. — Некогда им за строительством коммунизма на такие мелочи внимание обращать, я полагаю.
    На что военврач Гуридзе погрустнев, ответил:
    — Слушай, дорогой, ты бы поаккуратнее, да? Червякина видел? На вид мышь мышью, а если укусит, то по самое горло. Ему что муравья прихлопнуть, что человека, все одно. Слушай, дорогой, это Гиви тебе говорит.
    Антон Павлович понимающе кивнул, и в свою очередь спросил, что армия тут забыла, потому что никаких военных объектов, насколько доктор Чех знал, в радиусе сотни километров не было. На это Гуридзе заметил, что военные — люди скрытные, и информацией об их объектах располагают только те, кому это по долгу службы положено, а доктор Чех к таковым не относится. Антон Павлович же полагал, что какие-нибудь сведения, хоть в виде сплетен, все равно бы в народ просочились.
    — Не иначе, как собрались ракетную базу строить, голубчик? — настаивал он.
    Гиви Георгиевич погрустнел еще больше, и вместо ответа почти шепотом посоветовал коллеге запастись цистеином. Добавил:
    — Я дам тебе немного, но ты закажи лучше. Случись чего, моего тебе не хватит. На весь-то город… Прости, дорогой, больше ничего сказать не могу.
    От этих слов Антон Павлович похолодел. Он прекрасно знал, что цистеин входит в комплект военных индивидуальных аптечек, как средство защиты от облучения проникающей радиацией. Доктор Чех молчал долгую минуту, обдумывая услышанное, наконец, произнес:
    — У меня практически нет опыта лечения подобных заболеваний. Ну, то есть, в общих чертах я кое-что знаю, но… Гиви Григорьевич, чего ждать-то? Каковы могут быть последствия?
    — Антон, дорогой, ждать надо худшего, а надеяться на лучшее. Симптомы известны, да. Горло дерет, кровь идет носом, а дальше — поражение поджелудочной, холецестит, гепатит, рак… Последствия, говоришь… У тебя тут город от железа красный, да? Крапива похуже гадюк ядом жалит, да? Под землей червь размером с нефтепровод Дружба ползает, бензин кушает — плохо, совсем плохо. Но видел я хуже. И дожди кислотные, и озера не с водой, а с холодцом цвета виноградного листа, — такого полно там, где химические комбинаты. Видел я и пустыню вместо моря, где ветер не песок гонит, а соляную и нитратную пыль, да… Но бывает и того хуже. Ты про озеро Чаган слышал? Посмотри газеты за шестьдесят пятый — шестьдесят шестой год, писали об этом «рукотворном чуде». Я туда ездил два раза, опыта набирался по своей теме. Три года назад на берегу этого озера организовали биологическую станцию, они в озеро выпустили прорву живности. Водоросли, рыбу, раков, червей всяких беспозвоночных, амфибий, млекопитающих — много чего, сотни три видов, да. Девяносто процентов откинулось сразу же, а остальные мутировали. Уровень радиации до сих пор для человека опасен, а уже шесть лет прошло. И что бы там не писали газеты, как бы не хвалили достижения мирного атома, местное население озеро стороной обходит и зовет его Атом-Куль — Атомное озеро. Вот тебе и последствия. Думай, дорогой, это Гиви тебе говорит…
   
    Целую неделю Антон Павлович не решался поделиться тревожными новостями с Аркадием Юрьевичем, но при случае попросил его найти информацию об озере Чаган, зная, что друг ведет подшивки периодики. В газете «Известия» за 1966 год почтальон Семыгин и в самом деле отыскал статью об этом «рукотворном чуде», созданном с помощью ядерного взрыва, и понял, что они с Антоном Павловичем копают в одном направлении, хотя и с разных сторон, потому что Аркадий Юрьевич и сам уже кое о чем догадывался. Вечером 16 июля 1971 года почтальон Семыгин, прихватив две газеты, отправился в гости к доктору Чеху.
    — Цитата, — объявил он, усевшись за стол и развернув газету. — «Использование атома в мирных целях приносит долгожданные плоды. Советским атомщикам понадобился всего один заряд, в результате чего было создано прекрасное озеро Чаган с чистой прозрачной водой. Местность преобразилась. Наконец, произошло событие, которое так долго ждали…» Так, тут идет стандартная хвалебная чушь. Вот дальше: «Стояла обычная для этих мест жара. Люди изнывали. Правда, на берегу было чуть прохладнее, но как манила эта безмятежная водная гладь! Поистине, близок локоть, да не укусишь. Наконец, медики дали «добро», и все обитатели посёлка побежали на пляж. Купались долго, от души».
    Почтальон Семыгин сложил газету, перевел взгляд на доктора Чеха, спросил:
    — Антон Павлович, вы что-то еще знаете об этом, не так ли?
    — Да, к сожалению, — с неохотой отозвался доктор Чех. — Военврач Гуридзе поделился. Его свидетельства прямо противоположны.
    Аркадий Юрьевич понимающе кивнул, затем развернул другую газету, положил перед собеседником, сказал:
    — Я в последнее время чаще в гарнизон наведываюсь, объем почты для них растет. Так вот, недавно заметил там одного из тех гражданских, которые на вертолете прибыли, и за пределы части носа не высовывают. Мне его лицо показалось знакомым, так что я помимо вашего озера в своих подшивках искал еще кое-что. Не подвела меня память, вот статья и фотография, — Аркадий Юрьевич ткнул пальцем в газету, — это он. Алексей Николаевич Кушев — физик-атомщик. Думаю, что все остальные тоже ученые.
    — В этом, голубчик, сомневаться уже не приходится, я полагаю, — согласился доктор Чех. — Особенно после того, как коллега Гуридзе порекомендовал запастись цистеином на весь город. А цистеин — это антирад, черт бы его побрал! Да и о последствиях намекнул…
    — Все сходится. Все один к одному. Все вокруг… бомбы, будь она не ладна…
    — Сходится. Только непонятно, что именно они делать собираются? Взрывать? В тайге? Почему в тайге? Зачем? У них же есть полигон, как он там?..
    — Семипалатинск, — подсказал почтальон Семыгин, немного подумал, добавил. — Возможно, это как-то связано с запретом испытания ядерного оружия на земле, в воде и в воздухе, который подписали владеющие ядреным оружием страны несколько лет назад. Возможно, с этим и озеро Чаган связано…
   
    Почтальон Семыгин и сам не предполагал, насколько был прав. Запрет испытаний ядерного оружия имел место быть, и своим фактом сильно обидел физиков-атомщиков, которые очень любили свои бомбы взрывать, и с негодованием встретили такое ограничение. Но, как и положено воинам трудового фронта Страны Советов, сдаваться ученые не собирались. Из самых отъявленных расщепителей атома они организовали ударную группу и поручили ей проблему устранить. Ударная группа устроила мозговой штурм, и родила проект под названием «Тайга». Проект был гениален, и заключался в том, чтобы реанимировать другой проект, придуманный еще Иосифом Виссарионовичем сорок лет назад, суть которого заключалась в наполнении мелеющего Каспия водами северных рек. Только вместо экскаваторов, бульдозеров и тротила хитрые ядерщики предложили использовать милые их сердцу атомные бомбы. Экономический эффект, изложенный на бумаге, выглядел потрясающе, — бабах!.. и миллионы тонн грунта, леса и незадачливой дикой фауны, так некстати оказавшегося на линии фронта между реками Печора и Колва, превращаются в радиоактивную пыль, и вот уже воды Печоры, насыщенные лучистой смертью без вкуса и запаха, убивая все на своем пути, неспешно направляются в Каму, затем в многострадальную Волгу и, наконец, в Каспийское море… Наверное, величие этой картины и подтолкнуло членов Политбюро — людей, на воображение богатых, не мешкая проект утвердить, и довольные атомщики кинулись претворять в жизнь очередную стройку века. В самом деле, выгоды же налицо! С одной стороны спасем Каспий, с другой, под видом хозяйственной деятельности продолжаем расщеплять атом, ведь подземные ядерные взрывы в целях хозяйственной деятельности не подпадают под утвержденный в 1963-м году запрет испытаний ядерного оружия на земле, в воде и в воздухе… Спите спокойно, жители Перьми, Ульяновска, Самары, Саратова, Волгограда, Архангельска и еще пары сотен городов вдоль берегов Камы и Волги, ваши жизни в надежных руках мудрой Партии, а значит, вы умрете в неведенье, но за идею — за светлое будущей, которое, как известно, без термоядерных взрывов немыслимо… Мудрая Партия не колеблясь бросала жизни горожан ПГТ Красный в топку металлоплавильных печей, с чего ей было сомневаться в правильности подобного подхода в атомных программах? Ядерный Бог был могуч и требовал все больше жертв, а жрецы Политбюро знали, что человеческие ресурсы в Стране Советов неисчерпаемы, стало быть, жалеть их — экономически нецелесообразно.
    4 августа 1970-го года на северной границе Пермской области, был заложен и активирован первый заряд, — первый из запланированных двух с половиной сотен. К счастью, в том районе последний. Правительство вдруг всполошилось, что мировая общественность будет негодовать, узнав, насколько грандиозен затеянный в СССР ядерный проект, и решила атомщиков с их бомбами отодвинуть от любопытных глаз западной цивилизации подальше, за Уральский хребет. Так что ни доктор Чех, ни почтальон Семыгин не могли знать, что прибывшая в их город армия должна была обеспечить физикам-атомщикам реализацию проекта «Вепрь», целью которого был уже сибирский Иртыш, ждавший возможности поделиться своими водами с убитым войной за хлопок Аральским морем.
   
    После того, как военных научили прятать горючее и технику от Черного Мао, и даже активно его защищать с помощью огнетушителей (школьный учитель физики Вениамин Альбертович Цандеровский однажды сообразил, что струя пены создает фронт пониженного давления, следовательно, охлаждает поверхность, с которой соприкасается и, стало быть, эту технологию можно использовать в борьбе против Черного Мао), отношения между армией и горожанами потеплели. Военные механики оградили свои запасы топлива бетонными кожухами, и соорудили огнетушительные расчеты, закрепив на поворотных рамах сразу по четыре промышленных пенодуя. Нагрянувшему в начале июля Черному Мао пришлось спешно отступать под перекрестным обстрелом огнетушительных турелей, — так что система работала, и армия была гражданским за содействие благодарна. Офицеры стали чаще появляться в городе в компании еще аппетитных вдов, а солдатики и вовсе расхрабрились и клеили молоденьких жен металлургов, за что неоднократно получали по лицу, но от намерений своих не отказывались, а собирались отделениями и шли на металлургов с ответным мордобоем. Городок оживился, чему участковый Полищук радовался мало, потому как отлавливать дебоширов требовалось теперь в два раза чаще, а писать письма приходилось не только на завод, но еще и в военный гарнизон.
    Но к сентябрю оживление заметно спало, так как две роты ВВ и одна рота инженерных войск отбыли в восточном направлении прямо через лес, по ходу продвижения прокладывая себе дорогу. Раньше там была просека, но тянулась она всего километров пятнадцать и упиралась в речушку, за которой армию поджидала совсем уж непроходимая тайга. Да и просека была сильно завалена буреломом и плотно заросла молодняком. А в конце сентября хлынули осенние ливни, так что продвижение военных шло медленно и к реке они вышли только к началу октября. До первых снегов солдаты успели построить мост и расчистить площадку на другом берегу, но затем ударили морозы, и войска вернулась в город на зимовку.
   
    Пока армия воевала с тайгой, председатель горисполкома Поворотов готовился к приему большого начальства, которое обещало посетить ПГТ Красный на праздник Октябрьской Революции, то есть 7-го ноября. Областное начальство подобными визитами удостаивало Красный не часто, раз в пять-шесть лет, потому Леонид Валерьевич решил навести основательный порядок в бумагах, коих за последние годы накопились небоскребы, дабы быть во все оружии, и случайно не опростоволоситься, если, скажем, коварное начальство вдруг придумало бы задать вопрос о какой-нибудь директиве трехгодичной давности. За работу председатель горисполкома принялся энергично и уже на третий день добрался до нижнего ящика стола, в котором находились документы, приговоренные на пожизненное неисполнение. В этом то ящике Поворотов и наткнулся на желтый конверт и ключ от церковных ворот.
    Озадаченный находкой, Поворотов долго крутил конверт в руках, не понимая, почему письмо находится у него в столе, а не в Тобольской епархии, чей адрес значился в качестве получателя, пока не вспомнил, что это письмо ему вручили строители, которые вернули на место балку в трапезной церкви, убившую отца Сергия. Леонид Валерьевич вспомнил следом, что не отправил письмо, потому как считал, что вскорости начальство отца Сергия пришлет ему замену, но девять лет уже минуло, а епархия так никого прислать и не сподобилась. Поворотову стало неловко, ведь это было последнее послание отца Сергия, возможно, его последняя воля, а он, председатель горисполкома, — должность, изначально обязывающая к аккуратности в документообороте, поступил так безответственно, и не только письмо не отправил, но вообще забыл про него и думать. Пожурив себя за такую непростительную оплошность, Леонид Валерьевич решил, что лучше поздно, чем никогда и отправился на почту. Со словами «так вот нехорошо получилось», он передал конверт почтальону Семыгину, полагая, что тот сию минуту письмо по назначению отправит. Но Аркадий Юрьевич письмо отправлять не стал, и в отличие от Поворотова, сделал это осознано. Имея аналитический ум, историк Семыгин предположил, что послание отца Сергия может содержать важные сведенья, а раз епархия никого не прислала даже на похороны своего сотрудника, то либо ей до отца Сергия не было никакого дела, либо хитрые попы знали что-то такое, чего обнародовать, по их соображениям, было нежелательно. Аркадий Юрьевич вскрыл конверт и письмо прочел. И чутье историка Семыгина не подвело.
   
    Аркадий Юрьевич Семыгин родился в Ленинграде в 1929-ом году. Его отец, Юрий Васильевич, был военным и командовал бригадой артиллерии Ленинградского военного округа. Отца Аркадий помнил как человека решительного, отважного и глубоко патриотичного, но с его мнением сотрудники НКВД согласны не были, и в конце тридцатых комбриг Ю. В. Семыгин попал под армейские чистки и был репрессирован. Арест родителя поверг Аркадия в шок. Вернее, не то, что отец оказался «врагом народа» — в это младший Семыгин не верил и секунды, а то, что самая лучшая в мире страна — вершина развития политико-экономической мировоззрения, как наставляли их в школе, так жестока и несправедлива к преданным детям своим. Но самое страшное потрясение ждало Аркадия два месяца спустя, когда семье Семыгиных разрешили свидание с Юрием Васильевичем. Вместо сильного, уверенного в себе человека с офицерской выправкой, в комнату для свиданий шаркающей походкой вошел сгорбленный старик. Обнимая сына, его руки дрожали, и еще Юрий Васильевич отводил глаза, стыдясь засевшего в них страха и отчаянья. Это был последний раз, когда Аркадий видел отца. В возрасте девяти лет юный Семыгин впервые усомнился в идеалах социалистического строя. Конечно, никакого анализа с последующими выводами Аркадий в то время сделать был не способен, но потрясение от того, как страна обошлась с верным подданным своим — комбригом Семыгиным, было для юного Аркадия, как штормовой ветер, сметавший доводы разума и коммунистические догмы. Так что, на одной чаше весов оказалась идеология государства, вколачиваемая в мальчика школьными преподавателями, праздничными демонстрациями и победными маршами по радио, а на другой — любовь к отцу, горе его утраты, тихий ужас матери и напряженное молчание бывших друзей родителей.
    Бывшие друзья и знакомые родителей Антона теперь сторонились дома Семыгиных, словно он был заражен чумой, а если изредка и заходили, то приносили с собой гнетущую тишину, исполненную безнадежности, отчаянья и страха. Тишину, когда сказать нечего, когда каждое произнесенное слово в один момент может обернуться отравленным жалом против говорящего, и, стало быть, лучше молчать… Они приходили все реже, и лучше бы они не приходили вовсе.
    Не успев достаточно очерстветь от воздействия идеологической обработки пионерских и комсомольских вожаков, руководствуясь скорее чувствами и инстинктами, чем разумом и здравым смыслом, Аркадий выбрал отца, а в отношении к Стране Советов затаил недоверие, опаску и даже злобу, которые только с годами обрели форму конкретных мыслей, убеждений и протеста.
    В начале войны мать Аркадия Наталья Владимировна успела отправить сына к сестре в Пермь, сама же осталась в Ленинграде. Работала она инженером в КБ Ленинградского машиностроительного завода. Страна нуждалась в тяжелых танках, и Наталья Владимировна не могла бросить родину в столь ответственный час. 28-го января 1943-го года сброшенная бомбардировщиком люфтваффе авиационная бомба превратила в руины дом № 56 по улице Полтавская, оборвав жизни двенадцати человек, в том числе Семыгиной Натальи Владимировны. О подробностях смерти матери Аркадий узнал только пятнадцать лет спустя, случайно наткнувшись на документы Ленинградской гражданской обороны тех лет. До этого же времени Наталья Семыгина числилась без вести пропавшей.
    По окончании школы юный Семыгин пошел по стопам отца и поступил в Пермское военное артиллерийское училище, но вовсе не потому, что хотел быть военным и тем более артиллеристом. От отца Аркадий унаследовал твердость в достижении цели, а цель он себе поставил нешуточную, и случилось это еще в 1938-ом, когда отец трясущимися руками обнял его в последний раз. Аркадий хотел доказать, если не окружающим, то самому себе, что его родитель ни в чем не виновен, поэтому решил стать военным историком, или кем-то со смежной профессией, чтобы иметь доступ к армейским архивам, и разобраться, что и почему творится в стране. Так что курсант Семыгин немало удивил своих командиров-преподавателей, подав после третьего курса рапорт о переводе во Львовское высшее военно-политическое училище. На вопрос, в чем причина такого решения, Аркадий честно ответил, что хочет стать военным корреспондентом. Начальство оценило высокий замысел амбициозного курсанта, потому как выбранная им профессия была хоть и перспективной, но редкой, юношу отпустило, и даже снабдило рекомендательными документами. Вообще-то, начальство не сильно надеялось, что молодой Семыгин, несмотря на отличную успеваемость, пройдет жесточайший конкурс и будет зачислен в Львовское училище, а потому по осени ждало его назад. Типа, молодой-горячий, пусть обожжется — преданнее делу артиллерии будет. Но Аркадий с честью прошел собеседования, победил все экзамены и осенью 1950-го года был зачислен курсантом Львовского высшего военно-политического училища ордена Красной Звезды, которое благополучно и окончил пять лет спустя.
    Во время учебы Аркадий внимательно следил за событиями в стране, и, конечно, заметил наметившуюся в 1953-м году «оттепель», когда «вождь народов» скончался, и генеральным секретарем Партии стал Хрущев Никита Сергеевич. В феврале 56-го на двадцатом съезде КПСС новый генсек зачитал длинный доклад о «культе личности», низвергнув тем самым неприкосновенного стального бога в разряд обычных смертных, коим, как известно, ошибаться свойственно и нисколько не грешно. Не прав был вождь, ошибся, сгоряча перестрелял или посадил добрую часть своего народа, практически истребив высший офицерский состав, врачей-убийц, инженеров-вредителей, да и вообще интеллигенцию, как класс. А чего стоила коллективизация? А почему армия была не готова к войне? А пакт Молотова-Риббентропа — что это еще за заговор с фашистской Германией? И на кой черт нам понадобилась финская война, уже третья по счету? К тому же с такими ужасающими потерями!.. То есть, выиграли, но какой ценой!.. Ну, ничего, дело прошлое, — простила себя Партия и тут же свой народ обнадежила, — впредь мы вернем путь истинного развития — Ленинский путь, и скоро, очень скоро, звезда коммунизма взойдет над Страной Советов!
    — Уже через двадцать лет в нашей великой стране наступит коммунизм! — заверил Никита Сергеевич общественность.
    — Ура! — отозвались члены Политбюро и аплодировали стоя.
    — О как, — пожал плечами народ, подозревая, что вкалывать теперь придется в два раза больше.
    Но в своем реформистском настрое Хрущев, надо отдать ему должное, был последователен и 1957-ой год сделал годом реабилитаций. Многим людям вернули их честные имена, в том числе комбригу Семыгину, но Аркадий воспринял это со злостью, даже агрессией, потому что отец скончался в лагере еще в 1941-ом, и причина его смерти до сих пор оставалась неясна.
    «Девятнадцать лет, — с горечью думал курсант Семыгин, — девятнадцать лет Партия считала отца врагом народа, а теперь передумала. Сволочи, параноики, ублюдки! Ломаный грош — вот цена решениям вашей Партии!»
    Но не только обида от несправедливости по отношению к отцу обуревала Аркадия. Чем больше он анализировал происходящие в СССР события, тем больше убеждался, что до идеального государства, как его позиционировала КПСС, Стране Советов как до Южной Америки вплавь. Ленин боролся с Антантой и сторонниками царской монархии, а всеми, кто не разделял веру в революцию, занимался товарищ Дзержинский, и занимался довольно бесцеремонно. В стране была нищета и безграмотность, производственные мощности упали до критической отметки, продовольствия не хватало, а новому правительству требовалось утвердить свою власть — репрессии и гонения были неизбежны. Следом революция, логичная в своей глупости, либо убила, либо прогнала за границу профессионалов в политике, экономике и дипломатии (это помимо ученых, разумеется), и к рычагам управления страной, желая урвать от халявного пирога кусок пожирнее, ринулись вчерашние холуи, бездари, бандиты и откровенные подонки, стараясь по дороге избавиться от конкурентов, то есть изничтожить друг друга. Агрессивность и узкомыслие — хорошие качества для свержения старой власти и утверждения новой, но совершенно неприемлемые для управления страной, особенно в мирное время. Сталин воевал с Троцким, Зиновьевым и Бухариным — Сталин чистил верхушку новоиспеченных вершителей судеб, осознавая, что там образовался рассадник ублюдков, не имеющих ничего общего с понятием патриотизма и заветами Революции. Беспощадным катком «железный вождь» давил заговор «пятой колонны». Но под этот каток угодило море невинного люду, — что поделать, лес рубишь, щепки летят… А что же Хрущев, первый секретарь ЦК КПСС Украины с 38-ой по 47-ой, так рьяно обвиняющий Сталина в кровавых репрессиях? Что же наш «народный» генсек, в соломенной шляпе, с физиономией крестьянина и пивным животом, с кукурузным початком в одной руке и ядерной палицей в другой — инструментом мирового устрашения, унаследованного от все того же Иосифа Виссарионовича? Разве не первые секретари на местах те самые репрессии осуществляли? Разве не своей рукой он утверждал списки на аресты, а после отчитывался в Москве? — с омерзением думал молодой историк Семыгин, следя за тем, как настойчиво Никита Сергеевич хает своего предшественника. — Как же не стыдно, товарищ генеральный секретарь? И не для того ли вы, Никита Сергеевич, отдали Крым Украине? Барским жестом расплатился за тысячи загубленных душ?..
    Не нравилось Аркадию лицемерие нового правительства, сильно не нравилось, и опасение вызывало, что никуда репрессии не денутся, потому что захоти Никита Сергеевич отказаться от политики Сталина и в корне поменять управление державой, он не стал бы вокруг культа личности огород городить, потому что в темных делах сталинского режима все были замешаны, все замарались, и Никита Сергеевич исключением не был. А теперь король помер, и бывшие холопы варежку то и раззявили, ругаться на короля стали — тоже мне «коммунистический» подвиг! — возмущался в душе курсант Семыгин. — И что же теперь? Да то же самое. Вот и новый заговор уже против Хрущева образовался, вот и полетели головы Молотова, Кагановича, Маленкова. Без крови, правда, полетели, но все же… Хотя, почему же без крови, Берию то расстреляли, или вот уголовное дело против преподавателя МГУ Краснопевцева сфабриковали, который имел неосторожность утверждать, что никакого социализма в СССР нет, за что и получил 15 лет отсидки. Прав Краснопевцев, ох как прав, только глуп безмерно, раз уверовал, что времена изменились, и свобода самовыражения народилась. Как же этим временам измениться, когда КПСС занимается только утверждением власти и преследованием инакомыслящих, когда каждое новое правительство, брызгая слюной, ругает предшественников, заявляя, что они неверно понимали Ленинские принципы, а затем всенепременно борется с заговорами, которые стали уже практически традицией!.. Так и получается, что Партия не знает, какой курс верный, куда идти, как развиваться. В лучшем случае, Партия ищет ответы на эти вопросы, но, скорее всего, уже и искать перестала — не нужно ей это, ей там в Кремле и так комфортно. Какой уж тут социализм, или тем более, правовое государство…
    Своими соображения и настроениями курсант Семыгин ни с кем не делился, потому что в тюрьму, как Краснопевцев, не хотел, напротив — выказывал к правительству лояльность, и даже состоял в комсомоле. Тем не менее, училище он закончил устоявшимся диссидентом (хотя и тайным), и теперь ему предстояло решить, что делать дальше? То есть, не в плане работы, а в плане жизни в целом. История смерти отца сейчас не так уж сильно молодого военкора интересовала, — Партия же осознала свою ошибку, и даже извинилась, реабилитировав честное имя комбрига Семыгина, и доказывать, что отец врагом народа не был, надобность на тот момент отпала. Веру в светлое коммунистическое будущее Аркадий давно потерял, и его жизни требовалась какая-то цель, потому что трудно, даже невозможно существовать бесцельно, в то время, когда вся страна живет единым порывом, пусть ложным, призрачным, иллюзорным — недостижимым, но все же с надеждой. Творить новую революции? Бунты, мятежи, террор, заговоры? Или искать политического убежища за границей? Но ведь капиталисты не позволят ему жить, как захочется, придется работать на них, и работать против СССР, против людей, рядом с которыми вырос, учился… Мерзко это, слишком это мерзко… Пытаться что-то изменить, смириться, или пулю в висок? Благо личное оружие военкору уставом положено… Тяжелые стояли перед Аркадием Семыгиным вопросы, на которые в один день не ответить, и долго над ними Аркадий голову ломал, а затем решил, что не стоит пороть горячку, надо пожить, подумать, и вообще — такие решения годами вызревают. А затем он окончил училище и отбыл в свою первую командировку за кордон.
    Осенью 1956-го, когда Насер твердой рукой провел национализацию Суэцкого канала, обидев тем самым Францию, Англию и Израиль, в результате чего разгорелся Суэцкий конфликт, молодой военкор Семыгин был направлен в Египет наблюдать за развитием событий. Там, помимо прочего, Аркадий стал свидетелей морского сражения, при котором британские военные корабли прямо в Суэцком канале потопили египетский фрегат «Дамиетта», и пришел к неутешительному выводу, что внешняя политика любого государства без демонстрации военной силы невозможна. Но в своих докладах и рапортах о Египетских событиях Аркадий этот вывод не упоминал, справедливо расценив, что негоже ломать себе жизнь, не успев толком ничего разузнать, а в найденном — до конца разобраться.
    Репортажи военкора Семыгина начальству понравились. Они были лаконичны, отличались наблюдательностью и вниманием к деталям, и, разумеется, идеологически верной подоплекой, которую Аркадий научился вплетать в повествование складно и не задумываясь. Одним словом, кое-какое мнение о себе военкор Семыгин заработал, поэтому работой его обеспечили по самые уши. Как только Никита Сергеевич пригрозил западным агрессорам ракетным ударом по Парижу и Лондону, и те в спешном порядке заторопились вывести с Ближнего востока свои войска, военкора Семыгина отозвали на родину, где он отдохнул всего пару дней, после чего его срочно командировали в Венгрию, потому что сложилось там крайне опасное положение, требовавшее всестороннего анализа профессиональными наблюдателями.
    По роду службы военкор Семыгин был в курсе Берлинских беспорядков 1953-го года, и о польских мятежах текущего 56-го был наслышан, но он никак не ожидал угодить в эпицентр войны. На улицах Будапешта шли самые настоящие бои. Здания полыхали и рушились, лаяли пулеметы, громыхали орудия, орали раненые, стонали умирающие. Советские солдаты, еще вчера желанные гости, вдруг превратились для местного населения в агрессоров — ненавистных врагов. Ни венгры, ни русские не понимали, что происходит, и продолжали палить друг в друга, погибая десятками и даже сотнями. В Будапеште на улице Юлле военкор Семыгин, пытаясь запечатлеть на пленку атаку повстанцев на авангард 33-ей механизированной дивизии Красной Армии, получил свое первое ранение. Одна пуля чиркнула по голове, сняв полоску волос и кожи до самой кости, вторая пробила правое легкое.
    Позже, пребывая в госпитале, Аркадий Юрьевич пытался проанализировать события, свидетелем которых он стал. Было понятно, что венгерский мятеж — продолжение и развитие польских беспорядков. Да и требования мятежниками выдвигались схожие, — в первую очередь возможность строить социализм самостоятельно, отказавшись от тоталитарных методов. Ни Польша, ни Венгрия не были против социализма, не были против СССР, они всего лишь хотели по-своему возводить свое будущее, жаждали самореализации. Но как раз это было неприемлемо для правительства Страны Советов, которое узурпировало право на Истину, и ни с каким иным социализмом, кроме единственно верного, того, что в СССР уже был построен, мириться не желало. А в результате на улицах Будапешта умирали люди, — венгры, потому что не понимали, почему им навязывают чужой путь развития, советские солдаты — потому что так решило правительство СССР.
    «Что они, богами себя возомнили? — думал военкор Семыгин, имея в ввиду Политбюро ЦК КПСС. — Им даже историю знать и понимать не обязательно. А ведь история говорит, что социально-экономический строй одного государства невозможно в полном соответствии размножить на другую страну — менталитет, традиции, особенности культуры и образа жизни внесут свои коррективы».
    «Что есть агрессор? — думал далее Аркадий Юрьевич. — Завоеватель, который без приглашения с оружием в руках вторгся в чужую страну? Или тот, кого местный житель вдруг стал таковым называть? Мы верим в светлые идеалы коммунизма, идеологи запада верят в капитал, а результат один и тот же — военная агрессия против других держав и народов. Страны капиталистического блока, по крайней мере, не очень то и скрывают, что их цель — экономическое и политическое господство. Взять хотя бы тот же Суэцкий конфликт — понятное дело, приватизация канала Египтом сильно бьет по карману европейской буржуазии. А что же мы? За что умирают наши сыновья и братья? Ни Венгрия, ни Польша, ни ГДР — ни одна страна Варшавского договора не приносит нашей стране прибыли, мы вливаем в них деньги, вооружаем, за копейки отдаем нефть и газ — мы содержим их! И только для того, чтобы они оставались социалистическими, в том ракурсе, в котором это желает видеть Политбюро. Большой Советский Брат помогает бескорыстно, зачастую в ущерб собственным гражданам. Но невозможно бесконечно навязывать людям свою точку зрения. Даже добрые дела, если они насильственны, в конечном итоге выльются в протест. Не хотят они нашей правды, не нужно им наших идеалов, не желают они нашего будущего, и вот итог — советский солдат стал агрессором, в него стреляют! Господи, есть ли пределы человеческой глупости?..»
    Конечно, Аркадий Юрьевич понимал, что пусти СССР внешнюю политику на самотек, капиталистический запад вмиг бы перековал братских славян в сырьевой придаток европейской буржуазной промышленности, и настроил бы в опасной близости от советских границ ракетных баз, или там аэродромов с эскадрильями стратегических бомбардировщиков. Но ведь никто и не говорит о бездействии, никто не заикается о том, что нужно принять позицию пассивного наблюдателя. Всего лишь то и необходимо — дать немного свободы самовыражения, дать право на поиск, на свои ошибки. Это бы сблизило нас еще сильнее, границы стали бы тверже алмаза. Но в том то и беда, что партийная мысль не допускает флуктуаций, не допускает даже намека на то, что социализм может быть отличным от уже существующего в СССР. Вон, Берия Лаврентий Павлович предложил объединить назад обе Германии и позволить немцам несоциалистический путь развития, — ну и где теперь этот Берия?
    «Да и как оно может быть иначе, — размышлял военкор Семыгин, с грустью вспоминая своего отца, — когда даже внутри государства против правящей партии невозможно слово сказать, и человек может исчезнуть всего лишь из-за малейшего подозрения, или грязной клеветы. Тайная полиция при царе-батюшке, и та так не лютовала…»
    Следующие четыре года военкор Семыгин практически не покидал Африку и Ближний Восток. Афганистан, Сирия, Йемен, Алжир, Эфиопия, Египет и Палестина — такая вот у него сложилась география служебных путешествий.
    Африка и Ближний восток воевали. Африка и Ближний восток воевали в прошлом, в настоящем, и были не намерены прекращать кровопролитие в будущем. Мусульмане против христиан, христиане против евреев, евреи против арабов, черные против белых, верные против неверных, колонии против колонизаторов, колонизаторы против кого угодно, если этот кто-то покушается на добычу нефти, алмазов, золота, каучука. Всевозможные сочетания взаимной ненависти, расизма и геноцида, бесконечный замкнутый цикл самоуничтожения. Превосходная арена теневого противостояния, — где бы еще СССР померялся силами с военной машиной США и стран НАТО?
    Как только американцы снабдили оружием Пакистан, СССР вооружила Афганистан, как только армия Израиля получила новые натовские танки, Палестина обзавелась противотанковыми средствами советского производства, США строили военные базы в Турции и Иране, мы — в Египте и Сирии. Шахматная доска размером в пару континентов, где клетки — страны, а фигуры — военные базы и армейские соединения. И как подсказывает опыт корейской войны, вовсе не обязательно воевать самим, достаточно дать оружие местному населению, пусть палят изо всех стволов, пусть стреляют друг в друга, это же их любимое развлечение на протяжении последних тысячелетий. Они же отсталые необразованные дикари, до этого друг друга палками и копьями изничтожали, а мы вот им цивилизацию на блюдечке преподнесем — пулеметы, артиллерию, бронетехнику, истребители, бомбардировщики и ракеты. Воюйте на здоровье, братья наши меньшие, и помните нашу щедрость! Мы же будем внимательно наблюдать, оружие свое обкатывать, производить необходимую модернизацию, чтобы вы могли противника уничтожать еще качественнее, еще надежнее, показывая всему миру превосходство советских стволов над американским, и, тем самым, утверждая влияние СССР во всем мире, и вытесняя оттуда проклятых капиталистов-колонизаторов. И да здравствует вселенская победа коммунизма, черт бы ее побрал! — Такие вот мысли и настроения владели военкором Семыгиным к концу 50-ых.
    Партия уверяла, что в Африке можно понастроить социалистических государств, создав тем самым мощный стратегический и идеологический плацдарм для решающей битвы за гегемонию коммунизма на всей планете. Партия полагала, что в странах третьего мира социализм можно воздвигнуть, минуя капиталистический строй (Владимир Ильич с Карлом нашим Марксом погорячились, утверждая, что это немыслимо, — так постановило хрущевское правительство), и даже изобрела новое определение: «страны социалистической направленности». Партия хотела убедить себя в этой иллюзии, и без труда убедила. В Ближний Восток и страны Африки из СССР текли деньги и оружие, советские специалисты строили там заводы, аэропорты, школы, больницы, мосты, дороги, плотины и электростанции, и все это только для того, чтобы эти страны когда-нибудь, в далеком призрачном будущем, обзавелись социализмом. Но Партия понятия не имела, что такое Африка и, тем более, Ближний Восток, она не видела десятилетних мальчиков с автоматом Калашникова в руках, она не видела женщин, обвешанных тротиловыми шашками, она не видела священных воинов ислама, отрезающих своим врагам уши, — Партия не испытывала ужас от сумасшедшего блеска в их глазах, а военкор Семыгин все это видел и испытывал тревогу, осознавая, что его родная страна вооружает и подхлестывает невероятную силу — непредсказуемую стихию. За четыре года, проведенных в раскаленных землях Ближнего Востока и Африки, Аркадий Юрьевич начал кое в чем разбираться. И первое, что он твердо себе уяснил: идея коммунизма в этих странах основополагающей никогда не станет. Глубоко религиозные, консервативные в своих вековых традициях, народы Африки и Ближнего Востока не в состоянии были принять идеологию коммунизма. Атеизм их пугал, как смертельная болезнь, они ополчались на него, и даже в странах «социалистической направленности» коммунисты, если они там вообще образовывались, подвергались гонениям не только со стороны населения, но и самих правительств. Какой тут, к черту, «африканский плацдарм коммунистической идеологии»!
    «Упёртость Пролитбюро в навязывании социалистического строя африканским странам сравнимо только с его глупостью, — пришел к выводу военкор Семыгин. — Да что там Африка и Ближний Восток, когда даже братья-славяне — поляки и венгры, и те не хотят нашего социализма, даже они — развитые, практически европейские народы, не желают принимать идею социализма в том виде, как его преподносит ЦК КПСС… Что ж, законы истории берут свое».
    Вернувшись в 1960-ом году из Палестины, Аркадий Юрьевич чувствовал колоссальную усталость, не физическую — моральную. Все, что происходило вокруг, было неправильно, вело не туда и грозило катастрофой.
    «Что будет, если много лет подряд вести агрессивную политику навязывания свой точки зрения? К чему это приведет? — спрашивал он себя, уже зная ответ. — К краху. Рано или поздно все это рухнет, потому что никакие пятилетки не способны бесконечно кормить прожорливую военную машину. Войны уже нет, давно уже нет. В мирное время необходимо вкладывать деньги в народное хозяйство, образование и науку, а у нас львиная доля доходов по-прежнему идет на оборонку, так, словно, война продолжается, и она в самом деле продолжается — нет в мире ни одного военного конфликта, куда бы мы не сунули свой нос. Так что же это? Выходит, не можем мы без войны? Но я вот лично никакой войны не хочу, хватит мне Венгрии, Египта, Сирии и Палестины. Нашему народу нужна война? Черта с два! Это Партии война необходима, потому что пока существует враг, до тех пор в Партии будет необходимость, ведь войны оттягивают неизбежное — вовсеуслышанье обещанный Хрущевым завтрашний коммунизм. Что же вы, Никита Сергеевич, притихли? До всенародного процветания, в котором вы нас заверили, осталось 13 лет, не так уж и много, если подумать, а процветанием пока и не пахнет… Так ладно бы правительство тратило деньги только на армию, оно же их попросту раздает всем вокруг. Сардару Али Мухаммеду Ламари бин Мухаммед-Азизу Дауд-Хану (и как можно жить с таким именем?) нужен аэропорт в Кабуле — пожалуйста, Гамалю Насеру нужна плотина — да нет проблем! А что, у нас в СССР уже во всех городах аэропорты имеются, хватает школ, больниц и электростанций? Да у нас даже дорог до сих пор нормальных нет, а мы вливаем деньги в иллюзию ближневосточного социализма, который никогда не случится!»
    В конечном итоге диссидентские настроения и довели Аркадия Юрьевича до сумы. Вернее, до ПГТ Красный. Случилось это так.
    Прибыв из Палестины, злой, раздраженный и окончательно запутавшийся, военкор Семыгин хотел взять отпуск для восстановления духовного и морального равновесия. Начальство пообещало отпуск ему предоставить через неделю, а на сейчас наказало отправиться снова в Афганистан и сделать репортаж о трудовом интернациональном подвиге советского человека, помогавшего братскому народу в строительстве социализма, то есть гражданских объектов. Аркадий Юрьевич довольно резко ответил, что о положении дел в Афганистане и так прекрасно осведомлен, потому как был там всего полгода назад, и репортаж может написать за два дня, не выходя из дома, а для уточнения деталей вполне достаточно связаться с товарищами из Кабула, и вовсе не обязательно Семыгину переться туда лично. И добавил, что не был в отпуске уже пять лет, то есть ровно столько, сколько состоял на данной службе, и еще зачем-то спросил, есть ли у кого-нибудь в этой стране совесть. То ли начальство было слишком занято, чтобы обратить внимание на настроение подчиненного, то ли решило, что на всю страну именно оно совесть как раз имеет, но настаивать на поездке военкора Семыгина в Афганистан не стало и удовлетворилось обещанным через два дня репортажем.
    Аркадий Юрьевич вернулся домой, в одиночестве выпил почти бутылку припасенного на крайний случай грузинского коньяка, сел за стол и за полтора часа настучал на печатной машинке статью о великих трудовых победах, которые вопреки здравому смыслу и во вред экономике СССР, советский человек свершает в сто лет нам не нужном Афганистане, позабыв, что школ, больниц и дорог все еще катастрофически не хватает в родном СССР. С удовлетворением перечитав статью — ехидную, ироничную, злую и даже циничную, а потому честную, военкор Семыгин испытал вдруг ни с чем несравнимое удовлетворение, выпил по этому поводу остатки коньяка и почти счастливый завалился спать.
    Вообще-то, военкор Семыгин не верил, что статью напечатают, но ему все настолько осточертело, что предстоящая картина вытянутой в изумлении и страхе рожи главного редактора газеты «Красная звезда», для которой статья предназначалась, наполняла Аркадия Юрьевича каким-то светлым злорадством, некой мстительностью высшего порядка, — чем то таким, с чем бороться он был уже не в силах, слишком долго он сдерживал в себе темную силу разрушения, или, быть может, саморазрушения. Конечно, военкор Семыгин знал, что за этим последует, — репортаж, разумеется, уничтожат, а его самого зашлют на веки вечные в какой-нибудь богом забытый кусок планеты, в какое-нибудь Зимбабве с малярией, москитами и дурно пахнущими аборигенками, и не видеть ему обещанной Европы, как своих ушей.
    «Да и черт с ней — с Европой! Пропади оно все пропадом! — решил Аркадий Юрьевич, и на следующий день статью запечатал в конверт и самолично в редакцию «Красной звезды» доставил.
    Но главный редактор отсутствовал, так что военкор Семыгин, немного разочарованный, сделал на конверте пометку, о чем статья и кем написана и оставил секретарше. Остаток дня и весь вечер Аркадий Юрьевич пребывал в хорошем настроении, ожидая звонка перепуганного редактора, но так звонка и не дождался. Не позвонил редактор и на следующий день, что Аркадия Юрьевича уже насторожило. А потом вышел номер «Красной звезды», в котором на третьей странице красовалась статья военкора Семыгина в точности в таком виде, как он ее написал — не было вырезано или исправлено ни единого слова!
    Оказалось, что главный редактор отбыл в командировку, так статью и не прочитав. Зная, что Семыгин пишет профессионально и всегда по существу, главный редактор отдал конверт помощнику, велев прочитать, и если не будет замечаний, тут же сдавать в набор, потому что номер горел, материала не хватало, а тут такой актуальный репортаж подоспел. У помощника толи с памятью были проблемы, то ли с чувством ответственности, — статью он читать не стал, а сразу в набор ее отправил. В результате Аркадий Юрьевич держал в руках свежий номер газеты, понимая, что произошла катастрофа, и теперь даже Зимбабве — недостижимое удовольствие. Но, как ни странно, страха военкор Семыгин не испытывал, напротив — облегчение. Он и сам этому облегчению удивился, но затем понял, что весь страх он израсходовал заочно. С того самого момента, когда сотрудники НКВД в далеком 38-ом забрали отца, Аркадий расплачивался страхом понемногу каждый день, когда в молчании прятал смутные мысли, когда лицемерил, восхваляя в своих статьях деяния Партии, когда понимал, что все вокруг — ложь, и продолжал эту ложь приумножать. Практически всю сознательную жизнь он выплачивал порциями свой страх, словно погашал кредит, и теперь вот выплатил его полностью. В ту минуту Аркадий Юрьевич понял, что отныне жить так, как он жил прежде, больше не сможет, а значит, хорошо, что эти идиоты в редакции не удосужились статью прочесть, перед тем, как ее печатать, потому что теперь дороги назад нет, мосты сожжены, исправить ситуацию невозможно. И в этом положении, с одной стороны безнадежном, а с другой — где-то даже притягательном, открылось для Аркадия Юрьевича что-то по-настоящему новое и правильное, что-то, о чем раньше он только мечтал.
    Аркадий Юрьевич принял душ, побрился, отутюжил форму, до блеска начистил обувь.
    «Если меня сегодня поставят к стенке, то я хотя бы буду выглядеть достойно», — невесело пошутил сам себе военкор Семыгин, и отправился «на ковер» к начальству.
    Багровое лицом начальство, размахивая свежим выпуском «Красной звезды», принялось было орать, но тут же осеклось, когда подчиненный положил на стол рапорт о переводе в запас, в котором ссылался на неважное состояние здоровья. Пулевое ранение, заработанное военкором Семыгиным в Будапеште, оказалось хорошим козырем, ведь оно напоминало начальству, что Аркадий Юрьевич как-никак ветеран венгерских событий 1956-го года. А поскольку об этих событиях говорить в СССР было не принято, эта информация приобретала некоторую весомость, и с ее владельцем приходилось считаться. Не так, чтобы можно было открыто шантажировать, но все же. Начальство остыло и сдержано осведомилось, не погорячился ли столь расторопный сотрудник в своем решении завязать с карьерой, но Семыгин был непреклонен. В конце концов, рапорт был подписан и с непоседливой жизнью военного корреспондента Аркадий Юрьевич расстался навсегда.
    А новая жизнь нарисовала свои проблемы. Во-первых, злосчастная статья могла вызвать куда более серьезные неприятности, чем потеря работы, а именно — заинтересованность пятого отдела комитета государственной безопасности, который занимался как раз инакомыслящими, а о том, что бывший военкор Семыгин инакомыслящий его статья просто кричала. Поэтому Аркадий Юрьевич решил удалиться подальше от цивилизации, куда-нибудь за Урал, а может и за Байкал, затеряться в какой-нибудь таежной глубинке, и прожить остаток жизни в тишине и спокойствии. К тому же, освободив место военкора, он теперь должен был освободить и комнату в офицерском общежитии, так что проблема жилья так же играла не последнюю роль. Ну и ко всему прочему, милое создание по имени Эля, до этого дня державшееся за Аркадия мертвой хваткой, вдруг закатила своему возлюбленному скандал, упрекая его в эгоизме, и проклиная тот день, когда они познакомились, ведь она столько лет верила, что когда-нибудь они поженятся, и он отвезет ее в Чехословакию, или там Югославию, а теперь он бросил работу, и собрался ехать в тайгу! Нет, он черствый, бездушный, лживый мужлан, и знать она его больше не желает!.. Ну что тут поделать — Эле нужна была Европа, Аркадий же давно к ней остыл. Ушла и ушла, Аркадий не сильно расстроился.
    Все вело к тому, что пора было собираться в дорогу, и бывшему военкору Семыгину оставалось только выбрать конечную точку путешествия. А выбрать было не просто, страна то огромная. Но тут помог случай. Как-то за кружкой пива знакомый Аркадия Юрьевича к месту рассказал, что его двоюродный брат отправился по комсомольской путевке поднимать металлургический комбинат в какой-то совсем молодой городок, где-то в тайге за Уралом. Аркадий заинтересовался, расспросил подробнее, но дополнительной информации получил не много, да и та была туманна, хотя и романтична: дескать, места там нетронутые, девственные леса ягодой и грибами богатые, воздух таежный, как слеза чистый, реки изобилием рыбы славятся, хоть руками лови… ну и далее в таком же духе.
    «А что, — подумал Аркадий Юрьевич, — чем не вариант? Город юный, загадить, наверное, еще не успели, так что, почему бы и не ПГТ Красный?»
    На следующий день Аркадий Семыгин собрал в рюкзак свои скромные пожитки, в два чемодана — книги, и отправился на железнодорожный вокзал. Четверо суток спустя он сошел с поезда на конечной станции в городишке, который к его приезду уже смахивал на присыпанный корицей сухарь.
    «Успели таки город засрать», — подумал Аркадий Юрьевич скорее равнодушно, чем раздраженно, но мысли вернуться, или отправиться дальше на восток, или там — на север, у него не возникло, потому что полагать, будто где-то вдруг окажется лучше, бывший военкор, многое успевший повидать, считал глупо.
    По началу Аркадий Юрьевич устроился учителем географии и истории в местную школу, но очень скоро ему надоело втолковывать детворе прокоммунистические идеи, потому он взял расчет и отправился к председателю горисполкома испросить какую-нибудь новую должность. Поворотов долго сокрушался, что не может обеспечить специалиста такого высокого уровня, вдоль и поперек исколесившего всю планету, достойной работой, и чуть ли не плача сообщил, что единственное место, которое он может предложить бывшему военкору — заведовать почтой, так как бывший почтальон недавно скончался от рака легких, и почтовая связь на данный момент практически отсутствует, что является для города чуть ли не бедствием. Также председатель горисполкома предложил Семыгину навестить директора завода, но Аркадий Юрьевич на заводе, с его комсомольскими, партийными и профсоюзными собраниями, работать не пожелал, а стать почтальоном нисколько зазорным для себя не считал и потому должность заведующего почтой охотно принял. А позже ему и вовсе новая работа понравилась и даже радость доставляла. Поворотов выделил новому заведующему почтой мотороллер, в разы увеличив эффективность функционирования почтовой связи, так что трудовая деятельность у Аркадия Юрьевича занимала от силы пол дня, к тому же позволила довольно быстро обзнакомиться с местной интеллигенцией, а позже и подружиться с самыми яркими ее представителями — с доктором Чехом и директором клуба Барабановым.
    Успокоился Аркадий Юрьевич, послал прошлое к чертовой матери, сбежал от цивилизации, и также, как и доктор Чех, отыскал точку равновесия своей жизни. Жил спокойно, женился, двумя дочками оброс, по вечерам много читал, а иногда играл с заведующим поликлиникой в шахматы или в карты, если к ним примыкал Барабанов. За событиями в стране и в ПГТ Красный историк Семыгин следил с интересом, но этот интерес был скорее выработанной годами профессиональной привычкой, чем потребностью. Он и так понимал, что и почему в стране твориться, и это понимание его утомляло и угнетало, потому что нет ничего хуже, чем знать правду и не иметь никакой возможности ею воспользоваться, то есть противопоставить эту правду лжи, а потому оставалось махнуть рукой, что бывший военкор и сделал.
    Аркадий Юрьевич Семыгин, всю сознательную жизнь доказывавший себе, что социалистический строй СССР — суть разлагающийся труп когда-то красивой идеи, а правительство, ни больше, ни меньше — лживая тоталитарная машина, созданная с единственной целью утверждения собственной власти, и подумать не смел, что двадцать семь лет спустя именно он станет последней линий обороны, последним солдатом, с оружием в руках пытающимся спасти то, что столько лет ненавидел и в мечтах представлял себе уничтоженным. В пылающий июльский полдень безумного лета 1989-го года Аркадий Юрьевич откопает на дне сундука свой именной «ТТ», оставшийся со времен военкоровской молодости, и час спустя наведет оружие на человека. Мокрый от зноя и страха, глядя поверх ствола на спокойное лицо с невозможными бездонными глазами, Аркадий Юрьевич вдруг осознает, что все его диссиденство, вся его ненависть и неприятие социалистической действительности, в сущности, не имеют смысла, и никогда не имели. Потому что, когда в затылок тебе дышит смерть, когда она уже запустила в душу свои холодные скользкие пальцы… — да разве дело в собственной смерти?! Когда рушится все — плохое и хорошее, светлое и ужасное… мир, который знал, и уже не важно любил его или ненавидел, потому что он был единственно известным, единственно доступным, а потому вдруг оказался таким близким и настолько родным, что уже от себя его отделить (отодрать!) невозможно, и когда этот мир рассыпается в прах, а следом грядет неизвестность и хаос — новый порядок, новый настолько, что в нем нет места ни апологетом социалистического режима, ни его ярым противникам, начинаешь отчетливо осознавать, насколько был неправ по отношению к жизни, к стране, в которой родился, к окружающим людям, и как мало дал вселенной того самого сокровенного и заветного, — того самого, что зовется… любовью? И в то же время, теша больное самолюбие, упрекал вселенную в несправедливости! И как же это назвать, если не эгоизмом и самоглупостью!..
    Пытаясь переорать ураганный ветер, срываясь то на фальцет, то на хрип, старый солдат Семыгин прокричит:
    — Прекрати это! Слышишь! Немедленно прекрати! Сейчас же!..
    Никодим не ответит.
   
    Но этот момент от настоящего отделяла целая бездна времени, восемнадцать лет, и сейчас историк Семыгин думал не о будущем, а о письме отца Сергия, адресованном Тобольской епархии. Не мог упустить историк Семыгин этот документ, сердцем чувствовал, что в выцветшем конверте притаилось что-то важное, что-то запретно-притягательное. Так что вечером того дня, когда председатель горисполкома передал ему конверт, Аркадий Юрьевич заперся дома в своем рабочем кабинете, которым являлся застекленный и утепленный балкон, чтобы ни жена, ни дети не отвлекали, включил настольную лампу и конверт… вскрыл! Внутри он обнаружил сложенный вчетверо лист плотной желтой бумаги, развернул его и прочитал следующее.
   
    «Его Высокопреосвященству светлейшему Викентию, Архиепископу Тобольскому и Архиерею Тобольской Епархии.
   
    Ваше Высокопреосвященство!
   
    Не сочтите за дерзость, что осмелился отвлечь Вас от дел насущных, потому как имею я основания полагать, что Господь ниспослал мне откровение, с которым я и тороплюсь поделиться с Вами, потому как считаю, что важность оно имеет наипервейшую.
    Десятого дня месяца июня года сего в подвале церкви (который, как я докладывал ранее, почти полностью завален, и который я по мере сил разбираю) мною был обнаружен свиток, ценность имеющий если даже не содержанием, то летами, потому как год на нем значится 1754-ый. Дословно документ мне прочесть не удалось, потому как слог старорусский для меня непривычный и сложный, но суть, как мне кажется, уловить получилось. В свитке (который написан на козлиной шкуре) говорится, что каменная церковь поставлена на месте ранее там стоявшего деревянного храма клириком Фомой, который приписан был к Тобольской епархии (эта же имя стоит под документом). Так же в документе упоминается поселение на имя Ирий, которое было в двадцать улиц, и куда купцы из Тобольска и Екатеринбурга часто наведывались, за пушниной, янтарем и изумрудом приезжали, а то и дальше на север держали путь. Но от поселения тоже камня на камне не осталось (хотя было оно, так же как и церковь, деревянное), сгорело почти дотла, а выживших лихо на юг прогнало. Далее клирик Фома божится, что город на имя Ирий отстроит, дабы храм Господен не пустовал, а мирянами был заполнен, так же, как он отстроил церковь, благо средства Тобольская епархия предоставила в достатке. И еще чего-то говорится в свитке о Диаволе с бездонным взором, об небесах, полыхающих пламенем и языческой ереси, но я так и не уразумел, что именно. На этом документ заканчивается, и я не ведаю, что мне с ним делать далее. Почтой отправить его Вам я опасаюсь, так как документ ветхий и требует бережного обращения, а в пути без присмотра может повреждения получить, да и почте нашей веры особой нет, может документ затеряться и сгинуть. Мне же самому ехать нет никакой возможности, потому как не на кого оставить храм Господен и приход мой, и поэтому я осмелился испросить у Вашего Высокопреосвященства совета: может ли Тобольская епархия изыскать возможность прислать кого-нибудь за свитком, для истории государства Российского и Церкви Православной столь важного?
   
    За сим прощаюсь, и да прибудет с Вами Господь.
   
    Иерей Сергий, 13 июня 1962 г.
   
    P. S.
    Ваше Высокопреосвященство!
    Не могу удержаться от вопроса, не дает мне покоя мысль о поселении на имя Ирий. Ведь получается, что если клирик Фома говорит о каменной церкви, в которой я на сей момент настоятелем состою, то и город наш Красный, тоже на старом фундаменте града Ирий поставлен. Не откажите, если есть в архивах епархии документы об этом поселении, что на имя Ирий, просветите слугу Вашего, Бога ради!»
   
    Историк Семыгин в задумчивости перечитал письмо три раза, затем осторожно, как того требует обращение с историческими документами, вернул письмо в конверт, а конверт спрятал в ящик стола. Он уже знал, с чего начнет завтрашний день, а сегодняшний субботний вечер ему предстояло провести в Клубе в компании Барабанова и доктора Чеха за партией в преферанс. К тому же, Антон Павлович обещал побаловать друзей своей знаменитой настойкой, да и настроение у Аркадия Юрьевича теперь было приподнятое, задорное, ведь не каждый день выпадает историку столкнуться с исторической тайной, да и не только столкнуться, а стать ее частью, потому как Аркадий Юрьевич твердо положил себе в этой тайне разобраться. Так что историк Семыгин из-за стола выбрался бодро, крикнул супруге, что вернется поздно, так что пусть к ужину его не ждет, накинул плащ и отправился во Дворец Народного Творчества.
   
    Когда Аркадий Юрьевич вошел в кабинет директора Клуба, доктор Чех читал газету, а Кондрат Олегович колдовал над странным прибором. Прибор представлял собой железное основание, на котором располагались радиоэлементы, в том числе массивный трансформатор и две электронные лампы. Рядом на столе лежал динамик, соединенный с прибором проводами, и издавал шипение и потрескивание, словно горящие поленья. Трансформатор гудел, лампы таинственно светились, Кондрат Олегович сосредоточенно крутил регулятор настройки, всем своим видом выказывая полную занятость.
    — Где вы раздобыли радиоприемник? — поинтересовался почтальон Семыгин. — И кстати, он работает?
    Сам по себе радиоприемник новостью для ПГТ Красный не был. В универсам завозили иногда радиоаппаратуру, и на полках магазина всегда стояли несколько видов «Радиол», «Спидол» и прочих «Транзисторов». А однажды жителей города удивили бобинным магнитофоном «Яуза» и даже цветным телевизором, правда, денег на такую чудо технику у обычного люда не хватало, так что магнитофон оказался по карману только начальнику базы производственного обеспечения Хапченко, а телевизор с цветным экраном — директору завода Огрехину. Радиоприемник же, над которым колдовал Барабанов, смахивал на образец военной эпохи, и даже по меркам Красного выглядел древним артефактом.
    — Кондрат Олегович, голубчик, сделайте потише, — взмолился доктор Чех. — В ушах же звенит уже!
    Но треск вдруг пропал, и динамик заговорил чистым женским голосом:
    — На черно-белой фотографии молодой матрос. Соколиный взгляд, щегольские усики, густой, черный чуб. Бескозырка залихватски сдвинута на затылок…
    — Друзья! — возвестил директор Клуба, поправил бабочку, торжественно продолжил. — Отныне мы всегда будем в курсе передовых событий, так как теперь мы вооружены инструментом научно-технического прогресса!
    Кондрат Олегович был нынче одет в коричневый кремпленовый пиджак, который тихонько потрескивал статическим электричеством, когда Барабанов активно двигал руками.
    — А когда я за фотографией пришел, он не хотел мне давать, пока я документы не показал… — отозвался приемник уже мужским голосом, а затем настройка поплыла, и голос за помехами стал почти неразличим.
    — Ну сделайте же потише!
    Барабанов снова принялся крутить регулятор настройки.
    — Где он его взял? — спросил почтальон Семыгин Антона Павловича, указывая на тревожно гудящий, а потому жутковатый прибор.
    — На заводе новый инженер появился, радиотехник… — начал Антон Павлович.
    — Леня Михайлов, премилый юноша, — вставил Барабанов.
    — …и наш Кондрат Олегович решил не отставать от технического прогресса и организовать кружок радиотехники для молодежи, я полагаю.
    — Совершенно верно! — вскричал Кондрат Олегович. — Прогресс нам необходим! За техническим прогрессом будущее!
    — Пусть его, — согласился Аркадий Юрьевич с улыбкой. — Сейчас меня больше интересует ваша настоечка, Антон Павлович.
    Доктор Чех поставил на стол литровую банку, полную манящей жидкости медового цвета, а Барабанов тут же бросил свой технический прогресс и заторопился искать стаканы.
    — С пьянством нужно бороться жестко! — сказал радиоприемник и Барабанов посмотрел на него укоризненно. — Пьянство несовместимо со светлым социалистическим будущим!
    — Ну да, ну да… — пробормотал Кондрат Олегович, передал посуду Семыгину, а сам снова принялся крутить ручки приемника, желая быстрее сменить столь безапелляционную волну. Доктор Чех улыбнулся, Аркадий Юрьевич рассмеялся в голос.
    Выпили за здоровье и за встречу, от души похвалили рецепт алкоголя Антона Павловича, разлили по-второй.
    — Товарищи! — сказал динамик. — Центр космических полетов сообщает, что межпланетная станция «Марс 3» благополучно приземлилась на поверхность Красной планеты и сейчас ведет передачу изображения панорамы и проводит анализ пробы грунта и атмосферы. Социалистическая мысль снова доказала всему миру свою жизненную силу!
    — Выпьем же за это! — вскричал Барабанов и подскочил со стула, статическое электричество в его рукавах едва уловимо хрустнуло.
    — За что «за это»? — с ироничной улыбкой осведомился историк Семыгин. — За третий Марс? Или за первые два? Тогда не чокаясь, потому как ведь — за покойников.
    — Ах, Аркадий Юрьевич! Оставьте свой пессимизм! — отмахнулся Барабанов. — Выпьем, товарищи, за прогресс, за космос!..
    — …в эти торжественные минуты, мы понимаем, какой ценой далась нам эта победа, и помним имена первопроходцев, пионеров космоса, которые отдали за правое дело жизнь. Их имена навеки будут вписаны в историю… — добавил радиоприемник.
    — Вот-вот, — заметил Аркадий Юрьевич уже без иронии. — Например, Добровольского, Волкова и Пацаева. А знаете, почему они погибли? Потому что «Союз 11» не был рассчитан на трех космонавтов, только на двух. А поскольку американский «Аполлон» трехместный, Партия решила, что и мы ничем не хуже. Космонавты отправились в полет в одних спортивных костюмах, потому что три скафандра не проходили ни по весу, ни по габаритам. При спуске произошла разгерметизация, и наши «пионеры-первопроходцы» погибли. Погибли, из-за глупости и амбиций сами знаете кого.
    — Ну будет вам! — обиделся Барабанов. — Антон Павлович, повлияйте на него!
    — Друзья, давайте сменим тему, — примирительно произнес доктор Чех. — В сам деле, не хочется сегодня о грустном. У меня вот интересный случай был пару недель назад. Я бы даже сказал: загадочный. Семья: муж, жена, трое детей от пяти до шестнадцати лет. Вернулись из отпуска в сентябре, первый раз в жизни отправились на Черное море. Но пробыли там недолго, всего неделю. Все дети заболели. Старшего тошнило, рвало иногда, среднего тоже рвало, и по коже пошло сильное раздражение, а самый младший, помимо рвоты и поноса, покрылся язвами, так, словно его крутым кипятком обварило. Родителям же — ничего, здоровы, перепугались за детей только. Питались вместе, вообще везде были вместе, так что отравление исключено. Но самое интересное в другом. Стоило им вернуться домой, и болезнь у всех детей как рукой сняло.
    — Что это значит? — спросил, удивленный, почтальон Семыгин.
    — Понятия не имею, — честно сознался доктор Чех и грустно улыбнулся. — Должно быть, морской воздух и солнце отрицательно влияют на юные поколения Красного.
    — Советская власть и Партия Большевиков создала!.. для нашей молодежи!.. счастливую!.. радостную!.. пурпурную жизнь!.. — воинственно заверил радиоприемник мужским голосом, расставляя паузы и восклицания в самых неожиданных местах. — Наша молодежь не знает эксплуатации! Она не знает!.. физического!.. и морально!.. угнетения!
    — Все это странно, — задумчиво произнес почтальон Семыгин и подумал, стоит ли рассказать о письме отца Сергия, но решил пока воздержаться. По крайней мере, Барабанову уж точно не обязательно было об этом знать.
    Аркадий Юрьевич считал директора Клуба милым и забавным, но наивным в своем «прогрессивно-социалистическом» творчестве и вере в коммунизм, и даже где-то его любил, но делиться с Барабановым важной информацией было опасно, потому что в силу своей наивности — именно наивности, а не глупости, Кондрат Олегович мог проболтаться самым бесстыдным образом.
    — Выходит, Антон Павлович, наш Красный становится для новых поколений молодежи единственно приемлемой средой обитания, так?
    — Вот почему молодежь всего мира!.. — почти в отчаянье кричало радио, — нас с вами, товарищи!.. считает самой счастливой молодежью! Мы живем счастливо!!! Мы в праве называть себя счастливым поколением, потому что!.. Нас воспитала Партия Ленина! Она дала нам!.. возможность!.. работы, учебы!.. отдыха!..
    — Боюсь даже предположения делать, голубчик, — отозвался доктор Чех. — Все это требует детального анализа.
    — Друзья! — вклинился Барабанов. — Я задумал поставить пьесу!
    — О чем же? — спросил Антон Павлович с любопытством.
    Почтальон Семыгин не обращал на Барабанова внимания, он думал о своем.
    — Я пока не решил! — радостно возвестил Кондрат Олегович. — Но это будет что-то грандиозное! Что-то, по размаху соизмеримое со стройкой века! Такое же величественное и масштабное, как!.. Как проект поворота северных рек!..
    — Что?! — встрепенулся Аркадий Юрьевич, и сфокусировал на Барабанове внимание. — Что вы сказали?
    — Я хочу написать пьесу!
    — Да нет, я не об этом. Что вы сказали о проекте поворота рек?
    — Как что! Это грандиозный проект, который по плечу только советскому человеку!
    Аркадий Юрьевич перевел взгляд на доктора Чеха и несколько секунд пристально его рассматривал. Затем тихо произнес:
    — Вот что мне подумалось, Антон Павлович. Уж не собрались ли наши гости — военные и ученные, повернуть вспять какую-нибудь реку? Иртыш, например?
    — И на этой оптимистической ноте, товарищи, мы заканчиваем нашу передачу, — поставило точку радио и снова принялось противно шипеть.
    Барабанов потянулся к регулятору настройки, но его кремпленовый пиджак-конденсатор на этот раз зарядился под завязку, электрические корпускулы рванулись к себе подобным, между пальцем Кондрата Олеговича и трансформатором бабахнул разряд, ослепив присутствующих, Барабанов хрюкнул и свалился под стол, шипение динамика прекратилось, лампы погасли, и в неожиданно нахлынувшей тишине, казалось, было слышно, как далекий Иртыш, встревоженный несуразными и пугающими намерениями человека, торопливо гонит на север свои темные воды.
    Антон Павлович пощупал пульс лежащему под столом Барабанову, удовлетворительно кивнул, прокомментировал:
    — Жив, легкий шок… Вот чем, Кондрат Олегович, приходится отдавать дань моде. Нейлон, кремплен… — нет ничего лучше льняной рубашки.
    С улицы донеслось приглушенное мычание. Аркадий Юрьевич подошел к окну и выглянул наружу. Мимо Клуба шел мужчина и вел за руку ребенка, мальчика лет шести. Мальчик двигался как-то боком, мотал головой и махал свободной рукой, — ходьбе противился, чем сильно затруднял перемещение взрослому, так что мужчина скорее тащил его за собой. На какое-то мгновение взгляд Семыгина и ребенка пересеклись, и Аркадий Юрьевич вдруг почувствовал озноб, — глаза мальчика были мутны и безумны, а потом личико ребенка скорчилось в старческую гримасу, и он низко протяжно завыл. Аркадий Юрьевич порывисто задернул штору и глубоко вздохнул.
    — Антон Павлович, налейте мне скорее вашей настойки! — попросил Семыгин, что доктор Чех тут же и сделал.
   
    Глава 8
   
    Те, кто не поняли прошлого,
    Те, кто не поняли прошлого человечества в целом,
    Те, кто не поняли своего прошлого в частности,
    Те будут осуждены на его воспроизведение.
   
    Бернадр Вебер, «Энциклопедия относительного
    и абсолютного знания», том 5
   
    Как бы Никокдим не желал отмежеваться от общественной жизни Красного, сделать это ему полностью не удалось. И звали эту упрямую незадачу Петя Маслов.
    Петя Маслов родился в семье сталевара, кем в будущем и должен был стать, следуя, если и не призванию, то закономерности Красной действительности. Главу семейства Масловых звали Аркадий Митрофанович, и был он человеком угрюмым и замкнутым, правда в алкогольном опьянении раскрепощался, но раскрепощение это в равной степени могло вылиться как в веселье, так и в беспричинную агрессию. Так что в детстве братьям Масловым частенько влетало на ровном месте, только дочурку Аркадий Митрофанович никогда не трогал, мало того, она была единственной, кто мог на пьяного отца повлиять, и даже усмирить.
    В родственных связях Петя имел трех родных братьев и сестру. Тихон Маслов был старше Петьки на два года, остальные два (Демьян и Артем) спускались вниз по иерархии старшинства с интервалом в год, а завершала эту Масловскую линейку отпрысков самая младшенькая — Юленька, — любовь и алтарь поклонения родителей, потому как сыновья все поголовно росли малолетними бандитами, в то время как дочурка светилась ангельским светом, и излучала одну только добродетель. Ах, Юленька!.. Тогда ей было всего-то девять, но какая-то древняя женская мудрость делала ее куда старше в суждениях, а белокурые локоны над невинным взором бледно-голубых, почти прозрачных глаз смущали даже умудренных опытом взрослых мужчин. Что-то было в этой маленькой фее, словно была она старше своих лет на пару тысячелетий, словно понимала мужчин не интеллектом, но некой животной силой, которая была дана ей свыше, как божественное (или диавольское?) наследие. Мало кто знал, что причина ее невинного взора крылась еще и в слепоте, — девочка родилась незрячей, но в повседневной жизни это не очень ее ограничивало, — оставшиеся органы чувств обострились и полностью заменили ей зрение. Глядя со стороны, как девочка плетет из веток венок, или завязывает свои чудные локоны бантом, или просто бежит вприпрыжку, никому и голову не могло прийти, что мировосприятие девочки избавлено от красок и света.
    Юную принцессу Маслову братья рьяно оберегали. Даже не просто оберегали, но почти поклонялись. Если девочка находилась в их компании, парни безукоризненно выполняли все ее пожелания и вообще охотно становились вершителями ее прихотей. Точнее, почти все, потому что Петька и сам был личностью авторитарной, и подчиняться не любил в принципе, а в ситуации, когда братья оставались без сестры, даже старший Тихон не противился воле Петра.
    Весной 1972-го сыновья Масловы стали самой надоедливой головной болью участкового Полищука. Петька отчаянно умнел, причем в криминальном уклоне, — в нем все отчетливее проявлялись хитрость и изворотливость, которые прекрасно уживались с внутренней выдержкой и здравым смыслом, а его братья шли за ним сплоченной фалангой Леонидовских спартанцев. Ничего особо ужасного они не делали, носились с гиканьем по городу, воображая себя «неуловимыми мстителями», а когда им это надоедало, могли разбить в гастрономе витрину и стырить пару ящиков конфет, чтобы потом раздавать их лояльно настроенной к ним детворе. Нелояльных же карапузов и подростков Масловы частенько мутузили. В этом уже просматривалась некоторое стремление к их собственному социальному порядку, но чтобы это понять требовался анализ, на который участковый Полищук был неспособен, а потому Казимир Григорьевич простодушно полагал, что проказы братьев Масловых — обычная подростковая жажда «выпучиться». К тому же участковый Полищук в отрочестве и сам не сильно от Петьки отличался, только теперь память об этом радости ему, отчего-то, не доставляла.
    — Ничего, — успокаивал себя участковый. — Школу закончат (дай бы бог), в армию сходят, я их к себе на службу возьму. Дурь их в мирное дело направлю.
    Такими вот были братья Масловы на момент, когда весенним солнечным днем 1972-го года они решили разыскать странного парнишку, о котором по подворотням Красного ходили толи слухи, толи сказки, и самостоятельно выяснить, что это за прыщ такой на теле Масловских угодий образовался. Что безотлагательно и сделали.
    Никодим, наслышанный о подвигах бесшабашных братьев, с любопытством рассматривал перегородивших ему дорогу парней, затем поинтересовался, что вызвало их интерес к его скромной персоне. Манера разговора Никодима была скорее литературной, слишком вычурной для неизбалованных образованием подростков, а потому звучала как оскорбление, ведь в стране советов рабочему классу полагалось презирать пережитки буржуазии, в данном случае — культуру.
    — Во загибает! — высказался Демьян Маслов и сплюнул.
    — Так ты у нас барских кровей, что ли? — с нажимом спросил Петя и сделал шаг вперед.
    Впрочем, воинственность Петьки была скорее напускная, на самом же деле он испытывал неуверенность и даже легкий испуг. Он смотрел на своего потенциального противника и чувствовал в нем притаившуюся силу, что-то подобное он иногда испытывал в присутствии сестры, только теперь это ощущение было в десятки раз сильнее. Но Петр был рожден настоящим лидером, он взял себя в руки и заставил взглянуть Никодиму в глаза, по опыту зная, что его прямого взгляда часто бывает достаточно, чтобы противник понял, кто тут главный. Секунду спустя Петя, чувствуя, как бешено колотится сердце, и понимая, что эту дуэль безнадежно проиграл, уже готов был кинуться на противника с кулаками, дабы кровью смыть позор поражения. Но Никодим вдруг улыбнулся, спокойно спросил:
    — Ты когда-нибудь ел апельсины?
    Вопрос обескуражил Петю, потому что в контекст происходящего совершенно не вписывался, да и вообще звучал глупо. Ну откуда в Красном апельсины?! Да и что это вообще такое?
    — Ты что ли ел?! — со злостью выкрикнул Петр, думая, что если этот выскочка собрался хвастаться тем, что пробовал буржуйские лакомства, он его точно проучит.
    — Нет, — по-прежнему спокойно ответил Никодим. — Так же, как и ты, я никогда не ел апельсин. Даже в руках не держал. Знаю, что он сочный, сладкий, с особой своей кислинкой, которую ни с чем не спутаешь, и еще чудесно пахнет. Я читал об этом. И еще я почти уверен, что никто из здесь присутствующих никогда в жизни этот удивительный фрукт не попробует. Но апельсины в наш город иногда привозят. Да и вообще много чего привозят. Только не для того, чтобы продавать в магазине — все это оседает в кладовых директора завода и его приближенных.
    Братья Масловы переглянулись.
    — Откуда знаешь? — все еще с напряжением спросил Петр.
    — Видел, как Маша Огрехина ела этот самый апельсин. Знаешь ее? Это дочь директора завода.
    Братья снова переглянулись, на этот раз их взгляды были многозначительнее. Напряжение в миг развеялось. Никодим указывал парням новое направление действия, давая понять, что стырить ящик конфет в гастрономе — это детские забавы, а вот стащить невиданные лакомства из-под носа городских шишек — это уже достойно уважения, потому как есть в этом что-то робингудовское, что-то благородное, типа маленькой революции, дающей право отнять «наворованное» у богатых, и поделить между «неимущими». Но и это еще не все. Из монолога Никодима следовало, что, несмотря на его вычурную речь, он все равно находился по их сторону баррикады, и радости сильных мира сего ему, как и братьям Масловым, заказаны. Нет смысла Масловым с Никодимом враждовать, — вот что читалось между строк Никодимовского выступления, и этот подтекст братья Масловы уловили и приняли. Таким вот образом, в противовес библейскому яблоку раздора, Никодим изобрел апельсин примирения.
    — А ты ничо так парняга, — похвалил Никодима Петька и даже подмигнул ему. — Соображаешь.
    И под занавес благополучного разрешения ситуации, из-за плеча Тихона выпорхнула Юленька и поспешно схватила Петьку за руку, словно хотела удержать брата от безрассудного шага. Девочка выглядела запыхавшейся, должно быть, в поисках братьев, долго бежала.
    — Да чего ты, все путем, — добродушно произнес Петр. В его словах чувствовалась едва заметное смущение.
    Никодим, уже собравшийся было проститься и держать путь дальше, задержался и внимательно девочку рассмотрел. Юленька же в свою очередь замерла и чуть заметно вытянула в сторону Никодима шею, словно прислушивалась или принюхивалась. Так они обоняли друг друга несколько секунд, затем Никодим задумчиво произнес:
    — Для слепой, ты прекрасно ориентируешься в пространстве.
    Братья взволновано оглянулись по сторонам, словно опасались, что слова Никодима кто-то не услышал. Никодим заметил их волнение, успокоил:
    — Я не знаю, зачем вы храните это в тайне, но в любом случае — это не мое дело. Чужых тайн я не разглашаю, можете не тревожиться на этот счет. А теперь, товарищи, мне пора. Приятно было побеседовать.
    Братья расступились, пропуская Никодима, и когда он отошел метров на десять, его догнал окрик Петьки:
    — Никодим? Так тебя звать?
    — Да.
    — Еще свидимся.
    Вместо ответа Никодим, не оглядываясь, отдал рукой салют.
    — Он так говорит чудно, словно книжку читает, — тихо произнесла Юля, провожая Никодима невидящими глазами.
    Одиннадцать лет спустя Юля, словно возвращая моральный долг, тоже разгадает один секрет Никодима, но уже сейчас она чувствовала, что этот мальчик, который пахнет сразу водой, землей и пламенем, — чем-то древним, словно само время материализовалось в юное человеческое тело, сыграет в ее жизни важную, а может и роковую, роль. Но своими соображениями девочка с братьями делиться не стала, по опыту зная, что они хоть и самые близкие ей люди, все равно ее не поймут, и только навязчивее станет их опека, потому что, как бы братья не храбрились-хорохорились, врожденное чутье Юлии, усиленное к тому же слепотой, пугало их.
   
    Петьке же было не до анализа Никодимовой потусторонности, — его хваткий ум человека действия сконцентрировал внимание на том, как именно распорядиться новой и ценной информацией, то есть Петр был занят куда более реалистичными вещами, чем те, которые себе мыслила его сестра. И мыслил эти вещи Петя достаточно продуктивно. Уже месяц спустя, вязкой июльской ночью, тихой и черной, как вода в колодце, четыре тени перепорхнули ограду железнодорожного тупика, где в одиночестве спал отцепной вагон. Братья Масловы без единого звука вскрыли замок, и также бесшумно переправили через ограду два ящика сырокопченой колбасы, три лотка с огромными головами голландского сыра, четыре трехкилограммовых брикета весового шоколада, два ящика какой-то неслыханной рыбы Толстолобик в консервах, ящик винограда, три мешка гречневой крупы, бутыль подсолнечного масла, ящик лимонов, пятнадцать бутылок марочного армянского коньяка (хотя алкоголь пока еще не употребляли), и три больших картонки с апельсинами. Харчей в вагоне было намного больше, но жадность никогда не диктовала Петьке условия, к тому же, две припаркованные за забором тележки нагрузили с горой. Для своего возраста братья действовали профессионально, — сон дремавшего в сторожевой будке пожилого сторожа ничем потревожен не был.
    Утром следующего дня Петр Маслов явился домой к Никодиму, придерживая подмышкой увесистый сверток. Никодим гостю не удивился, впустил его, и Петька, убедившись, что в квартире никого больше нет, со словами: «Держи, это твое. Лопай», сверток ему передал. Никодим развернул газету и обнаружил внутри палку колбасы, кусок сыра, скол шоколада и три апельсина. Никодим рассматривал это богатство долгую минуту, отчего Петька все отчетливее нервничал, затем взял апельсин, поднес к носу, глубоко втянул цитрусовый запах.
    — Чудесно пахнет, верно?
    — А то! И на вкус отпад! — тут же с улыбкой согласился Петька. — Мы уже половину раздали. По всему городу. Шевелиться надо, пока не хватились.
    Никодим заглянул ему в глаза, сказал серьезно:
    — Итак, Петр. Ты обокрал директора завода, и у кого-то может сложиться впечатление, что я тебя на это толкнул, — Никодим сделал паузу, наблюдая, как в Петькиных глазах растет недоумение, затем вдруг улыбнулся, продолжил. — И это впечатление будет верным. Думаю, теперь следует ждать проблем… И что же наш герой? Ни страха, ни сомнений, ни угрызения совести. Все верно, Петр, нужно верить в то, что делаешь. Чертов Робин Гуд.
    Петька заулыбался во все зубы, еще не отдавая себе отчет, насколько похвала Никодима для него важна, панибратски похлопал товарища по плечу и стал прощаться, потому как дела робингудовские отлагательств не терпели.
   
    На самом деле, благородство братьев Масловых вполне уживалось с «мелкокулаческим» мещанством, — большую часть сворованного добра они припрятали в тайниках для личного употребления. Но воспользоваться плодами своей «революции» братьям было не суждено. Директор завода Огрехин, узнав о «неслыханном посягательстве на права гражданина СССР, которые ему конституцией положены», — это он так факт хищения обозвал, потребовал от участкового Полищука бросить все дела и немедленно воров-уголовников изловить, за решетку упрятать, а похищенное вернуть законному владельцу, то есть ему — Огрехину Борису Поликарповичу. Полищук, и так недолюбливавший директора завода, а теперь прознавший, что тот себе спецпитание с «большой земли» выписывает, в своей неприязни к Огрехину укрепился, и даже тихонько радовался, как ловко юные Масловы директору завода «пистон вставили». А о том, что это дело рук братьев Масловых, участковый не сомневался ни секунды. Да и видел уже кое-где вымаранные в шоколаде физиономии, и кто шоколад детворе раздавал выяснил.
    «Вот же пронырливые бестии, — почти с теплотой думал о малолетних преступниках Казимир Григорьевич. — И откуда они прознали про спецпитание то, когда даже я не в курсе был?..»
    Полищук оседлал мотоцикл, покружил по городу, выискивая Петьку-заводилу, пока не заметил его в одной из подворотен, притормозил, поманил пальцем.
    — Здрасте, Казимир Григорьевич! Я жив, здоров, в хулиганствах замечен не был! Последние три дня на виду, есть свидетели! — радостно отрапортовал Петр. — Стряслось чего?
    — Слушай сюда, дурья твоя башка. Ты понимаешь, кто такой Огрехин? Он не только тебя, он и меня засадит, дорого не возьмет. Это тебе не конфеты по карманам распихивать. Вот какой у тебя вариант, Петька: я скажу место, куда ты все тихонько привезешь, чтоб никто не видел, я это Огрехину верну, и постараюсь, чтобы подозрение вас, лоботрясов, стороной обошло. Иначе плачет по вам «малолетка». А теперь думай.
    Казимир Григорьевич указал место и время, и укатил, не дожидаясь ответа. Совету участкового поразмыслить Петр последовал и задумался крепко, затем собрал братьев, обсудил с ними ситуацию, после чего все сошлись во мнении, что лучше деликатесы вернуть, все равно слопать их не удастся, большая часть протухнет, лето же на дворе. Главное, что факт «революции» состоялся. Да и в колонию для несовершеннолетних загреметь было боязно. Так что братья решили «спецпитание» сдать, что и сделали в указанный Полищуком срок. Директор завода, получив половину из украденного, немного остыл, понимая, что часть — лучше, чем ничего, и на самом расследовании сильно не настаивал. А участковый Полищук и вовсе был собой доволен, потому что его собственным отпрыскам довелось апельсины попробовать, а жена к вечеру кашу гречневую парную-дымящуюся приготовила, да с рыбой неслыханной Толстолобик на стол подала. И это после ста грамм марочного армянского коньку, вкусного, что твоя амброзия. Сытно и радостно отужинал Казимир Григорьевич, и еще раз малолетних преступников в мыслях вспомнил добрым словом.
    На этом история с кражей «спецпродукта» закончилась, хотя кожура диковинного фрукта еще долго у детворы Красного была в ходу, в качестве товарообменной валюты. Отношения же Никодима с Масловыми на этом не прекратились. Петя хоть и был старше Никодима на два года, прекрасно понимал, что его новый товарищ куда умнее («головастее»), а в выдержке с ним вообще никто сравнится не может. Да и физически Никодим был развит куда лучше многих Петькиных товарищей. К тому же юный Маслов чувствовал в Никодиме неведомую силу, и эта сила одновременно и пугала его и вызывала любопытство, — Никодим совершенно не походил на обычных мальчишек, и уже только этим был интересен. Одним словом, Петр Маслов полагал, что такого парня лучше держать в друзьях, но никак не в противниках. Что же думал по этому поводу Никодим, оставалось неясно, но отношения с Петькой он поддерживал где-то даже охотно, а позже стал общаться и с его сестрой Юлей.
   
    В это время историк Семыгин был поглощен своими научными изысканиями. Первым делом он по каталогу рассылки Почты СССР заказал необходимую литературу. Книг, имеющих отношение к истории края двухсотлетней давности, он, к своему сожалению, в каталоге не обнаружил, зато заметил учебник по старорусским диалектам и грамматике эпохи Елисаветы Петровны, и брошюру мифов, преданий и сказаний древних славян. Далее Аркадий Юрьевич посетил председателя горисполкома Поворотова, и поставил его в тупик вопросом, кто в данный момент присматривает за церковью, ведь если даже Тобольская епархия по каким-либо причинам не в состоянии выделить средства и людей, не можем же мы — высокоидейные граждане великой советской державы, не проявить заботу о памятнике архитектуры, коим церковь Красного, вне всяких сомнений, является. Не дав председателю горисполкома прийти в себя и сочинить ответ, напористый почтальон выдвинул свою кандидатуру на роль церковного управляющего:
    — Мне, как бывшему историку, любопытно и познавательно выявить и изучить архитектурные и конструктивные решения древних строителей церкви, ведь это -наследие наших предков и история края! Такая работа обременительной для меня не станет, и прибавки к зарплате я за это не прошу, ну разве что вы сами посчитаете необходимым такую прибавку мне выписать, — настаивал Аркадий Юрьевич, глядя на Поворотова самыми честными в мире глазами. — Зато самое древнее здание нашего города будет под присмотром, и в случае выявления неполадок у нас останется время их устранить. Вы же не хотите, чтобы, скажем, на День Победы, или там, в праздник Великой Революции, церковь неожиданно рухнула?
    Председатель горисполкома ничего такого не хотел, и даже успел испугаться, представив на секунду, как на глазах представителей областной комиссии рушится церковь. Так что решение почтальона Семыгина присматривать за церковью Поворотов посчитал благоразумным, выдал Аркадию Юрьевичу ключ от церковных ворот, и даже обещал подумать насчет прибавки в зарплате. Расстались они в уверенности, что каждый получил то, чего хотел.
    Но на этом успехи историка Семыгина притормозились. До самой осени он обшаривал все уголки церкви, и расчищал завалы в подвалах, но так и не нашел свиток, о котором упоминал отец Сергий. Правда, обнаружил письмо за подписью архиерея Тобольской епархии, которое, судя по всему, пришло в ответ на прошения отца Сергия выделить средства на реставрацию храма Господнего. Архиерей писал, что на данный момент епархия весьма ограничена в средствах, и заверял иерея Сергия в том, что силою веры церковь Красного будет стоять и дальше, как она стояла до этого двести лет. Прочитав письмо, историк Семыгин отметил, что епархия в курсе возраста церкви, а следом с грустью подумал, что церковь их обречена, потому как в радиусе пары сотен километров вряд ли найдется хотя бы один православный, чья сила веры уберегла бы Храм Господен от разрушения.
    О своем обещании за церковью присматривать, Аркадий Юрьевич не забыл, что смог сделал сам, а на работы, требовавших материальных затрат и профессиональных строителей составил список, и в конце августа бумагу эту положил Поворотову на стол. Председатель горисполкома одобрил проделанную работу почтальона Семыгина, со списком требуемого ремонта в церкви ознакомился, и спрятал его в нижний ящик стола, где до недавнего времени хранилось неотправленное письмо отца Сергия. Никаких ремонтов в церкви больше не проводились.
    Пришли, наконец, выписанные историком Семыгиным книги, и из брошюры о мифах древних славян Аркадий Юрьевич почерпнул любопытную информацию, а именно: предки полагали, что землю окружает Киян — Мировой океан, в центре которого покоится священный камень Алатырь — «пуп земли». Камень этот лежит в самом центре мироздания у корней священного Мирового древа, которое древние славяне считали своеобразной осью, скрепляющей мир, — в ветвях Дерева живут Солнце, Месяц и звёзды, у корней — Змей. Дерево называют Ирий, то есть древо блаженной страны Ир. Сама же страна Ир покоится на дне моря, и именно там высшие силы решают судьбы людей.
    Ознакомившись с этим преданием, историк Семыгин испытал недоумение. С одной стороны: миф — он и есть миф, что с него взять? С другой стороны уж больно какие-то тревожные открывались совпадения. Сам по себе образ Мирового древа выглядел слишком аллегорично — мировая ось, Месяц и звезды в ветвях, — все это куда ближе к поэзии, чем к истории, но то, что предки основали поселение и назвали его Ирий, в честь этого самого Мирового древа, вполне конкретно намекало на аномальность места, как географической точки. Очевидно, у предков была причина считать это место священным. А возможность существования аномальных зон историк Семыгин вполне допускал. Есть же Бермудский треугольник, или там гора Казыгурт в Казахстане с ее магнитными ненормальностями… Далее: Змей, в предании — момент еще более загадочный и даже пугающий, потому что этому образу на сто процентов соответствовал реально существующий… Черный Мао! Уж не потому ли Fluvius nigra, как называет его доктор Чех, выбрался из своих глубинных укрытий, что Мировое древо в опасности? Может, мы сами того не осознавая, слишком сильно расшатали Мировую ось, и теперь Черный Змей выбрался посмотреть, кто тревожит основы мироздания?.. А то и навести порядок, уничтожить угрозу, вернуть миру стабильность?..
    «Все это слишком умозрительно», — одернул себя историк Семыгин и решил сконцентрировать внимание на чем-то более реалистичном, чем просто совпадение образов. А именно — на священном камне на имя Алатырь.
    «Змей, Мировое дерево — на деле все это может оказаться чем угодно, размышлял Аркадий Юрьевич. — Камень же — всегда камень. И в мифах, и в преданиях, и в реальной жизни».
    Но Алатырь отсутствовал. За все года, проведенные в ПГТ Красный, Аркадию Юрьевичу не попадался природный камень больше кулака размером. Конечно, специальных поисков Семыгин не устраивал, но полагал, что священный камень должен был иметь соответствующие размеры, иначе паломники его бы просто не заметили, а место не запомнили. На всякий случай историк Семыгин прочесал город, и даже побеседовал со старожилами, но никто никаких валунов не видел и не помнил. Камень раздражающе отсутствовал.
    «Но это еще не значит, что камня не было в старину», — заключил историк Семыгин и отправился к председателю горисполкома, на этот раз предлагая себя в качестве бесплатного архивариуса. Поворотов, которому рабочих рук вечно не хватало, помощь охотно принял, и историк Семыгин получил доступ к документам двадцатитрехлетней давности, оставшихся еще от первых строителей.
    4 сентября 1972 года Аркадий Юрьевич находился дома, сидел за столом в своем кабинете-балконе, и просматривал отобранные в конторе Поворотова бумаги. День клонился к вечеру и солнце, ядовито-оранжевое, вот-вот должно было скрыться за черно-зеленым частоколом лесистого горизонта. Аркадий Юрьевич окинул закат взглядом, отметив, что в сюрреалистичности цветовых оттенков местных закатов Красному нет равных, хоть по всей планете ищи, вернулся к изучению документов. Следующей бумагой оказался протокол взрывных работ строительного участка №8, датированный 12-ым мая 1949-го года. Из протокола следовало, что базальтовый валун оценочной массой в тридцать тон и формой, напоминающей куриное яйцо, удалось расколоть на девять крупных фрагментов, для чего потребовалось задействовать двадцать четыре точечных заряда. Осколки базальта передали строителям, а те в свою очередь использовали их, как компонент заводского фундамента.
    — Был камень! — выдохнул Аркадий Юрьевич, одновременно открытию обрадовавшись и испугавшись. А в следующее мгновение он вдруг услышал, как по всему дому задрожали стекла.
    Секунду спустя протяжный и низкий гул, словно стон раненного великана, с востока на запад прокатился над городом, и рассеялся где-то на западе, уткнувшись в хребет Урала. Аркадий Юрьевич выглянул в окно, прислушался, но ничего больше не происходило, и он поспешил вернуться к своей работе.
    А на следующий день, 5-го сентября, с совершенно безоблачного неба, в тридцатиградусную жару, на ПГТ Красный посыпался снег. Этот снег не таял, на солнце искрился, а по структуре походил на тополиный пух.
   
    В том же году, как только окончилась весенняя распутица, армия снова бросилась штурмовать стены таежной крепости. Вертолетное поле, что возле церкви, военные восстановили полностью, оградили ее колючей проволокой и поставили часовых. Теперь на ней дислоцировалась эскадрилья военных вертолетов. Винтокрылые гиганты летали часто, гул и вибрацию производили в больших количествах, от чего несчастная церквушка дрожала, словно пугалась соседству грозных машин.
    Все лето армия прогрызала себе дорогу через тайгу в восточном направлении. Конечная точка их марша оставалась тайной, но население Красного к военным уже привыкло, и что делает армия в тайге мало кого интересовало. А директор завода Огрехин и председатель горисполкома Поворотов так и вовсе считали присутствие военных полезным, потому что те в больших количествах поставляли городу сосну, ель, а иногда и кедр.
    К середине августа армия, судя по спаду активности вертолетной эскадрильи и резкому уменьшения поставок городу леса, вышла на заданную точку. 1-го сентября председателя горисполкома посетил капитан Червякин, и снабдил его инструкциями, которые предписывали действия граждан на «случай выявления неизвестных ранее природных катаклизмов». Помимо прочего в документе были такие строки:
   
    «При выявлении факта неизвестного ранее природного катаклизма, необходимо отойти от окон (если гражданин/гражданка находится поблизости от них), так как разбившиеся стекло может поранить. Оставаться в помещении также небезопасно, так как в случае ветхости перекрытий здания, может случиться обвал стен. Находясь на улице, необходимо найти естественное укрытие (например, канава) и укрыться в нем, т. е. лечь на живот, закрыть руками голову и закрыть глаза. Во избежание нарушения функциональности глаз, смотреть на природный катаклизм не рекомендуется…»
   
    Все, что понял из этих инструкций Поворотов, так это то, что «при выявлении факта неизвестного ранее природного катаклизма» никакие инструкции уже не помогут, а бумажка эта написана для душевнобольных, а может и душевнобольными. Пытаясь разобраться, что за ребус придумали военные, Леонид Валерьевич вспотел, но вдруг догадался, что никакие это не игры, а готовит армия что-то грандиозное, и, скорее всего, смертельно опасное. Он со страхом поднял на капитана Червякина глаза, но на лице особиста не дрогнул ни одни мускул.
    — Исполняйте. И что бы никаких сплетен и домыслов! — сухо бросил Червякин и покинул перепуганного Поворотова.
   
    4-го сентября, ближе к вечеру, где-то в сотне километров от города военные произвели подземный термоядерный взрыв с экскавацией, зарядом мощностью в семь килотонн. Ничего страшного не произошло, даже стекла нигде не вылетели. Поворотов был счастлив, как может быть счастлив человек, столкнувшийся нос к носу со смертью, и сумевший от нее улизнуть. Что бы военные там ни устраивали, город был цел, и никто из горожан не пострадал, — а больше председателю горисполкома ничего и не нужно было. Но на следующий день, удивительно ясный, с неба вдруг посыпался снег. В свете солнца он искрился, и казалось что воздух, — вся толща атмосферы вплоть до самого космоса, насыщена корпускулами живого электричества. Люди выходили на улицу, с улыбками недоумения оглядывались по сторонам, а невозможный снег оседал им на плечи, на головы, ложился в подставленные ладони, покрывая красно-бурый город золотистым пухом. И казалось горожанам, что попали они в детство, где чудо возможно, и морщины на их лицах разглаживались, а сердца сжимались в сладкой тоске. И в этом ирреальном, укутанном ангельским сиянием городе, только пятерня заводских труб оставалась несокрушимой истиной, — коричневые исполины безжалостно и где-то даже равнодушно драли когтями сияющую ткань атмосферы, оставляя за ногтями черно-бурые борозды толи клубящегося дыма, толи запекшейся крови, как делали это вчера, и десять лет назад, а может и с самого рождения планеты.
    — Завод — вот истинный Ирий, — заключил Аркадий Юрьевич, наблюдая из окна, как заводская копоть поганит небо. — Мировая ось, вокруг которой вращается наша жизнь. Наш, черти бы его забрали, самый развитой социализм.
    Но затем с запада ветер пригнал облака, солнце скрылось и оказалось, что пух этот бесцветный, вернее бледно-серый, и даже грязноватый. Город вмиг постарел, осунулся, как-то сжался серыми тенями. Люди стряхнули с плеч остатки невозможного снега, а с лиц — улыбки, и разбрелись заниматься повседневными делами. Чудес не бывает, и нечего по ним тосковать.
   
    Историк Семыгин дозвонился до поликлиники и спросил доктора Чеха, что он обо всем этом думает.
    — Какой-то минерал, я полагаю, — ответил Антон Павлович. — Я же не геолог. Слюда, может быть, или еще что.
    То, как тонны частичек слюды попали в воздух, друзья по телефону обсуждать не стали, они и так были уверенны, что этот феномен — результат взрыва ядерной бомбы. Гораздо больше Антона Павловича интересовало радиоактивное загрязнение, потому как заказанного в области антирада доктору Чеху не дали, заявив, что никакого радиоактивного заражения на территории ПГТ Красный быть не может, следовательно, и надобности в подобном лекарстве у доктора Чеха быть не должно. Но слюдяной снег радиоактивен не был, и доктор Чех немного успокоился, но только немного, — он чувствовал, что этим дело не кончится. И это чувство переросло в уверенность, когда на следующий день порог его кабинета переступил Никодим.
    Мальчик подошел к столу и замер перед доктором Чехом. Взгляд его был глубок и бесстрастен, и Антон Павлович вдруг понял, что Никодим его изучает, внимательно следит за его реакцией, мимикой, поведением. Словно доктор Чех не человек вовсе, но бактерия, зажатая между стекол под объективом микроскопа. Антону Павловичу стало не по себе, и он даже не сразу нашелся, что сказать, но затем взял себя в руки, прокашлялся, произнес:
    — Никодим. Здравствуй. Что привело тебя ко мне?
    — Смерть, — ровно ответил мальчик, не сводя с Антона Павловича глаз.
    «Ну вот и все», — только и подумал Антон Павлович.
    Он медленно опустился на стул. Страха он не испытывал, скорее ощутил облегчение, потому что будущее было предрешено, и ответственность прошлого и настоящего потеряли весомость, лишились смысла, и доктор Чех вдруг задался вопросом, а есть ли он — смысл, хоть в чем-то?.. И еще доктору Чеху вдруг пришла в голову мысль: не передать ли Никодиму свой многолетний труд по изучению мутаций жителей Красного?..
    — Как это случится? — спокойно спросил доктор Чех. — Как я умру?
    — Ты — нет. Твоя жена — да.
    Антон Павлович вскочил на ноги.
    — Аля?! — вскричал он.
    От обреченного спокойствия не осталось и следа, страх за близкого человека впрыснул в его кровь адреналин, биение сердца быстро набирало обороты, лицо заливал пот.
    — Что?! Что с ней случится?! Говори же!
    Но Никодим молчал, все также пристально следя за собеседником, и во взгляде его чувствовалась жадность, словно он любовался великим творением природы или искусства и никак не мог насытиться. И доктор Чех, вглядываясь в глаза-пропасти мальчика, вдруг понял, что скрывающаяся в нем сила бесполярна, она куда ближе по родству природной стихии, которой неведомо ни добро, ни зло, в том понимании, как это видят люди. Никодим и в самом деле был новым человеком. В океане жизни, заполненном плавающими глыбами устоявшихся добродетелей, моральных и этических ценностей, он строил свои маяки и ориентиры, — старые были для него неприемлемы. Никодим не был бесчувственен, но чувства его питались иными, не известными ранее энергиями, а потому не могли походить на обычные человеческие эмоции. В ту секунду доктор Чех понял, что никогда не сможет понять Никодима, как не смог бы понять пришельца из далеких звезд.
    Антон Павлович рухнул на стул и спрятал лицо в ладонях. Его охватило бессилие, ему казалось, что вдруг и неожиданно его окружили железобетонные стены, отгородившие его не только от жизни, но и от будущего, раз и навсегда отобрав иллюзию, что он имеет отношение к своей судьбе, что он может на нее влиять, тем более — влиять на судьбы других людей. Безысходность была столь велика, что Антон Павлович готов был разрыдаться.
    — Уходи, — тихо произнес он.
    — И не только она, — сказал мальчик, и положил на стол перед доктором Чехом лист бумаги.
    Антон Павлович поднял на бумагу глаза. Заголовок гласил:
    «Они умрут завтра».
    Далее следовал список из двадцати семи человек. Первое имя принадлежало его жене Алевтине. Второе — Ивану Староверцеву. Замыкал этот список дворник Гном.
    На осознание того, что Никодим приговорил собственного отца, Антону Павловичу понадобилось несколько секунд, а следом он с поразительной четкостью понял, что любые попытки сохранить жизнь людям из списка тщетны.
   
    Ночью он почти не спал, лихорадочно придумывая и тут же отвергая способы защиты супруги, а когда ненадолго впадал в дремоту, тут же просыпался и крепко обнимал жену, словно боялся, что она исчезнет, растворится в воздухе, словно фантом. На утро Антон Павлович выглядел разбитым и осунувшимся, и Алевтина Аркадьевна сильно обеспокоилась состоянием супруга. Но еще больше ее обеспокоило заявление Антона Павловича, что никуда ни она, ни дочь сегодня не пойдут, и чтобы они не вздумали даже на улицу выходить. Доктор Чех был настроен воинственно, глаза его болезненно блестели, а в движениях чувствовалась резкость и нервозность, — Алевтина никогда раньше не видела супруга в таком состоянии, и это ее пугало. Она попыталась возразить, что ей надобно на работу, а дочери в школу, но Антон Павлович заявил, что раз в жизни может себе позволить воспользоваться служебным положением, и выпишет обеим больничный. Убедившись, что женщины выполнят его наказ, доктор Чех заторопился в поликлинику. Чувствовал Антон Павлович, что сегодняшний день станет для города безумием.
    Погода незаладилась с самого утра. Привычные в это время года западные ветра вдруг стихли, а с востока нагрянул холодный циклон, и принес студеный ливень. Жесткие струи хлестали по городу так, словно это была не вода, но кожаные кнуты.
    Антон Павлович промок до нитки. В своем кабинете он переоделся в сухое, подошел к окну, открыл форточку. Ливень шипел и пузырился в канавах, над текучей грязью улиц и тротуаров поднимался пар, и казалось, что там, за окном, какой-то небесный алхимик варит в кипящем свинце новый день, который, как и золото, так и останется всего лишь идеей, и ни за что не выкристаллизуется в свершившийся факт.
    Через два часа усилившийся ветер оттеснил ливень на запад, но сам ветер не стихал, и скоро превратился в настоящий ураган. Шквал с воем крутил вокруг города кубокилометры сырых воздушных масс, все сильнее сужая диаметр и набирая скорость, пока не превратился в торнадо.
    — Господи… — выдохнул Антон Павлович, глядя как смерч взбирается на заводской холм. Даже отсюда Антону Павловичу было видно, как вырываются с корнями деревья и разлетаются, словно игрушечные, автомобили. — Только бы обошлось…
    Торнадо беспредельничал три часа. Он прошелся по территории завода, расшвыривая бетонные плиты и чугунные чурки; будто гнилые нитки порвал стальные тросы высоковольтных передач, покорежил и обрушил опоры; спустился в город, превратив в щепы несколько деревянных бараков. Затем пересек черту города и распался в реке, успев высосать из нее не одну тону рыжей воды. И тут же включилось, словно кто-то в ожидании сигнала сидел на облаке, и теперь повернул небесный рубильник, слепящее солнце.
    Сердце Антона Павловича было полно тревоги за близких, но он не мог покинуть поликлинику, — к нему начали поступать пострадавшие. Доктор Чех послал домой санитара и когда тот вернулся с вестями, что с женой и дочерью все в полном порядке, почувствовал такое облегчение, словно со вчерашнего дня вместо атланта держал на плечах небесный свод и теперь, наконец, его сбросил.
    Последствия торнадо были ужасны, к вечеру в поликлинику поступило шестьдесят два человека, треть — в тяжелом состоянии. Но хуже было другое — погибшие. Полищук со своими дружинниками обнаружил и опознал восемнадцать трупов, включая Ивана Староверцева, — все соответствовали списку Никодима, а из этого следовало, что, либо пока не все трупы найдены, либо Никодим допустил ошибку. В последнем доктор Чех сильно сомневался, хотя Алевтина и осталась жива. Что-то тут не сходилось, не состыковывалось, и это очень тревожило Антона Павловича. И, как оказалось, тревожился он не напрасно.
    Вечером на город обрушился еще один дождь, на этот раз — рыбный. Вместе с водой из реки торнадо высосал всю речную живность, и зашвырнул ее высоко в атмосферу, где рыба обледенела, а затем метеоритным дождем обрушилась на город. Алевтина, услышав с улицы крики удивления и испуга, а также непонятные шлепающие звуки, вышла на балкон и перегнулась через перила. В этот момент замороженный лещ с зубами пираньи, смахивающий на наконечник копья, врезался женщине в затылок, переломив шейный позвонок. Алевтина стала последней — двадцать седьмой жертвой буйства стихии того злополучного дня, и единственной, погибшей от рыбы.
   
    Глава 9
   
    В час, когда один день кончается,
    а другой еще не настал,
    в час, когда время застыло,
    найди человека, который тогда и теперь,
    от начала времен, управлял твоим телом,
    ищи его хотя бы за тем, чтобы кто-то
    отыскал его после, когда ты умрешь.
   
    Г. Сеферис, «Костры святого Иоанна»
   
    События требовали всестороннего анализа, но смерть Алевтины Аркадьевны отодвинула разговор историка Семыгина с доктором Чехом на целых два месяца. У Антона Павловича поседел левый висок, да и вообще выглядел он постаревшим лет на десять, и Аркадий Юрьевич не решался заводить с ним беседу на общественные темы, понимая, что другу в данный момент не до них. Скорбь, — она всегда очень личная, даже эгоистичная, и каким бы высокоидейным гражданином-общественником не был человек, посягать на его горе — это посягать на саму суть человеческую.
    Военные активно участвовали в ликвидации последствий стихийного бедствия, что Аркадий Юрьевич, уверенный, что климатический катаклизм — следствие взрыва ядерной бомбы, прокомментировал следующим образом:
    — Грехи замаливают.
    Поворотову же было не до язвительности, факт урагана он не связывал с деятельностью армии, и на военных просто молился, потому что их помощь в восстановлении Красного оказалась неоценима. Почти две сотни горожан остались без крова, и их срочно требовалось обеспечить жильем. Было нарушено водоснабжение, а подача электричества осталась только в северном районе, и это притом, что со дня на день осень могла пролиться на город холодными дождями.
    Пострадал и завод. Торнадо вскрыл стены одного из складов готовой продукции, сгреб в охапку тонны чугунных чурок, а затем, словно из скорострельной пушки, разметал смертоносные снаряды по округе. Эти снаряды с легкостью пробивали кирпичную кладку (местами стены обрушились полностью), корежили оборудование и рвали трубы. Именно так и погиб Иван Староверцев, железная болванка угодила ему в грудь, буквально разорвав несчастного контролера пополам. Иван знал об уготованной ему участи, накануне Никодим посвятил его в эту неизбежность, но прятаться от предначертанного не стал, напротив, известие принял с облегчением, потому что в жизни своей уже давно не видел никакого смысла, а в смерти надеялся найти успокоение. Когда торнадо ворвался на территорию завода, и гул его, похожий на работу жерновов диавольской мельницы, заставлял вибрировать стены заводских строений, Иван вышел стихии навстречу и с улыбкой смотрел на обезумевший ураган. В эту минуту он отчетливо вспомнил свою супругу, — не ту, которой она была на свадьбе или в моменты счастья беременности, но ту, чей образ он узрел в темном окне комнаты Никодима, — с окровавленной головой и черными гадюками, выползающими из глазниц. Иван больше не боялся своей жены, — ни живой, ни мертвой, демоны прошлого оставили его в покое, сумасшествие настоящего — не тревожило. Эта странная улыбка, в которой было больше отречения, чем покоя, осталась на его лице и после кончины, — с ней его и похоронили.
    Директор завода Огрехин был одновременно и в ярости, и ужасе. Производительность предприятия резко упала, убытки были колоссальны. Почему никто не предупредил о надвигающемся шторме?! Почему возможность подобных катаклизмов не была учтена при строительстве завода?! И, пожалуй, самый животрепещущий вопрос: кто, в конце концов, будет за это отвечать?! Прекрасно понимая, что когда виновных нет, их назначают, Борис Поликарпович испытывал страх за свое будущее, а может и за жизнь. На следующий после катастрофы день он дозвонился до своего начальства в область и доложил о случившемся. Ответом ему было минутное молчание, за которое Огрехин успел три раза вспотеть и три раза распрощаться с карьерой, затем задумчивый голос на другом конце провода начал говорить, и по мере этого монолога интонация набирала агрессию.
    — Торнадо, говоришь… Какое еще торнадо? Какое, в-бога-душу-мать, торнадо?! Мы что, в чертовой Америке живем, что ли? Мы — в СССР! В СССР не бывает торнадо! Тем более, в твоей гребанной тайге! Завязывай с пьянством, Огрехин, иначе — партбилет на стол! Мы тебя на ответственное место поставили, чтобы ты железо стране давал, а ты нас фантазиями потчуешь! Завтра жду детальный отчет, и чтобы никаких надуманностей! А то подвинем мы тебя кем-нибудь более здравомыслящим! И знай, Огрехин, если в ближайшее время работу завода не восстановишь, тебе — пиздец! — и было в этом емком ругательстве что-то молниеносное и безжалостное, как пощечина, как свист хлыста, оно жалило ядом, как гадюка. Огрехин понял, что настаивать на своей версии катастрофы опасно.
    Не было торнадо. Партия сказала, что на территории СССР не может быть ничего такого, значит, его и не было. И точка. А что было? У-ра-ган. Шторм. Массовое помешательство населения, — все, что угодно. Но не торнадо. Про дождь из рыбы Борис Поликарпович даже заикаться не стал, побоялся в дурдом угодить.
    Одним словом, директору завода было не до разрухи Красного, потому как у него своих бед вагон и маленькая тележка образовались. Функционирование предприятия требовалось вернуть в норму как можно скорее, и Борис Поликарпович бросил на это все силы, сам из цехов сутками не вылезал, и даже спать домой не ездил, у себя в кабинете на кожаном диванчике ночевал. Той же отдачи и от подчиненных требовал, и надо отдать ему должное, — добивался. Так что когда к нему примчался председатель горисполкома с просьбой выделить строителей, Огрехин чуть ли не пинками его из кабинета вытолкал и матерился так, словно именно Поворотов и был повинен в случившейся катастрофе.
    Военных же уговаривать не пришлось, напротив, они сами за дело принялись, как только торнадо унялся. Солдаты действовали слажено и организованно. Они рассредоточились группами по два отделения и под четкими командованием сержантов и младшего офицерского состава быстро разгребали завалы, пострадавших доставляли в поликлинику, для лишенных жилья горожан разбивали армейские палатки и полевые кухни. В распоряжение доктора Чеха прибыл военврач Гуридзе с тремя санитарами и запасом медикаментов, бинтов и одеял. А уже на следующий день военные приступили к восстановлению жилых домов, которые можно было восстановить, и воздвижению новых, благо лесоматериала для города они заготовили достаточно. Да и горожане работы не гнушались. Трагедия объединила людей, сплотила их, забыты были обиды и разница в социальном положении, отодвинулась на задний план безысходность, — у народа появилась общая цель, и он охотно, даже с какой-то радостной злостью бросался на руины покалеченного города. Что-то в этом было от Великой Революции, от инстинктивной потребности иного — лучшего будущего, надо полагать. Даже Барабанов с воодушевлением таскал доски и бревна (пилу или молоток ему не доверяли), испытывая от всеобщего единения чувство душевного подъема, — ощущал Кондрат Олегович себя солдатом великой страны, вставший на защиту родины в момент смертельной опасности, напитывался позитивной энергетикой, чтобы чуть позже описать борьбу советского человека со стихией в своей поэме.
    Так что работа на улицах Красного кипела круглыми сутками и к празднику Великой Революции была практически завершена, от чего председатель горисполкома испытывал неописуемое счастье.
    К этому времени и Антон Павлович справился с душевными муками, и показателем этой его победы стало то, что трагическому катаклизму он дал имя своей жены. Тем самым Антон Павлович как бы утверждал, что память о человеке так же важна, как и сама жизнь человека, и что память эта куда сильнее, куда живучей, чем бездушная мощь слепого урагана. Наверное, доктор Чех ошибался, но это помогло ему выкарабкаться, он заметно оживился, прошла его замкнутость. А горожанам идея заведующего поликлиникой понравилась, потому что чувствовалась в ней как внутренняя гармония, так и вызов природе, и в истории Красного случившийся 7 сентября 1972-го года природный катаклизм утвердился, как «ураган Алевтина». Позже это нововведение примут на вооружение климатологи всего мира, и будут давать женские имена всем ураганам, но никому из жителей ПГТ Красный узнать об этом будет не суждено.
   
    4-го ноября директора завода Огрехина навестил Никодим и заявил, что поскольку он теперь официально остался без отца, который погиб, исполняя свой социалистический подвиг, руководство завода обязано выписать ему — Никодму Староверцеву, пенсию, потому как сам Никодим несовершеннолетний и, согласно конституции СССР, работать ему невозможно, а жить на что-то надобно. Огрехин, хоть и был озадачен видом мальчика, за спиной которого, казалось, стояла ночь, в сплетни городские не очень-то верил, а на любое требование автоматически реагировал агрессией.
    — Пошел отсюда, сопляк! — такой вот был ответ директора завода.
    — Распоряжение о денежном пособии для меня ты должен сделать уже сегодня, — невозмутимо продолжил Никодим. — Потому что ты умрешь завтра.
    — Вон отсюда, я сказал! — взревел Огрехин, и его лицо стало пунцовым.
    Никодим спокойно покинул кабинет директора завода, но прежде чем отправиться домой, зашел к главному инженеру Головчуку Василию Игнатьевичу. Главному инженеру Никодим сказал следующее.
    — Поскольку завтра ты начнешь исполнять обязанности директора завода, настоятельно рекомендую распорядиться определить мне пенсию за погибшего во время урагана контролера Ивана Староверцева — моего отца.
    Василий Игнатьевич, в отличие от директора завода, к городским легендам относился с большим уважением, да и сам по себе был человеком осторожным. Никодиму Головчук грубить не стал, ответил: «хорошо, завтра посмотрю, что можно сделать», и на этом они расстались.
    Назавтра, на утреннем совещании, директор завода Огрехин по обыкновению орал на подчиненных, искусно вплетая в монолог высокопробный мат, махал руками и, и уже выискивал жертву, которой требовалось отвесить пинка. Но вдруг Борис Поликарпович замер с открытым ртом, оборвав себя на полуслове, затем схватился за сердце и рухнул в кресло. Его лицо было уже не пунцовым — лиловым. Кто-то осторожно предложил директору воды, на это Огрехин что-то агрессивно прохрипел, и это было последнее, что он сказал в своей жизни. Через минуту Борис Поликарпович скончался, а главный инженер, крайне взволнованный, проследовал в свой кабинет и, не дожидаясь, когда областное начальство официально возложит на него полномочия директора завода, написал распоряжение о выплате пенсии Никодиму Староверцеву.
    Хоронили бывшего директора завода с размахом, на поминках, следуя правилу «о покойнике либо хорошо, либо никак», говорили об огромных заслугах «великого строителя социализма» перед страной вообще и ПГТ Красный в частности, о широте взглядов бывшего директора, его неутомимости и умелом руководстве. На самом же деле, смерть Огрехина никого особенно не расстроила, кроме, разумеется, вдовы, которая из «первой леди города» вдруг скатилась до рядовой служащей Сбербанка, да дочери Машеньки, которая отца хоть и не любила, но радовалась лакомствам, которыми он ее баловал. Две недели спустя никто об Огрехине уже не вспоминал.
   
    В связи с трагической кончиной Ивана Староверцева, сложная задачка встала и перед участковым Полищуком. Поскольку по долгу службы он занимался малолетними преступниками, то и проблему устройства жизни беспризорников и сирот председатель горисполкома бессовестно переложил на его плечи. Согласно правилам, Никодима следовало отправить на «землю» в какой-нибудь интернат. Но такая перспектива очень Полищуку не нравилась. С одной стороны, оно и к лучшему, появляется шанс избавиться от столь опасного индивида, а с другой… вдруг Никодим не захочет? Силой его заставить, что ли? Но не та была ситуация, чтобы силу применять, — понимал это Полищук, потому переживал, и с решением маялся. В конце концов, взял себя в руки и навестил Никодима. В общении с парнем Полищук был подчеркнуто вежлив и осторожен, не хотел участковый, чтобы Никодим ему на завтра смерть напророчил. Мальчик внимательно выслушал прапорщика и ответил, что завод выплачивает ему пенсию за погибшего отца, то есть в средствах он не нуждается, а больше никакая опека ему не требуется. Участковый Полищук настаивать не стал, полагая, что общение удалось и на завтра ему смерть не предсказана, вытер пот напряжения и отправился за советом к доктору Чеху. Антон Павлович несколько минут размышлял над ситуацией, затем согласился с участковым, что силой выдворять Никодима из Красного опасно. Вернее, это согласие угадывалось в сказанном Антоном Павловичем, сама же фраза для далекого от метафизики участкового звучала странно:
    — Это наше проклятие, Казимир Григорьевич. Нельзя это проклятье в мир выпускать. Оставьте его, пусть живет. Дай Бог, все обойдется.
    В глубинный смысл слов Антона Павловича участковый погружаться не стал, вздохнул с облегчением и больше к теме выселения Никодима не возвращался.
   
    10-го ноября историк Семыгин пригласил доктора Чеха на ужин. За трапезой разговор шел о текущих делах, никак не связанных с тревожными событиями, потому что Аркадий Юрьевич не хотел посвящать в свои опасения жену и дочерей. Но после ужина женщины Семыгина удалились, а мужчины, прихватив бутылочку настойки и пару рюмок, переместились на балкон, где у Аркадия Юрьевича был обустроен личный рабочий кабинетик. Там Аркадий Юрьевич обстоятельно поведал другу историю своих поисков и открытий, начав с письма отца Сергия и закончив обнаруженным в документах прошлого камнем на имя Алатырь. Дав доктору Чеху минуту на осмысление услышанного, Аркадий Юрьевич подвел итог.
    — Есть у меня предчувствие, Антон Павлович, что корни теперешних событий уходят в историю двухсотлетней давности. А может и еще дальше, ко временам, когда наши славянские предки сочиняли свои мифы. К тому же это земля манси, она до сих пор языческая. Ни православие, ни атеизм ее не изменили. Что вы обо всем этом думаете?
    Рассказ Семыгина Антон Павлович слушал внимательно, но скорее отстраненно, чем с интересом, та же интонация слышалась и в его ответе:
    — А что я могу об этом думать, голубчик? Вы проводите параллели между преданиями и современностью, находите идентичные черты, и заключаете, что история циклична, потому что какие-то события или образы прошлого совпадают с настоящим. Следовательно, поняв те события прошлого, мы поймем, что и почему творится сейчас. И, как ученый, ни к чему другому вы и не могли прийти, потому что путь человека науки — это поиск, анализ, выводы, и затем, если повезет — новый закон мироздания. Но с другой стороны, в прошлом всегда можно найти параллели настоящему, то есть вообще — всегда. И давайте смотреть правде в глаза, эти совпадения происходят не потому, что они подчинены одному закону, а потому что количество событий так велико, просто колоссально, что рано или поздно эти события вполне могут повторяться, подчиняясь не какому-то единому принципу, но случайности. А учитывая, что чем дальше в прошлое, тем сильнее размыты факты, а трактовка их все более туманна, то и кажущихся совпадений становится больше. Ну сами подумайте: возвестил французский аптекарь о грядущей войне, которая унесет миллионы жизней, а к власти придет тиран-диктатор, ну и что? Мы с вами тоже можем сделать такое предсказание, потому что когда-нибудь война все равно случится. Главное не вдаваться в детали: кто с кем будет воевать, кто победит, как будут звать диктатора и так далее. Вот и выходит, что кто-то видит в таком предсказании деяния Гитлера, а кто-то не воспринимает его всерьез. Не будем далеко ходить, возьмем мои исследования. Вспомните, Петр Первый специальным указом учредил кунсткамеру, которая в Ленинграде существует и по сей день. В ней собраны образцы мутаций животных и людей. Следуя вашей логике, я должен предположить, что мутации населения планеты цикличны, вернее, какой-то процент их существует всегда, но пики повторяются, верно? Но ведь это противоречит здравому смыслу, голубчик, потому что процент мутаций, да и просто заболеваний, в нашем городе намного выше, чем «на земле». То есть сейчас пики мутаций мы наблюдаем не исторические, а географические.
    — Кто знает, — возразил историк Семыгин. — Может быть, мы как раз наблюдаем и те, и другие. Катастрофически не хватает информации. Жаль, мне так и не удалось обнаружить свиток, о котором упоминал отец Сергий… В любом случае, вы меня разочаровали, Антон Павлович. Не ожидал, что вы воспринимаете все настолько консервативно. Сами посудите, события, которые у нас происходят, настолько неординарны, что для понимания их природы нужен новый, нетрадиционный подход.
    — Аркадий Юрьевич, голубчик, я на десять лет старше вас, и хорошо понимаю вашу тягу к структуре. Ведь структура предполагает гармонию, внутреннюю красоту. Я же не спорю — идея о том, что наш город построен на месте Мировой оси, а в его корнях ползает Змей — наша Fluvius nigra, завораживает и притягивает.
    — Притягивает и пугает, — заметил Аркадий Юрьевич. — Потому что намекает на колоссальные, может быть даже космические силы, управляющие нашей жизнью.
    — Вот-вот. Но меня пугает не это. Вы, голубчик, стремитесь к структуре, потому что такова природа мышления человека, ну и потому, что без структуры не может быть науки, а вы — ученый. Я не отрицаю причинно-следственных связей. Несомненно, все, что мы видим, имело толчок, который сделали, как люди, так и природа. Но количество этих причинно-следственных связей настолько велико, может быть даже неисчислимо, что результат их переплетений в конечном итоге непостижим. Нас окружает хаос, в котором вы пытаетесь найти нити логики, словно наша жизнь — художественный роман.
    — Почему? — удивился Семыгин. — Я не собираюсь проводить аналогию между нашей жизнью и художественной литературой.
    — И правильно делаете, потому что никаких аналогий там нет. Но где-то глубоко внутри вам бы хотелось, чтобы именно так оно и было, сознайтесь. Потому что в художественной литературе каждая сцена, каждое действие, любой предмет или мимолетное слово подчинено законам жанра и стиля — структуре. С самой первой буквы писатель развивает мысль или идею, которой читатель, в конечном итоге, должен проникнуться — принять или отвергнуть. Если герой умирает, то читателю понятны причины его кончины — либо герой ее заслужил, либо он отдал свою жизнь во имя идеи, любви или Бога, что, в общем-то, тоже — идея. В любом случае смерть объяснима, и является логическим выводом, подведением итогов, так сказать. Помните: «если в первом акте на стене висит ружье, то в пятом оно должно выстрелить»? А теперь, голубчик, оглянитесь по сторонам. Вокруг нас умирают люди без всяких причин. Их смерть случайна, а потому нелепа. Хорошие это были люди, или плохие, заслужили они смерть, или напротив — не заслуживали даже рождения, — в нашей реальности все это не имеет никакого значения. А если в смерти нет смысла, то теряется смысл и в жизни. Какая тут может быть аналогия с литературой?.. — Антон Павлович вдруг сделал паузу, а затем добавил как-то отстраненно, словно обращался не к собеседнику, но к самому себе. — Я в последнее время часто задаюсь вопросом: что более нереально, наш мир, или мы сами?
    Историк Семыгин не был готов к решению метафизических дилемм, потому промолчал, Антон Павлович продолжил:
    — Если кто-то когда-нибудь напишет роман о нашей с вами жизни, или тем более о жизни Красного, этому роману признательность читателя будет заказана, читателям не нужен хаос на страницах книги, им достаточно его в реальности.
    — Но хаос Красного — всем хаосам хаос! — Аркадий Юрьевич даже немного повысил голос, недоумевая, почему доктор Чех, человек практичного склада ума и житейской рассудительности, вдруг ударился в такой откровенный фатализм.
    — Именно это меня и пугает, дорогой мой Аркадий Юрьевич. — Наш хаос в своем развитии достиг совершенства, следовательно, наше с вами существование утратило даже надежду на смысл. Который вы так отчаянно хотите отыскать.
    Семыгину вдруг пришла в голову мысль, что на самом деле Антон Павлович все еще не оправился от смерти супруги.
    «Все это многословие и философский подтекст — результат отчаянной попытки найти все тот же смысл в смерти Али, — с грустью размышлял Аркадий Юрьевич, — и полное поражение в этих поисках. Ах, Антон Павлович, бедный вы мой человек, переборите ли вы это когда-нибудь?..»
    Пытаясь выйти из затруднительного молчания и хоть немного отгородить беседу от мрачного фатализма, Семыгин произнес с ироничной улыбкой:
    — Кто знает, Антон Павлович, возможно уже родился человек, который напишет о нас роман.
    Доктор Чех уверенно кивнул, словно акт рождения будущего летописца их жизни уже и в самом деле состоялся, серьезно ответил:
    — Надеюсь, он сможет найти объяснение тому, что здесь творится.
    Понимая, что того разговора, на который надеялся историк Семыгин, не получилось и уже, наверное, не получится, Аркадий Юрьевич наполнил рюмки настойкой, протянул одну Антону Павловичу, хлопнул себя по колену и улыбнулся.
    — Да и черт с ним! — воскликнул он. — Прорвемся как-нибудь. Где это наша не пропадала!
    С этим заявлением Антон Павлович согласился, и даже улыбнулся другу в ответ, но улыбка его была слишком посторонней, так, словно надел он ее еще вчера, а когда надобность в ней прошла, позабыл снять. От этой улыбки, вернее, ее обреченности, Аркадий Юрьевич внутренне поежился, но отважился на последнюю попытку вернуть беседе непринужденность:
    — Знаете, Антон Павлович, а ведь смерть дворника Гнома говорит о том, что никому в этом городе больше не повезет.
    После этих слов даже искусственная улыбка доктора Чеха померкла, а Аркадий Юрьевич вдруг понял, что шутка его получилась неприлично грубой, и что иронии в ней куда меньше, чем истинного положения вещей. Пряча взгляд, историк Семыгин отвернулся к окну, но там притаился город, который отныне не собирался делиться удачей со своими обитателями.
   
    Зима в том году пришла в Красный рано, и была она тихой и какой-то безразличной. Первый снег, пушистый и невозможно белый, лениво ложился на крыши и улицы, воздух был мутен, и казалось, что город покоится на дне океана, скрытый от буйств действительности толщей воды, а может и времени. Природа замерла в дремоте, словно в сентябрьский ураган вложила все свои силы, и теперь пребывала в спячке, экономя оставшиеся крохи энергии. И поскольку время замерло, то ничего в городе не происходило. Пьяные сталевары не замерзали в сугробах, но благополучно добирались до дома, их жены умерили децибелы своего визга, и даже рокот колес железнодорожных составов, словно увязнув в густом воздухе Красного, притих, ушел под землю.
    Почтальон Семыгин, доставляя адресатам газеты и письма, нередко ловил себя на мысли, что и сам подвержен действию местечковой энтропии, что она затягивает его, тормозит восприятие, убаюкивает сознание. И когда Аркадий Юрьевич ощущал это особенно остро, он встряхивался, бил себя по щекам, растирал лицо снегом, а иногда устраивал пробежки. Но вечерами, глядя в окно, как одинокая лампочка высвечивает в мутном и непроглядном ничто конус грязно-желтого света, словно этот фонарь бросили среди ночи за ненадобностью, Аркадий Юрьевич все чаще вспоминал слова доктора Чеха, о том, что на самом деле более реально: этот город, потерянный и забытый где-то посреди заснеженной тайги, — точь-в-точь, как забытый фонарь посреди ночных подворотен, или они — люди, этот город населяющие?
    Семыгин понимал, что метафизические квинтэссенции доктора Чеха обусловлены вовсе не тягой к философии, но вполне конкретными и горькими размышлениями о себе самом. Ведь когда смерть ни с того ни с сего забирает любимого человека, это кажется абсурдным и несправедливым. Историк Семыгин не стал тогда спорить с Антоном Павловичем, и объяснять, что в смерти не может быть справедливости, и обижаться на смерть, все равно, что обижаться на закон всемирного тяготения. Потому что смерть — это тоже один из законов мироздания, и чтобы там Антон Павлович не говорил, но любой закон в своем проявлении последователен и, тем более, цикличен. Не рискнул поднимать эту тему Аркадий Юрьевич, понимая, что воинственный антагонизм, и тем более фатализм, Антону Павловичу несвойственны, а потому со временем пройдут сами собой, как насморк. Просто, на это требовалось время, и Аркадий Юрьевич не собирался это время торопить.
    Не убедил доктор Чех историка Семыгина в бесполезности его поисков, и свое историческое расследование Аркадий Юрьевич прекращать не собирался, но открыл Антон Павлович ему новую грань, новый угол зрения на происходящее, который сам Аркадий Юрьевич раньше не замечал: хаос, как вышедший из под контроля процесс взаимодействия живой и неживой материи — вовсе не единственно возможный сценарий происходящего. Второй, и более пугающий — ирреальный мир. В первом случае следствия работы известных законов запутаны донельзя, во втором варианте — ирреальны сами законы. Такого поворота в своих философских изысканиях Аркадий Юрьевич испугался, ведь вытекающие из них выводы подрывали основу всего, что он знал, всего, что и делало его таким, каким он являлся, и Аркадий Юрьевич, внутренне содрогнувшись, задвинул жуткую мысль на дальнюю полку чулана сознания.
    «Этого не может быть, потому что не может быть никогда, и сама трактовка — ирреальный мир — исключает свое существование», — поспешно заключил историк Семыгин, и решил больше к этой теме не возвращаться.
    Но не пройдет и года, как он вернется к этой теме, и это возвращение едва не будет стоить ему жизни.
   
    Время вернулось в город с весной. Первый же сель унес в таежные низины двух человек, покушался и на третьего, но трепыхающегося бедолагу вовремя заметили солдаты, и успели вытащить на берег.
    Майская молния убила Леню Михайлова, заводского радиоинженера и руководителя радиокружка при Дворце Народного Творчества. Небо было ясным, и Леня выбрался на крышу Клуба, чтобы настроить коротковолновую антенну, но небесный свод вдруг сморщился сизыми тучами, а затем молния, быстрая и внезапная, как взмах сабли, шарахнула в антенну, очевидно приняв ее за громоотвод. Молодой человек умер сразу. Разряд прошел от левой ладони до правой ступни, как раз через сердце, оставив на теле замысловатый рисунок еловой ветви. На похоронах Барабанов плакал, ему нравился покладистый молодой человек и они прекрасно ладили, что для директора Клуба было редкостью, хотя к самому радиокружку, да и вообще научно-техническому прогрессу Кондрат Олегович остыл в тот момент, когда его кремпленовый пиджак сделал из своего хозяина конденсатор в электрической цепи Лёниного радиоприемника.
    Чуть позже дал о себе знать и Черный Мао. Подлые микроорганизмы устроили подкоп на пути следования армейского транспорта. Но опытные солдаты грузовик отбили, дружным залпом огнетушительных струй они затолкали Черный Мао назад в землю, а грузовик немедленно вытащили из воронки тягачом и благополучно доставили в расположение части.
    В общем, город стряхнул зимнюю спячку, ожил, засуетился. Армия снова отправилась в тайгу, и к осени произвела еще два подземных ядерных взрыва, но слюдяной снег на город больше не сыпался, не тревожили ураганы, не бушевал торнадо, и рыба не покидала речных глубин, так что председателя горисполкома деятельность военных больше не беспокоила, обычный же люд и вовсе не обращал на армию внимания. А вот доктор Чех бдительность не терял, и за экспериментами военных следил пристально, потому что военврач Гуридзе снабдил его дозиметром, и Антон Павлович знал, что радиационный фон в городе повышается, а в окружающем лесу уже почти достиг опасного значения. Доктор Чех своими звонками достал таки начальство, да и тон его разговора был уже далеко не интеллигентным. Дошло до того, что Антон Павлович, человек уравновешенный и спокойный, буквально орал в телефонную трубку:
    — Я снимаю с себя ответственность за жизнь и здоровье жителей Красного и перекладывает ее на плечи партократов, которые давным-давно обюрократились, перестали быть врачами и позабыли, что их первоначальный долг — спасать жизни людей!
    Опасаясь, что вредный доктор начнет донимать высоких чинов в министерстве здравоохранения, областное начальство решило закрыть глаза на то, что «никакого повышенного радиоактивного фона в ПТГ Красный быть не может», и требование Антона Павловича удовлетворило. К осени поликлиника получила необходимый запас цистеина, и заведующий поликлиникой вздохнул с некоторым облегчением.
    Было чем, помимо работы, заняться и историку Семыгину. В начале лета Аркадий Юрьевич отправился в церковь, проверить ее состояние. Ключ от церковных ворот все еще находился у него и смотрителем Храма Господнего Аркадий Юрьевич по-прежнему числился. В церкви он обнаружил, что отвалилась декоративная панель, открыв в стене неглубокую нишу, а в нише церковно-приходскую книгу двухсотлетней давности. Обрадованный находкой, историк Семыгин снова обшарил все помещения церкви, простукивая панели и стены, но никаких пустот больше не обнаружил. Где притаился свиток отца Сергия, одному Богу было ведомо, а Он, как известно, свои секреты кому попало не выдает.
    Церковно-приходская книга была обтянута в козлиную кожу, массу имела килограмма три, и находилось в плачевном состоянии — листы буквально разваливались от прикосновения. Аркадий Юрьевич бережно доставил древний фолиант домой, где целый месяц изучал его содержимое. Очень кстати пришелся выписанный ранее учебник по старорусским диалектам и грамматике эпохи Елисаветы Петровны, но в церковно-приходской книге никаких сведений о поселении Ирий не было, кроме того, что в этом поселении рождались и умирали люди. Ни истории городка, ни имен основателей, даже о церкви ни слова. Огромной проблемой являлась полная нечитаемость многих страниц, и большую часть текста историку Семыгину проанализировать не удалось. Но ближе к концу фолианта Аркадий Юрьевич обнаружил любопытный отрывок, в котором говорилось, что: «купец Дубоветский Петр Александрович, владевший просторной усадьбой, поставленной в стороне от града Ирий, в сторону севера две версты, если от Алатырьского яйца смотреть, отдал Богу душу 2-го января 1760-го года от Рождества Христова».
    В том, что Алатырьское яйцо — это расколотый строителями в 49-ом году базальтовый валун, никакого сомнения быть не могло. Но вот где именно находился камень, документы, оставленные строителями Красного, умалчивали. Правда, историк Семыгин обнаружил схему застройки, из которой узнал, где располагался сам строительный участок №8, но участок этот имел площадь в четверть гектара, и, судя по схематической карте города, приходился на северный район Красного, граничащий с территорией завода. Центр участка указывал на административное здание автопарка. Аркадий Юрьевич отмерил от этого здания 2134 метра, что соответствовало 2-ум верстам, на север. Карандаш остановился на небольшом незастроенном пятачке, у самой границы с тайгой. Историк Семыгин обнаруженное место на карте отметил, без промедления собрался, на всякий случай вооружился лопатой и отправился в разведку.
   
    Историк Семыгин и сам не знал, что именно хочет обнаружить. Он испытывал возбуждение, словно ищейка, напавшая на след, и уже не мог остановиться. Было в этом и желание разгадать головоломку последних событий в Красном, и заполнить белые пятна истории, ведь двести лет с момента исчезновения града Ирий с лица земли были покрыты мраком. Как случилось, что поселение было уничтожено? Кто жил в нем, чем занимался? Куда, в конце концов, делись жители Ирия?.. Но не только это толкало Аркадия Юрьевича на поиски. В городе, где смерть носила повседневное платье, а значимым событием становилась даже не масштабная катастрофа, но факт покупки нового холодильника, где жители города являлись всего лишь шестеренками огромной машины, — завода по переработке руды, а потому и смысл существования горожан сводился всецело и только к производству железа, было легко и естественно покрыться ржавой коростой обыденности, и даже не заметить этого. Аркадий Юрьевич отвергал «шестиренчатость» жизни Красного, противился бездушной действительности, создавая свой собственный микромир, микросоциум, в котором открытия возможны, а может быть даже — возможно чудо. Поколесив в молодости по странам и континентам, повидав народы, проникнувшись чужими нравами и традициями, Аркадий Юрьевич уже не мог быть другим. Ощущение себя, как гражданина планеты, а не только СССР, вросло в душу историка Семыгина, и превратилось в дополнительную иммунную систему, оберегающую не от болезней тела, но от социальных хворей. Сам же Аркадий Юрьевич эту свою инакость осознавал, но видел в ней только политическую оппозицию существующему строю, и только.
    Шестнадцать лет спустя он заглянет глубже, и поймет, насколько его отношение к жизни было поверхностно, и что, несмотря на его иммунитет, двадцатитысячная машина ПГТ Красный давно уже добралась и до него, хотя он этого и не заметил.
   
    Прибыв на место, историк Семыгин обнаружил небольшую поляну, странно не тронутую тайгой. Жесткая рыжая трава с бледно-зелеными прожилками топорщилась, словно шерсть одежной щетки. Трава была густой, а потому сильно затрудняла поиски, да еще и норовила оставить на коже порезы. Но через пару часов Аркадий Юрьевич заметил выступающий из земли камень. Поработав вокруг него лопатой, историк Семыгин заключил, что этот камень — часть фундамента.
    Следующие три недели, вплоть до сентября, Аркадий Юрьевич все свободное время посвящал раскопкам. Иногда свидетелями его археологических изысканий становились жители Красного. Люди подходили и любопытствовали, зачем почтальон Семыгин ковыряет пустырь. На что Аркадий Юрьевич честно отвечал, что ищет клад, зарытый купцом Дубоветским двести лет назад. Горожане улыбались, потому что к умопомешательству соседей и близких были приучены, радовались, что помешательство почтальона не злое, и с чувством торжества здравого смысла покидали новоиспеченного археолога.
    Аркадий Юрьевич искал, конечно, не клад, но информацию, потому что она была для него куда ценнее всех предметов роскоши купеческой семьи. Но, отвечая случайным ротозеям подобным образом, он и представить себе не мог, насколько его слова совпадут с предстоящим открытием. Потому что 2-го сентября он действительно откопал клад — в самом прямом смысле этого слова.
    Когда историк Семыгин полностью освободил от грунта каменный фундамент, он понял, что пол помещения когда-то был деревянным, кое-где остались целые фрагменты гнилого дощатого покрытия. Тщательный анализ конструкции пола вполне конкретно указывал на наличие подвала, и вскоре Антон Павлович вход в него обнаружил, но подвал этот был до краев забит утрамбованный грунтом, а местами и корни близ лежащих деревьев попадались, так что работа затянулась до сентября. Но вдруг лопата стукнулась о что-то твердое, удар вернулся гулким эхом, и через десять минут Аркадий Юрьевич откопал массивный сундук, сработанный из какой-то твердой древесины и обитый кованым железом. Замок проржавел и отвалился при первом же ударе. В сундуке, помимо истлевшего тряпья, историк Семыгин обнаружил нефритовый ларец размером с саквояж средних размеров, на треть заполненный драгоценными камнями. Топазами, изумрудами и даже рубинами.
    Аркадий Юрьевич находке, конечно же, обрадовался, но одновременно и чувствовал себя обманутым. Разумеется, ценность археологического открытия потрясала, но она ни на йоту не приближала его к пониманию истории Ирия, а потому отчасти разочаровывала. То есть, нашел он много, но не то, что хотел.
    В присутствии участкового Полищука, Аркадий Юрьевич и обалдевший председатель горисполкома Поворотов составили опись «обнаруженных при историко-археологических изысканиях» ценностей, после чего законная власть в лице участкового вызвала из области «специалистов», и уже к концу следующего дня драгоценные камни покинули ПГТ Красный в сопровождении военизированного конвоя. Ценность камней оказалась намного выше, чем Аркадий Юрьевич себе представлял, потому что уже неделю спустя он получил свои положенные двадцать пять процентов от стоимости клада, и сумма эта была для советского человека просто непристойная. В сущности, она позволяла Аркадию Юрьевичу не работать несколько лет, но отказаться от работы он не решился, потому что мог загреметь за решетку по статье о тунеядстве.
    Деньги экономить Аркадий Юрьевич не стал, приобрел телевизор «Рубин», холодильник «Зил», жене и дочерям купил на зиму шубы из искусственного меха, — дань докатившейся до Красного моды, и пообещал семье на следующее лето организовать отдых на побережье Черного моря, а то и на каком-нибудь прибалтийском курорте. Год назад, после урагана Алевтина, «земля» хоть и с опозданием, но откликнулась на стихийное бедствие Красного, и направила в город эшелон с продовольствием и товарами народного потребления. В первый и последний раз прилавки магазинов были заполнены полностью, так что гражданам, сумевшим скопить кое-какие сбережения, не требовалось ехать в областной центр, чтобы те сбережения потратить. Но поскольку таких горожан было мало, а телевизоры и холодильники стоили прилично, дорогостоящие товары народного потребления благополучно дождались, когда за ними явится разбогатевший Семыгин. Лично для себя Аркадий Юрьевич приобрел два книжных шкафа и выписал почти сотню книг. А тут день рождения Аркадия Юрьевича подходил, и решил он отпраздновать его весело, с богатым застольем, песнями, а может и плясками, если душа пожелает.
    — Чего их жалеть, эти деньги, — говорил он супруге с улыбкой. — Сегодня есть — завтра нет. А так хоть скуку серую из подворотен шуганем. Сто лет уже ни один праздник нормально не отмечали.
    Вера Михайловна, супруга Антона Павловича, предложение одобрила, а дочери и вовсе встретили его дружным «ура», и 14-го октября в квартире Семыгиных начался веселый переполох. Женщины носились из комнаты в комнату, вешали новые шторы, готовили салаты, накрывали накрахмаленную скатерть, звенели посудой, ругались, но тут же мирились, мыли полы, вытирали пыль с полок и подоконников. На кухне шкварчало мясо, в ванной плескалась вода, в батарею отопления время от времени постукивали соседи, на что Вера Михайловна отзывалась крепким словцом. Аркадий Юрьевич сидел в кресле, и, не обращая никакого внимания на весь этот житейский хаос, невозмутимо читал «Историю правления царицы Елисаветы Петровны» — первую пришедшую от Посылторга книгу. Пробегающие мимо дочери иногда притормаживали у кресла, чмокали «папку» в щеку и убегали дальше, это отвлекало Аркадия Юрьевича от чтения, и тогда он бросал взгляд на часы, потому что ждал шести вечера, когда начнут подтягиваться гости. В гости он ждал доктора Чеха, директора Клуба Барабанова, военврача Гуридзе и подругу жены Инну Марковну. Военврача Аркадий Юрьевич знал не очень хорошо, но ему нравился бравый грузин, к тому же Гуридзе в последнее время близко сошелся с Антоном Павловичем. Инна Марковна была тридцатитрехлетней вдовой, и выглядела вполне привлекательно, но в личной жизни ей не фартило, и Вера Михайловна, как истинная подруга, всячески пыталась помочь ее жизнь устроить. А тут застолье с холостыми мужчинами — куда ж без Инны.
    Доктор Чех и военврач Гуридзе, как и положено пунктуальным медикам, пришли первыми ровно в 18:00, чем переполошили хозяйку, потому что, конечно же, еще ничего не было готово.
    — Долго думал, что же вам подарить, голубчик, чтобы не только память осталась, но и в поисках ваших неугомонных посодействовало бы, — начал Антон Павлович, лукаво прищурив глаз. — Потом меня осенило.
    С этими словами доктор Чех протянул имениннику огромный конверт. В конверте же пряталась подробная географическая карта Красного и близлежащих территорий. Карта была цветная, и еще пахла типографской краской.
    — Ого! — удивился Аркадий Юрьевич, потому что раньше и не предполагал, что такая карта в природе существует, а в своих поисках использовал упрощенные схематические карты, оставленные основателями города. — Вот это подарок! Где вы ее раздобыли?
    — Гиви Георгиевич помог. У военных на что-то выменял, я полагаю. Только на что именно, не признается. И с меня ничего не пожелал взять. Так что этот подарок больше от него.
    — Э-э-э! Что карта? Бумага! — военврач Гуридзе открыл свой саквояж и принялся выставлять на стол бутылки с коньяком. Бутылок оказалось пять, все остальное пространство саквояжа занимали апельсины и персики. — Эй, красавицы! — окликнул он дочерей Аркадия Юрьевича, и когда девочки подошли, вручил им саквояж. — Это вам, кушайте, мои хорошие.
    Сестры схватили саквояж с экзотическими южными фруктами и убежали на кухню исполнять наставление военврача — лопать лакомства.
    — Мама, мама! Смотри, что Гиви Георгиевич принес!..
    — Гиви Георгиевич, ну что вы право, у меня тоже есть коньяк… — начал было Аркадий Юрьевич, но военврач не дал ему договорить.
    — Слушай, дорогой, какой твой коньяк? Зачем твой коньяк? Антон Павлович говорит: надо ему карту подарить. А что карта — бумага. Кто бумагу мужчине дарит? Хорошему человеку не бумагу надо дарить. Обидели они меня. Я им ящик коньяка заказывал, да? Я им два ящика фруктов заказывал, да? А они что? Пять бутылок и два килограмма!.. — Аркадий Юрьевич вдруг понял, что на самом деле военврач Гуридзе, удайся его замысел, сейчас припер бы ему двадцать бутылок коньяка и два ящика персиков, улыбнулся и решил больше не возражать.
    У военврача Четыре Г были свои каналы поставки продовольствия. Очевидно, прямо из Грузинской ССР. Через кого и как южные деликатесы путешествовали до таежного городка Красный, было неизвестно, может быть их даже доставляли военными вертолетами, но запас чачи и коньяка у военврача не иссякал, за что его уважало начальство гарнизона, и вынужденно было с мнением Гиви Георгиевича считаться.
    — Такой человек! Историческое открытие сделал! Большое открытие! Настоящий ученый! На таких людях наша наука стоит! — не унимался Гуридзе. — А они — два килограмма! Обидели они меня…
    Тут появилась Инна Марковна, и внимание военврача сию минуту переключилось на нее. Гиви Георгиевич потребовал, чтобы его представили гостье, после чего усадил женщину рядом с собой и окружил ее таким вниманием, что Инна Марковна растерялась, щечки ее взялись румянцем, глазки потупились, и почти весь вечер она молчала.
    Кондрат Олегович, как водится, опоздал минут на сорок, и компания уже успела продегустировать грузинский коньяк и отдать должное неповторимому букету. Барабанов был в белой рубашке, при бабочке, словно намеревался выступать перед публикой, в общем, смотрелся весьма комично, но был торжественен, и уже слегка пьян. Как оказалось, он действительно собирался продемонстрировать почтенной публике свой талант, и для храбрости дома принял пару стаканов портвейна. Его познакомили с военврачом и Инной Марковной, после чего он тут же сообщил, что закончил очередную главу, извлек из заднего кармана брюк стопочку мятых листков и целых пять минут декламировал увязанные в рифму панегирики советскому человеку, которому даже стихия нипочем. Обалдевший от такого поворота событий, Гуридзе слушал Барабанова с открытым ртом, и когда тот закончил, хлопнул в ладоши и воскликнул.
    — Слушай, дорогой, как складно говоришь! Как поэт прям! — Барабанов не понял, похвала это, или критика, и осторожно прокашлялся. Антон Павлович улыбнулся, Аркадий Юрьевич засмеялся в голос, военврач же, не обращая на реакцию друзей никакого внимания, продолжил:
    — Инночка, милая, ты слышала, как красиво Кондрат Олегович рассказывал тост? Так долго и так складно тосты не говорят даже у меня в Поти! Талантливый человек! Чего же никто не поднимает бокалы? Друзья! Выпьем же!
    Настроение было задано в положительном направлении и уже не портилось. Барабанов вспомнил, что имениннику необходимо отдать подарок, хлопнул себя по лбу и вручил Аркадию Юрьевичу огромную книгу, обтянутую красным бархатом и перевязанную желтой ленточкой с бантиком. Книга оказалась юбилейным изданием «Истории Красного», отпечатанным к двадцатилетию города. На удивленный вопрос Аркадия Юрьевича, откуда она взялась, Барабанов ответил, что Поворотов передал ее в Клуб на хранение, надеясь, что когда-нибудь в городе появится краеведческий музей, главным экспонатом которого станет этот фолиант. Ну а поскольку музей вряд ли появится, а по-настоящему историей в городе занимается только Аркадий Юрьевич, то и книга ему нужнее. «История Красного» не содержала никакой информации о крае до 49-го года, и в основном повествовала о воздвижении завода, была обильно сдобрена фотографиями улыбающихся строителей и металлургов и, в сущности, исторической ценности для Семыгина не имела. Ну да в подарке главное сам факт дара, Аркадий Юрьевич принял книгу с теплой благодарностью.
    Стол, наконец, был укомплектован закусками полностью, все расселись и принялись выпивать-закусывать. Было шумно и весело, и время пролетело быстро. Затем, устав от застолья, включили телевизор, там певец-оптимист Эдуард Хиль, обаятельно улыбаясь зрителям, толи пел, толи сладко рассказывал о семнадцатилетнем юнге, который в свои годы уже был настоящим морским волком. Барабанов к этому времени посапывал на диване, а женщины переместились на кухню мыть посуду, делиться впечатлениями и тихонько сплетничать о своих женских делах.
    — А вы, голубчик, говорили, что никому больше не повезет, — с улыбкой сказал Антон Павлович, указывая на телевизор.
    Аркадий Юрьевич улыбнулся в ответ, согласно кивнул.
    — Почему не повезет? — не понял военврач Гуридзе.
    Ему разъяснили, что в Красном имела место городская легенда о том, что если кто утром увидит дворника Гнома, тому в течение дня должна выпасть удача.
    — Не то, чтобы кто-то воспринимал это всерьез, — рассказывал Аркадий Юрьевич, — но дворник Гном погиб в тот злополучный ураган. И от этого стало как-то грустно. А Антон Павлович намекает на то, что удача еще возможна, по крайней мере, она мне сопутствует в поисках, вот и телевизор я смог себе позволить…
    Гиви Георгиевич выслушал друзей внимательно, после чего в свою очередь поведал, что среди его подопечных солдат тоже бродит один миф. Будто является им по ночам женщина с окровавленной головой и змеями, выползающими из глазниц. Доктор Чех заверил коллегу, что эта история так же является местным фольклором, и солдаты вполне могли услышать ее от жителей Красного. Военврачу показалось странным, что в молодом промышленном городке появилась легенда, попахивающая мрачным средневековьем. Тогда доктор Чех рассказал ему о Никодиме и его родителях. Гуридзе слушал с открытым ртом, качал головой и цокал языком.
    — Этот феномен и по сей день остается для меня загадкой, голубчик, — завершил свой монолог доктор Чех. — Причем этому феномену уже одиннадцать лет и у него прекрасное здоровье, много лучше прочего населения города.
    — Ну и дела у вас тут… — произнес пораженный военврач. — Микробы бензин кушают, смерть — уже и не смерть, да? Мальчик в завтра заглядывает… Плохо, совсем плохо…
    — В прошлом году, за день до урагана, он приходил ко мне, — тихо продолжил Антон Павлович. — Положил мне на стол список из двадцати семи человек. Аля в этом списке была первой. На следующий день ураган всех их убил. Все мои потуги помешать смерти жены ни к чему не привели. С тех пор я все сильнее склоняюсь к мысли, что судьба — это не просто религиозная заумь.
    Семыгин впервые слышал о списке людей, которых Никодим приговорил к смерти, но не стал спрашивать, почему Антон Павлович не рассказывал о нем раньше, и так было понятно, что доктор Чех не хотел о нем вспоминать, ведь он не просто потерял жену, он знал о ее неминуемой гибели, и ничего с этим знанием сделать не смог, Аля все равно погибла. Знание оказалось обузой, хуже того — проклятием.
    «А что бы я делал и чувствовал, если бы Никодим назавтра напророчил смерть моей жене, или дочерям? — спросил себя Аркадий Юрьевич и почувствовал, как колючие мурашки побежали вдоль позвоночника, и липкий холод сжал сердце. Семыгин тряхнул головой, отгоняя прочь жуткую мысль. — Нет. Ничего такого не случится. Не может случиться!..»
    — А что этот мальчик? — нарушил паузу Гиви Георгиевич, от его застольного озорства не осталось и тени, теперь он куда больше походил на представителя своей профессии. — С точки зрения психиатрии?
    — Правильный вопрос, голубчик, — отозвался доктор Чех. — Хотя ответа на него у меня нет. Никаких видимых психических отклонений у Никодима выявлено не было. Но он отличается от нас, и я бы даже сказал, отличается кардинально. Но в первую очередь не в психическом плане, а в этическом. Я много размышлял на эту тему, и склоняюсь к выводу, что он выработал для себя совершенно новую мораль.
    — Что вы имеете в виду? — спросил историк Семыгин. Под таким углом ему еще не доводилось смотреть на Никодима.
    — Человечество тысячелетиями вырабатывало принципы этики и морали, на которых построены все известные нам общества — не важно, капиталистические, или социалистические. По сути, перечень добродетелей у всех народов схож, как и перечень грехов. Эта система моральных координат устоялась, никто на нее не посягает, но почему?
    — Вот именно! — подхватил историк Семыгин. — Ведь за тысячелетия человечество так и не сумело построить идеальное общество и даже близко не подошло к его созданию!
    Военврач Гуридзе бросил на Аркадия Юрьевича быстрый взгляд.
    — Э-э-э, дорогой! Аккуратнее. — Он погрозил Аркадию Юрьевичу пальцем, впрочем, в глазах его появился задорный огонек. — Вижу, вижу симптомы. Смотри, как бы Червякин тобой не заинтересовался. — Затем повернулся к Антону Павловичу, сказал. — Прости, дорогой, продолжай.
    — А что продолжать, голубчик. Я думаю, что Никодим отбросил нашу мораль, как неверную, и в жизни руководствуется принципами, которых нам никогда не понять. И это меня пугает гораздо больше, чем его способность предсказывать смерть. Никодим, как природное явление, как флуктуация психических энергий, непостижим. Он из другого племени — не человеческого. Но если природа допускает его существование, почему ей не допустить существование целой цивилизации ему подобных?
    — А две противоположных в этике цивилизации не уживутся на одной планете. Вы об этом говорите? — догадался Аркадий Юрьевич.
    Антон Павлович кивнул. Некоторое время все молчали, невесело размышляя каждый о своем, затем военврач произнес:
    — Плохое место. Совсем плохое. Я сразу почувствовал, что плохое, как только приехал. Я видел плохие места, загаженные, брошенные, не города — свалки, да. Но здесь совсем по-другому плохо. Непонятно плохо. А потом еще хуже будет. Слушайте меня, дорогие мои, это Гиви вам говорит.
    Антон Павлович и Аркадий Юрьевич переглянулись.
    — Гиви Георгиевич, вы имеете в виду радиационное заражение? — осторожно поинтересовался историк Семыгин.
    Вместо ответа военврач тяжело вздохнул, и этот вздох был красноречивее всяких слов. По телевизору Красноармейский хор вдарил задорную «Летку-еньку», но танцевать ни у кого желания не возникло.
   
    Неделю спустя дочери Аркадия Юрьевича Семыгина погибли. Их сбил грузовик, управляемый пятнадцатилетним оболтусом Геной Сапрыкиным. На пару с приятелем Колей, подростки приняли по полстакана водки и возжелали приключений. Они забрались на территорию автопарка, угнали «Зил», вышибли ворота, и, выжимая из несчастной машины максимальную скорость, понеслись в центр города. Эта парочка и раньше развлекались подобным образом. Угонят грузовик, поколесят по ночному городу, пока бензин не кончится, потом машину бросают и смываются.
    Была суббота, сестры Семыгины задержались у подруги и довольно поздно возвращались домой. И вдруг, визг колес и слепляющие фары, — девочки не успели даже испугаться. В последнюю секунду Гена понял, что впереди что-то есть и резко вывернул руль. На октябрьской грязи грузовик занесло, он пошел юзом и девочек смело бортом, — они отлетели метров на двадцать и, упав на землю, уже были мертвы. «Зил» опрокинулся, потом покатился, кабина грузовика стала центрифугой, перемалывающей кости малолетних преступников. Наконец, грузовик замер, двигатель заглох, одна фара погасла. Коля в этой костедробилке не выжил, Гена был еще жив, — вцепившись в руль, он избежал смертельных повреждений, но ноги были переломаны, а удар в голову лишил подростка сознания. Минут через тридцать он начал приходить в себя, но уже было поздно. Земля под грузовиком обрушилась и в кабину потекла черная жижа. На нечеловеческий визг разъедаемого кислотой человека выбежали люди, но пока разобрались, что происходит, Черный Мао уже переварил Гену, вместе с его воплем, мертвого Колю, запил все это бензином из баков и благополучно уполз под землю. Тела сестер Семыгиных остались в стороне, и Fluvius nigra их не тронула.
    Узнав о смерти дочерей, Вера Михайловна упала в обморок, который на поверку оказался инсультом. Мероприятия по восстановлению кровообращения мозга, предпринятые доктором Чехом, не помогли, и женщина впала в кому.
    — Ее организм отказывается жить. Нам приходится силой вкачивать в ее легкие воздух, ее инстинкт самосохранения подавлен полностью, — объяснял Антон Павлович другу ситуацию, стараясь обойти медицинские термины.
    — Сколько ей осталось? — глухим, чужим голосом спросил Аркадий Юрьевич.
    — Может быть месяц.
    Неделю спустя сердце Веры Михайловны остановилось. Жена и дочери Аркадия Юрьевича так ни разу и не надели свои новые шубы из модного искусственного меха. Город недвусмысленно намекал, что с везением покончено раз и навсегда.
    После этих трагических событий по подворотням Красного поползли слухи, что к городу подошла стая волков. Но никаких волков не было, — в ночь после похорон, выл на луну Семыгин. А на утро в его левом веке поселился тик. Этот тик от хозяина не зависел, никогда не пропадал, и просуществовал вплоть до смерти Аркадия Юрьевича, и даже чуть дольше.
   
    Глава 10
   
    С облегчением, покорностью и ужасом он понял,
    что и сам — лишь призрак, снящийся другому.
   
    Х. Л. Борхес, «В кругу развалин»
   
    Аркадий Юрьевич избегал встречи с друзьями. На работу он не ходил, но Поворотов и не настаивал. Дела почты председатель горисполкома временно перепоручил своему помощнику, рассудив, что почтальон Семыгин в такой непростой для него момент жизни заслуживает небольшой отпуск.
    И доктор Чех, и Барабанов, и даже военврач Гуридзе беспокоились о друге, несколько раз приходили к нему домой, но неизменно наталкивались на запертую дверь. Аркадий Юрьевич никого не впускал, и даже на стук в дверь не отзывался. Сутками напролет он сидел у окна, слушал шелест холодных осенних дождей, смотрел, как город отекает бурой жижей, и размышлял над тем, что более нереально: ПГТ Красный, или люди, его населяющие? Через две недели подобной «медитации» Аркадий Юрьевич окончательно убедил себя, что жизнь вокруг — иллюзия, и сам он не более, чем чья-то фантазия, возможно, того писателя, который уже родился, и когда-то напишет роман о городе, которого, скорее всего, не существует. Это был нехороший вывод, темный, слишком много в нем было от самоуничтожения, отказа от жизни, но Семыгину казалось, что в этой невозможности и кроется истина. В каждом человеке дремлет древняя сила саморазрушения, и стоит инстинкту самосохранения ослабнуть, опуститься до критической отметки, эта сила тут же перерастает в неудержимую потребность, словно в саму суть человеческую вмонтирован переключатель существования: если ты больше не хочешь жить, надобность в тебе, как в носителе семени человечества отпадает, — предохранители инстинкта самосохранения перегорают, и на блок управления суицидом подается высокое напряжение. Простой механизм, но в простоте надежность. Аркадий Юрьевич Семыгин в своем дальнейшем существовании смысла не видел — его тумблер самоуничтожения клацнул в положение «активно».
    15-го ноября 1973-го года Семыгин произвел в квартире идеальную уборку, выстирал и отутюжил одежду, надраил до блеска обувь, принял душ, побрился, отключил ненужные электроприборы, облачился в белоснежную рубашку и черные брюки, надел новые носки, обулся, отпер входную дверь, достал свой именной «ТТ», оставшийся со времен военкоровской молодости, и, разобрав оружие, принялся тщательно чистить детали пистолета.
    Зачем Аркадий Юрьевич отпер дверь, осталось неясно. Возможно, в глубине души он надеялся, что в последний момент кто-то появится и удержит его от рокового шага, но, учитывая ту тщательность приготовлений, которые историк Семыгин произвел перед запланированным самоубийством, более вероятным кажется то, что он попросту не хотел, чтобы его труп разлагался посреди идеально убранной квартиры.
    Как бы там ни было, но на спусковой крючок Семыгину нажать не дали. И эту помеху звали Кондратом Олеговичем. Барабанов, человек чувствительный и беспокойный, больше всех волновался о друге и переживал его отчуждение, потому наведывался чаще других. Дверь оказалась незапертой, и Барабанов, почуяв недоброе, ворвался в квартиру. Семыгин не обратил на него никакого внимания, он сидел на кухне спиной ко входу и невозмутимо собирал пистолет. Кондрат Олегович, бросился к столу и схватил обойму. Сияние наполированной бронзы верхнего патрона его ужаснуло.
    — Аркадий Юрьевич, Аркадий Юрьевич, что же это вы удумали… — бубнил Барабанов, но друг его не слушал, а может — не слышал.
    Семыгин, не глядя, взял со стола несуществующую обойму, вставил ее в рукоять пистолета, приложил ствол к виску и нажал на курок. В напряженной тишине квартиры сухой щелчок спускового крючка для Барабанова прозвучал громом артиллерийского залпа. У Кондрата Олеговича подкосились ноги, он рухнул на пол, но тут же вскочил и вырвал пистолет из рук Семыгина.
    — Да что же это вы! Аркадий Юрьевич, придите же в себя! — вскричал Барабанов.
    Семыгин по-прежнему не реагировал. Только что он осознал, что смерть — всего лишь очередная иллюзия. Выхода не было, и происходящее вокруг его больше не беспокоило. Барабанов же пребывал в высшей степени волнения, у него дрожали руки, а лицо заливал холодный пот. Поведение Семыгина, в котором было больше от машины, от механической запрограммированности, до смерти пугали Кондрата Олеговича. Вдобавок ко всему, квартира, стерильная, как медицинская лаборатория, действовала на Барабанова угнетающе, ему казалось, что он каким-то образом угодил в инопланетный музей в качестве экспоната, и сейчас пристальные глаза неизвестных существ со всех сторон внимательно его рассматривают. Барабанов и сам начал ощущать, что вполне может застрелиться.
    — Знаете, что, Аркадий Юрьевич… Пойдемте отсюда, не нужно тут оставаться, пойдемте…
    Кондрат Олегович спрятал оружие в ящике стола, чуть замешкался, потом отправил туда же и обойму, затем поднырнул под руку Семыгина, поставил его на ноги и потащил к выходу. Семыгин не сопротивлялся.
   
    Барабанов привел друга к себе в Клуб. В кабинете он усадил безучастного Семыигна в старое кресло с порванной дерматиновой обивкой, заварил крепкого чаю, откупорил бутылку портвейна.
    — Я вам тут постелю, не надо вам сегодня домой ходить… — суетился директор Клуба. — Я вас не оставлю, с вами побуду… Не надо вам сегодня одному оставаться… Вот, чайку попейте, жаль лимончика нету…
    Сам Барабанов чаю не хотел, а портвейна уже отпил пол стакана.
    — Хотите, я вам вина нагрею, Аркадий Юрьевич? Помогает, сразу веселее становится… Нет? Ну ладно. Вам бы поговорить, Аркадий Юрьевич, а? Выговориться вам надо. Не держите в себе, пусть выйдет…
    Семыгин поддался вперед, словно прислушивался к чему-то, затем медленно обвел взором комнату. В этом взгляде читался необязательный вопрос, словно Аркадий Юрьевич не совсем понимал, где находится, но ответ его не сильно-то интересовал.
    Высокий потолок помещения терялся в сумраке, светильником служила одинокая лампочка без абажура, она свешивалась из темноты на длинном проводе в матерчатой оплетке, и, встав в полный рост, легко было до лампочки дотянуться. Колбу лампы покрывал бурый налет, отчего свет, пройдя железный светофильтр, получался не желтым, а оранжевым, и по комнате бродили красноватые блики. Стол был освещен лучше всего, — старый и массивный, с обтрепанными углами и вытертой столешницей, давно потерявший цвет благородного дуба, теперь имел матовый серый оттенок, отчего казался каменным склепом, под тяжелой крышкой которого покоится мумия какого-нибудь тирана тысячелетней давности, а то и тело самого графа Дракулы. На столе, рядом с бутылкой портвейна, соседствовал граненый стакан. Свет лампочки не мог преодолеть преграду стеклянных граней, и было понятно, что не мыли его очень давно. Край стакана был сколот, а на дне, словно кровь, запекалась капля черно-алого портвейна. Рядом красная чашка в белый горошек с нетронутым чаем испускала клубящийся пар, и в свете оранжевой лампы этот пар был не бел, но желтоват, словно в чашке не чай остывал, а кипела кислота.
    В окно заглядывала ночь. Мутное небо иногда прояснялось, и тогда юный месяц сиял холодным серебром, — его свет был белее и чище электрического освещения комнаты, и от этого казался невозможным, потусторонним. Штора тяжелого бархата цвета сапфира была отдернута и висела на трех или четырех петлях, отчего казалось, что это не штора вовсе, а гематома, гнойные волдыри, поразившие часть стены. В дальнем углу ютился книжный шкаф, такой же древний, монументальный и серый, как и письменный стол. Правая створка с разбитым стеклом была распахнута, открывая завалившийся ряд обтрепанных книжных корешков. Впритык к шкафу стояло пианино. Лакированное покрытие инструмента давно потеряло блеск, местами растрескалось, да и само пианино стояло неровно, покосившись на правый бок, видно ножки инструмента продавили прогнивший пол. Пианино молчало, но в этом молчании был не сон музыки, когда клавиши тихо дремлют в ожидании пальцев музыканта, но кома, — глядя на инструмент не верилось, что он способен генерировать чистые звуковые волны. За фортепиано зеленым пятном выделалась входная дверь. Краска двери отслоилась и скукожилась, напоминая поверхность какой-нибудь раскаленной планеты. А правее дверного проема висело узкое овальное зеркало, удивительно целое и безжалостно честное, — оно смотрело Семыгину в душу черным отрешенным взором.
    Где-то на улице жалобно скулила собака. На полу валялись старые газеты и ноты. Стены покрывала экзема отвалившейся штукатурки. И все это: стол, полы, шкаф, пианино, десятки различных предметов утвари и всякая мелочь, — казалось, что они изначально были созданы старыми, кто-то безжалостный отнял у них младенчество, юность и даже зрелость. Вещи, созданные не для жизни, но для разложения, умирания. На них всех, и даже на людях — на директоре Клуба и на самом почтальоне Семыгине лежала бурая пыль тлёна, — Аркадий Юрьевич увидел это в зеркале, всматриваясь в свое отражение, и поразился, что раньше этого не осознавал. А отражение ехидно подмигивало Семыгину правым глазом, и в этом подмигивании была какая-то ужасная ирония, какая-то диавольская насмешка. И тогда Аркадий Юрьевич начал говорить, обращаясь, толи к Барабанову, толик самому себе, толи к кому-то третьему, кого невозможно увидеть, но который всегда внимательно слушает.
    — Мы в ловушке. Выхода нет, потому что не было и входа. Все мы здесь беглецы. Кто-то бежал от идеологии, кто-то от личных проблем, кто-то от внутреннего страха, что эта идеология невозможна. Все мы — вполне адекватные дети своей эпохи. Но рожденные в аду не осознают, что они в аду. Пока не увидишь, пока не пощупаешь другую реальность, твоя собственная жизнь кажется вполне нормальной и, главное, оправданной. Но все это — иллюзия. Нет никакого оправдания, нет даже смысла. Как бы ни хотелось правительству, инстинкты человека Партии неподвластны, а инстинкты эти говорят, что нас уже давно нет. Нас не существует. Нас переплавили в металлургических печах цивилизации, нас отработали, мы — просто шлак, высыпанный в отстойник. Отсюда сбежать невозможно, потому что в марафоне за смыслом жизни мы достигли финиша, и теперь видно, что никакого финиша нет, и быть не могло. Борясь с внутренней неудовлетворенностью, мы искали внешних врагов, не подозревая, что главный враг всегда внутри, то есть ты сам. Но борьба захватывает, становится призрачным смыслом жизни, и за этим копошением, за этой мышиной возней забываешь (да просто выкидываешь из головы!), что главное в другом! Главное в том древнем инстинкте, который заставляет искать себе половину, а потом радоваться зарождению новой жизни. Какой смысл в научных открытиях и достижениях прогресса, когда единственное счастье в ласковом взгляде жены и в торопливом чмоке дочери? И что стоило мне это понимание?! Я — просто муравей, карабкающийся по стеблю травинки, уверенный, что это ствол кедра. Самоуверенность стала моим проклятием. Близкие люди были моими тылами, просто отдохновением, куда я возвращался, чтобы зализать раны и заврачевать горечи поражений. Я должен был их защищать, я должен был драться за их существование, но я был беспечен и, конечно же, слаб. Мужская сила, мужская воля — очередное вранье, для того, чтобы завоевать женщину. Приходит случай, и эта иллюзия обращается в прах. Мы не подвластны сами себе, как можем мы претендовать на власть над другими судьбами, тем более стихиями?! Что за маниакальная тяга к божественному царствованию?! Кем я себя возомнил?! Богом?! Я даже не жив, хотя все еще не мертв… Мне бы каменное лицо, мимику которого не нужно спасать, и стеклянные глаза, которые не слезятся. А еще электрический насос вместо сердца — машину взамен живого органа, такую, чтоб не копила боль. И память младенца, девственно чистую, как пение жаворонка, чтобы не помнить, чтобы все с нуля…
    Семыгин говорил еще минут тридцать. Кондрат Олегович его не перебивал, изредка отхлебывал портвейн и плакал.
   
    12 июля 1974 года Никодиму исполнилось 12 лет. Никодим никогда не отмечал свои дни рождения, но поскольку теперь у него был официальный друг Петя Маслов, этот друг решил, что негоже игнорировать столь важный праздник, и явился к Никодиму в гости с подарком. Петя не собирался брать с собой спутников, но его сестра Юля, уловила в брате некоторое волнения, заставила его поделиться намерениями и увязалась за ним.
    — Чем обязан выниманию, молодые люди? — встретил их Никодим, в руках он держал книгу В. М. Бехтерева с диким названием «Коллективная рефлексология».
    — Так ведь это… — смутился Петька, — с днем рождения пришли тебя поздравить. Вот, подарок тебе…
    Никодим принял протянутую книгу, прочитал:
    — Марк Твен, «Приключения Гекльберри Финна».
    Книга была изрядно потерта, и было ясно, что этот томик очень Пете Маслову дорог, то есть он от всей души желал сделать другу приятное.
    — Занятная книга, не скучная, — прокомментировал Никодим. — Я читал ее десять лет назад.
    — Чего? — Петя не понял, шутка это, или Никодим говорит серьезно. Впрочем, Петр уже начал привыкать к странной манере разговора товарища, когда толком не ясно, всерьез говорит Никодим, или нет.
    — Не важно. Спасибо за подарок. Что ж, заходите, раз пришли. Гостей я не ждал, поэтому угощений нет, но чаем вас напою.
    Никодим проследовал на кухню, поставил на плиту чайник. Петя и Юля прошли следом, сели за кухонный стол.
    — Как дела на уголовном поприще, Петр? — осведомился Никодим и заглянул Петьке в глаза.
    Девочка уловила в словах Никодима иронию и улыбнулась, ее брат озадачился.
    — Ну-у-у… По-разному…
    — Не надоело еще ерундой заниматься? — давил Никодим.
    — Чего это ерундой?! — возмутился юный Маслов. — Ты же сам!..
    — Сам я магазины не граблю, и в благородство не играю, — перебил его Никодим. — Потому что это просто смешно. Вот скажи мне, Петр, тебе четырнадцать лет, у тебя есть мечта?
    Лицо Петьки озарилось, он смущенно улыбнулся, ответил:
    — Ну да. Я велик хочу…
    Никодим расхохотался. Его смех был громким и резким, так что Петя и Юля даже отшатнулись, но уже в следующую секунду Никодим смех оборвал, сказал с сарказмом:
    — Разумеется. О чем еще может мечтать подросток эпохи социализма. Хорошо. У тебя будет велосипед. Тебе даже воровать ничего не придется.
    Петька с жадностью подался вперед, боясь пропустить хотя бы слово, Юля напряженно молчала.
    — У вас есть телевизор? — спросил Никодим.
    — Неа.
    — Знаешь, у кого есть? Тебе нужно будет посмотреть в следующее воскресенье выпуск «Спортлото».
    — Да, я сбегаю к соседям.
    — Вот и славно. Тебе необходимо отправиться на почту и купить билет «шесть из тридцати шести», потом приходи ко мне и я скажу, какие номера выиграют. Билет передашь отцу, чтобы он его отправил, он же получит выигрыш. Договорись с родителями насчет распределения денег, потому как ты несовершеннолетний, и выигрыш тебе не отдадут. План ясен?
    — А то!.. — отозвался пораженный Петр. — И что? Ты в натуре знаешь, какие номера?
    — Это могут знать все. Люди слепы, они не способны разглядеть свою смерть под ногами, не то, что ряд закономерных чисел… Ну да дело не в этом. Когда ты завладеешь своей мечтой, поразмысли над тем, какую истинную цель в своей жизни хочешь достигнуть в будущем. И если сам не найдешь ответ, спроси у сестры. Она видит глубже тебя, ее совет будет ценен.
    Петя неуверенно покосился на Юлю, девочка смотрела на Никодима невидящим взором и нисколько не была смущена, казалась, она прекрасно понимает, о чем говорит Никодим. Петьке стало не по себе, он мало что понял из последней реплики друга, но чувствовал, что здесь происходит что-то важное, что-то такое, до чего он еще не дорос. Ему стало неуютно в присутствии товарища и сестры, хотелось на время отдалиться от них, перевести дыхание. Никодим снял с плиты чайник, заварил чаю, минуту спустя налил гостям по чашке.
    — Я… я взгляну на твоих жуков, ладно? — не глядя на Никодима произнес Петя, и добавил, обращаясь уже к сестре, — ты видела? У него там куча всяких бабочек и гусениц?..
    Юный Маслов оборвал себя на полуфразе, осознав, что глагол «видеть» к сестре не очень подходит. Смутившись окончательно, он молча встал и направился в комнату Никодима.
    — Только руками ничего не трогай, — строго предупредил Никодим.
    — Ты всегда такой злой? — спросила Юля, не произносившая до этого ни слова.
    — Это не злость. Это честность.
    — В твоей честности нет милосердия.
    — Милосердие — ширма, за которой люди прячут слабость и боязнь ответственности. Во мне нет милосердия, как и прочего мусора многотысячелетней морали, — согласился мальчик.
    — И что я ему скажу, когда его мечта превратится в снег?
    — Правду.
    — А в чем правда?
    — В смерти.
    Девочка на мгновение задумалась, потом упрямо покачала головой.
    — Нет, — уверенно сказала она. — Правда в жизни.
    Настала очередь поразмыслить Никодиму, затем он задумчиво ответил:
    — В устах любого другого человека эта фраза звучала бы наивно, банально, и, разумеется, лживо. Но ее говоришь ты — девчонка, которая видит сердцем, а думает душой, и удивительным образом это меняет смысл сказанного. Ты слишком не похожа на остальных, чтобы быть человеком.
    — Ты слишком не похож на остальных, чтобы быть человеком, — вернула Юля Никодиму реплику с легкой улыбкой, сделала паузу, и вдруг очень серьезно добавила, — наверное, поэтому ты начертан мне небесами.
    — Что ты можешь знать о супружеской жизни? — холодно заметил Никодим. — Тебе всего десять лет.
    — Зато у меня есть время, чтобы все узнать и научиться.
    — Это возможно, — согласился Никодим, не сводя с девочки глаз. — Только если ты не умрешь раньше.
    Юля улыбнулась, но промолчала.
   
    Петя Маслов выполнил все инструкции Никодима, и в результате отец получил выигрыш в две тысячи шестьсот рублей. Деньги свалились на Масловых как гром среди ясного неба. Петька потребовал себе законный велосипед, а так же о братьях и сестре не забыл, настоял, чтобы им купили то, чего они пожелают. Отец семейства не очень-то торопился отпрыскам угождать, но опасался спорить с целым выводком, которое в случае недовольства, могло и по голове взрослому мужчине настучать (не младенцы-то уже), и, скрепя свое мещанское сердце, требования выполнил. Остальные же деньги на благо семьи не пошли, главный Маслов начал их с размахом пропивать, хвастаясь перед товарищами-металлургами, какой он в жизни удачливый и везучий.
    Получив свой велик, Петька первым делом примчался к Никодиму, высказать товарищу благодарность и вообще радостью поделиться, но Никодим ему дверь не открыл, и на звонок не отозвался. Домой Петр вернулся с плохим предчувствием, и, как выяснилось позже, предчувствие Петю не обмануло.
    Неделю спустя главу семейства Масловых избили до полу смерти, так что Аркадий Митрофанович тронулся головой, в кровати метался, выкрикивал неизвестные ранее ругательства и никого кроме дочери к себе не подпускал. Деньги, которые были при Аркадии Митрофановиче, исчезли, а остальные он раздал друзьям в долг, и теперь выяснить, кому именно он эти деньги давал, не было никакой возможности, потому что кредиторы не торопились обозначиться.
    — Как пришли, так и ушли, — грустно прокомментировала утрату наличности Петина мама Нина Павловна. — А за собой беду оставили.
    Еще неделю спустя Аркадия Митрофановича передали на попечение доктору Чеху, который нового пациента привязал к кровати и назначил принудительное питание. Поведение пациента говорило Антону Павловичу, что имеет он дело не только с травмой головы, но и с белой горячкой. А еще месяц спустя, Аркадий Митрофанович каким-то образом освободился от оков, выбрался на крышу поликлиники и, вообразив себя матерым канатоходцем, предпринял попытку перейти на соседнее здание по электрическому кабелю. Карьера канатоходца закончилась на втором шаге, Аркадий Митрофанович с кабеля сорвался и приземлился головой на бетонный парапет. От головы осталась кроваво-серая клякса.
    Сыновья не очень отца любили, но в данном случае речь шла о Масловской гордости, и Тихон был полон решимости виновных разыскать и поквитаться. Неожиданным образом на это отреагировал Петя. Раньше он сам бы и был вдохновителем мщения, теперь же он задумчиво выслушал старшего брата и ответил, что не видит в этом смысла, чем вогнал братьев в глубокую оторопь. Братья обозвали Петьку трусом и сосредоточились на планах возмездия, а Петр, памятуя наставление Никодима, пошел за советом к сестре.
    — Ну вот. Я пришел, — грустно сказал он Юле, сев возле нее на лавочку и опустив взор под ноги.
    Юля улыбнулась брату и по-матерински погладила его по голове.
    — Всегда трудно менять свою жизнь, — сказала она. — Но это необходимо. Об этом и говорил тебе твой друг.
    — Знать бы как!
    — Не так уж и сложно, если подумать. Что ты видишь в своем будущем? Какой ты там?
    — Ну-у… — мальчик растерялся.
    — Робин Маслов боится себя будущего! — с иронией произнесла девочка и одобрительно похлопала брата по колену. — Смелее, Петя.
    — Я… Я бы хотел стать летчиком! — выпалил Петя и смутился, словно признался в чем-то постыдном.
    — И что же тут такого? Почему ты боишься этого?
    — Да потому что это невозможно! Кто я?! Где мы живем?!
    — Мечта всегда кажется недостижимой, на то она и мечта. Но сильные сердцем из своих мечтаний ткут саму жизнь.
    — Ты такая умная! — вспылил Петя, — сама то ты чего хочешь?
    — Ребенка, — просто ответила Юля, и мальчик осекся. — Я хочу жизни, и когда вырасту, стану матерью.
    Петя долго смотрел на сестру и молчал, потом отвернулся, сказал тихо:
    — Мне надо с ним поговорить.
    Помешкал еще немного, собираясь с духом, затем встал и отправился к Никодиму.
   
    На этот раз Никодим товарища впустил. Петр был угрюм и не знал, с чего начать. Никодим его не торопил.
    — Отец разбился, — наконец сказал Петя.
    Никодим промолчал, судьба Петиного отца его не волновала.
    — Все деньги промотал, алкаш хренов, — с горечью продолжил Петя.
    — Ты получил свой велосипед, — холодно заметил Никодим.
    — Да, но…
    — Но цена оказалась высокой. Интересно, чему это тебя научило?
    — Чему… ясно чему. Тому, что если чего-то хотеть, так чего-то большого, чтобы не меньше, чем потом расплата, вот.
    — Неплохо, — похвалил Никодим. — И что дальше?
    — Ты спрашивал про мечту… Я хочу стать летчиком!
    Петя воинственно вздернул подбородок и упрямо посмотрел Никодиму в глаза.
    — Это и в самом деле похоже на мечту, — согласился Никодим. — Хорошо, что не мира во всем мире, а то бы с реализацией возникли проблемы. Так в чем дело?
    — Как в чем?! Ты тут у нас видел самолеты?!
    — Построй.
    — Кого?! — опешил Петя. — Самолет?!
    — Самолет. Или хотя бы воздушный шар.
    — Но…
    — Но для этого надо много знать и уметь. В самом деле, как ты построишь самолет, когда в школе уже забыли, как ты выглядишь.
    — Да ты сам туда вообще не ходишь!
    — Но мне не нужно строить самолет. Моя миссия в другом. К тому же, школа не в состоянии предоставить знания, которые мне необходимы, их там попросту нет. А ты вот, я смотрю, считаешь, что твою мечту за тебя кто-то сделать должен. Один раз уже так случилось, и это, похоже, на пользу тебе не пошло.
    — Нет-нет! — поспешно заверил Петя, — я понял, много чего понял!
    — Вот и славно. Ты верно заметил, за желания всегда надо расплачиваться. Но когда ты идешь к мечте долго, целенаправленно и упорно, ты расплачиваешься за нее постоянно. Работой, усердием, даже здоровьем, а может и жизнью. Если ты к этому готов, в конце концов, ты построишь свой самолет.
    На том разговор закончился.
    Возвращаясь домой, Петя чувствовал душевный подъем, словно Никодим дал ему часть своей силы. Он удивлялся, почему такая простая мысль — построить самолет, не приходила ему в голову, и следом понимал, что для этого надо было сделать шаг в сторону и взглянуть на себя самого и на свою жизнь со стороны. Когда живешь в уверенности, что что-то невозможно, оно и остается невозможным, достаточно же убедить себя в обратном, и жизнь сама открывает невидимые ранее двери.
   
    На следующий день Петя отправился в школу, чтобы побеседовать с учителем физики Цандеровским Вениамином Альбертовичем.
    Вениамин Альбертович был невысок, худощав, взлахмачен и суетлив, в общении — приветлив, улыбчив, и скор на юмор, но только если удавалось завладеть его вниманием. Густая шевелюра неопределенного цвета торчала во все стороны, и было не ясно, то ли Вениамин Альбертович не моет голову, толи структура его волос смахивает на кристаллическую решетку металла. Такие же были у него и усы. Под темно-синим сюртуком он носил мятую белую рубашку и коричневый галстук, обувь чистил только к первому сентябрю, тогда же гладил и брюки, и то, только потому, что на этом настаивал директор школы товарищ Сымчинбаев.
    — Я не верю своим глазам! — воскликнул Вениамин Альбертович, заметив вошедшего в кабинет Петю Маслова. — Осмелюсь предположить, что ваше здоровье, юноша, сильно пошатнулось! Иначе мне трудно объяснить факт наблюдения вас в обители знаний! Вы зашли сюда случайно? Не заблудились ли вы часом?
    Петя улыбнулся, но комментировать не стал.
    — Петенька, вы меня настолько удивили, что я прямо сгораю от нетерпения услышать, что вас сюда привело? Воровать здесь нечего, уверяю вас! Разве что журнал успеваемости, но это, же не ваш калибр! Или я ошибаюсь, и вы скатились до мела и карандашей?!
    — Вениамин Альбертович, мне нужна ваша помощь.
    — Юноша! Авантюра — не мой профиль! К тому же я стар уже и для приключений, тем более — для тюрьмы!
    — Я не о том, — Петя смутился и опустил голову, но отступать уже было поздно, он продолжил, тщательно подбирая слова. — Что я должен знать, чтобы… построить самолет?
    Вениамин Альбертович опешил. Он смотрел на Петю во все глаза с открытым ртом, потом крякнул, снял очки, аккуратно положил их на стол, сложил руки в замок, словно собирался помолиться, начал говорить, и в его речи больше не было юмора, он понял, что происходит в юной Масловской душе:
    — Теоретически, юноша, это вполне возможно, — Петя поддался вперед. — Практически же вам предстоит огромный труд. Судите сами. Чтобы сделать любой авиационный прибор, необходимо знание электродинамики. Чтобы корпус и крылья не развалились от вибрации и перегрузок, вам не обойтись без сопромата. Без термодинамики вам не понять, как работает двигатель внутреннего сгорания, или реактивный, а не зная этого, вы не рассчитаете тягу и полезную нагрузку. Далее в авиации широко используются гидравлические тяги и передачи, как же их сделать без знания гидравлики? Ну и разумеется, аэродинамика, без которой ваш самолет попросту не оторвется от земли. И это все надо умножить на математическую базу. Без глубоких знаний геометрии и алгебры заставить работать такую сложную систему, как самолет, невозможно.
    Петя приуныл, но сдаваться не собирался.
    — С чего начинать? — в его вопросе звучала твердая решимость.
    Видя, что мальчик настроен серьезно, Вениамин Альбертович улыбнулся, положил ему на плечо руку, ответил:
    — Начинать, юноша, надо с регулярных посещений школы. Если вы с этим справитесь, я буду заниматься с вами дополнительно — строго по вашей программе.
    — Чего не сделаешь ради великого дела, — грустно отозвался Петр. — Я согласен.
    Они скрепили договор рукопожатием, но прежде чем Петя покинул кабинет, Вениамин Альбертович вручил ему подшивку «Техники молодежи» за два последних года, чем невероятно обрадовал парня.
   
    1-го сентября Петр Маслов отправился на занятия. Его дорога окончательно разошлась с дорогой Тихона Маслова, потому что в тот же самый день остальные братья, теперь возглавляемые Тихоном, произвели акт возмездия. После смерти отца они проделали большую работу по сбору улик и доказательств, и к 31-му августа знали имена отцовских собутыльников, которые в припадке алкогольной ярости чуть ли не до смерти избили Аркадия Митрофановича, а затем обчистили его карманы. План братьев Масловых был продуман до мелочей и пугал своей жестокостью. Утро 1-го сентября застало приговоренных посреди главной улицы города — улицы Ленина. Их руки и ноги были связаны, во рту торчали деревянные кляпы, а сами они были привязаны к протекающей бочке с соляркой. С первыми лучами солнца Черный Мао поглотил трепыхающиеся и мычащие тела приговоренных. Демьян и Артем активно участвовали в поимке виновных, но в кульминационный момент, момент возмездия, мальчишки не выдержали груза предстоящего убийства и в казни участвовать отказались. Старший Маслов обозвал их сопляками и хладнокровно довел дело до завершения. Тихон переступил рубеж невозврата, став на путь носителя смерти.
    Участковый Полищук давно имел список трех придурков, которые по пьяни избили своего же товарища, но прямых улик против них не было, да и возиться с этой грязью Казимиру Григорьевичу не хотелось. В конце концов, глава рода Масловых сам виноват, — успокаивал себя практичный Полищук, — выпала удача с выигрышем в «Спортлото», нечего деньгами сорить да орать на каждом углу, как ему в жизни подфартило!.. А тут такая развязка! Конечно, Казимир Григорьевич сразу же заподозрил Масловских отпрысков, потому что сам акт насилия прямо кричал, что суть его в возмездии, а способ и место говорили о том, что убийство, ко всему прочему, еще и предупреждение всем остальным. Но именно это и смущало, ведь Масловы были простыми мальчишками, мелкими хулиганами, которые, к тому же, наворованное раздавали детворе — не тот размах, не та жестокость, не те мотивы. К тому же Петька, их главный заводила, имел полное алиби. В 6:00, когда еще только светало, мальчика видели во дворе несколько человек, а уже в 7:00 он был в школе и, как порядочный ученик, стоял в шеренге одноклассников на первом звонке. Вот и получалось, что с одной стороны все указывало на братьев Масловых, а с другой — они никак не могли этого сделать. Три дня Казимир Григорьевич ломал голову над Масловской головоломкой, пока не запутался окончательно. Тогда он решил сделать перерыв, вернее устроить себе отдохновение души, и кого-нибудь пристрелить. 4-го сентября участковый Полищук плюнул на все и отправился в лес на охоту.
   
    В тот же самый день, 4-го сентября заводской слесарь Валерий Спотыкайло также отправился с сыном в лес, но не на охоту, а за грибами. Предупреждения заведующего поликлиникой и председателя горисполкома об опасности прогулок по лесу среди населения Красного особого действия не имели. Осенний сбор грибов и таежных ягод давно стал частью повседневности и развлечения жителей городка, к тому же обеспечивал запас вкусных закусок, варенья и компотов, и люди не торопились с этими традициями расставаться. Слесарь Спотыкайло, будучи фанатичным грибником, так и вовсе игнорировал любые предостережения, а, обнаружив 4-го сентября самый главный гриб своей жизни — боровик, вымахавший под два метра, похвалил себя за веру в грибное дело, и утвердился во мнении, что все те предостережения просто глупые предрассудки.
    Найденный им гриб был величав и мудр, казалось, он нисколько не удивился человеку и спокойно ждал развязки. Благоговея перед находкой, слесарь Спотыкайло долго не мог придумать, что с гигантом-боровиком делать, но затем практичность взяла верх и слесарь, расценив, что обычным ножом его не одолеть, отправил сына домой за двуручной пилой, сам же остался сторожить ценную находку. Младший Спотыкайло вернулся через сорок минут, отец с сыном благополучно гриб спилили, затем старший Спотыкайло, кряхтя, его поднял и потащил домой. Боровик-великан сулил грибной запас на несколько лет.
    Весть о боровике-гиганте ту же облетела Красный. Еще бы — такую громадину на плечах протащить через пол города. Дошли эти новости и до доктора Чеха. Антон Павлович всполошился, выяснил адрес счастливого обладателя грибного богатства, и тут же отправился взглянуть на чудо природы самолично. К его появлению гриб уже был распилен на мелкие составляющие, и занимал полностью ванную и несколько ведер. Ни одна частичка гриба не была тронута гнилью или червями. Антон Павлович взял образцы для опытов, и очень настаивал, чтобы семья Спотыкайло не торопилась употреблять гриб в пищу, пока доктор Чех не убедится в его безвредности. Не верил доктор Чех, что гриб-великан безопасен. Слесарь Спотыкайло слушал Антона Павловича внимательно, согласно кивал и улыбался. Как только доктор Чех удалился, на плиту была водружена сковорода с первой порцией нарезанного гриба, — семье Стопыкайло не терпелось отведать чудо-боровика.
    К своему облегчению токсинов в грибе доктор Чех не выявил, не был гриб и радиоактивен, но проявлял удивительную живучесть. Внутренние процессы жизнедеятельности отдельных фрагментов чудо-гриба продолжали течь так, словно гриб все еще был единым, мало того, не отделенным от грибницы. Это было загадочно и требовало дополнительных исследований, пока же опасность оставалась — косвенная. И уже на следующий день эта опасность дала о себе знать: десятки грибников ломанулись в тайгу за своими чудо-грибами. В результате было обнаружено еще два белых гриба-гиганта, одна лисичка-великанша и груздь размером с куст шиповника. В команде же грибников потери насчитывали трех человек, — их искали неделю, но так и не нашли.
    Но явление Гриба народу Красного было не единственной странностью, которую осень 1974-го принесла в город. 5-го сентября к доктору Чеху приехал озадаченный Полищук и со словами: «Есть это я побоялся, а что за зверь ума не найду. Может вы, Антон Павлович, разберетесь», вручил доктору Чеху мешок со странным животным.
    Далее Полищук поведал, что поначалу принял зверя за глухаря и выпустил в него всю обойму, удивляясь своей на редкость не точной стрельбе. Но позже выяснилось, что все пули достигли цели, следовательно, тварь была живучей, как сам Диавол.
    Антон Павлович вытряхнул животное на стол и увиденному поразился. Зверь имел огромные крылья, под два метра в размахе, но крылья были перепончатыми и покрывал их тонкий шелковистый мех, а не перья. Тело также покрывал мех, причем спина была коричневой, а брюшко почти белым, делая зверя похожим на птицу, если смотреть на него издали. Голова сидела на длинной шее и размерами догоняла собачью, а клюв и вовсе смахивал на банан. Но в голове поражал не клюв, но глаза, — они располагались спереди, а не по бокам, как у пернатых. Таким расположением органов зрения природа наделила всех млекопитающих хищников, включая человека, у птиц же встречается довольно редко. Но самое невероятное заключалось в количестве лап, их было четыре и в купе с крыльями получалось шесть конечностей. А строение скелета с шестью конечностями в природе ранее не наблюдалось, мало того, считалось невозможным. И вдобавок ко всему — метровый мускулистый хвост.
    — Такая вот зверюга, — подвел итог участковый Полищук. — Что это, Антон Павлович?
    — Понятия не имею, — сознался доктор Чех. — Боюсь, мы имеем дело с не известным ранее видом, голубчик.
    В этот момент открылась дверь, и на пороге появился историк Семыгин. Выглядел он не важно, осунулся, постарел, но глаза Аркадия Юрьевича снова блестели азартом исследователя, а в плотно сжатых губах угадывалась былая воля и целеустремленность.
    — Аркадий Юрьевич! — появление историка Семыгина могло значить только одно — он справился с душевыми муками и возвращался к жизни, чему Антон Павлович премного обрадовался, — проходите, будьте любезны! Мне тут Казимир Григорьевич ребус подкинул. Вот ломаю голову, что бы это могло быть.
    Семыгин приблизился к столу, минуту молча рассматривал животное, затем поднял глаза на доктора Чеха и очень серьезно сказал:
    — Это дракон, Антон Павлович.
    Полищук хохотнул, но доктор Чех даже не улыбнулся. Он долго молчал, потом тихо произнес:
    — Казимир Григорьевич, необходимо запретить жителям города посещать лес. Хватит уже предупреждать, толку от этих наставлений мало. Но именно запретить! Людям надо растолковать, что отныне тайга смертельно опасна для человека.
    Участковый Полищук все еще не понимал, в чем суть опасности, он переводил взгляд с доктора Чеха на Семыгина и обратно, моргал и надеялся, что все это шутка.
    — Казимир Григорьевич, я не знаю, что это за животное, но одно могу сказать точно, — добавил доктор Чех, глядя участковому в глаза. — Это — детеныш.
    Представив себе, что во время своей охоты родители странной зверюги могли быть где-то поблизости, Полищук покрылся холодным потом, затем шумно выдохнул, в задумчивости почесал затылок. Суть угрозы, наконец, дошла до сознания Полищука, поэтому он откланялся и поспешил к председателю горисполкома держать совет, как уберечь жителей Красного от таежных чудовищ.
    Когда дверь за Полищуком закрылась, доктор Чех устало произнес:
    — Нам тут только драконов не хватало.
    — Да уж, — согласился историк Семыгин. — Наша социалистическая действительность все отчетливее смахивает на сказку, верно?
    — Есть и положительные моменты — сказки всегда хорошо заканчиваются, — заметил Антон Павлович.
    — Боюсь, в нашей сказке счастливой концовки не предусмотрено.
    На это Антон Павлович возражать не стал.
   
    Следующие несколько лет драконы никому больше на глаза не попадались, и доктор Чех решил, что подстреленный Полищуком экземпляр — всего лишь казус природы, но никак не представитель целого вида.
   
    Глава 11
   
    …среди множества вещей, которые делают мир
    столь загадочным и таинственным,
    прежде всего таинственно то, что
    при всей его неизмеримости и массивности
    его существование висит на единственном волоске,
    и этот волосок — каждое данное сознание,
    в котором он, мир, существует.
   
    А. Шопенгауэр, «Мир как воля и представление»
   
    Весной 1976-го года доктор Чех получил директиву, в которой говорилось, что по результатам последних исследований Министерства Здравоохранения СССР, отныне решено считать безопасным уровень радиационного излучения 600 микрорентген в час, то есть норму радиационной безопасности увеличили в десять раз. Очевидно, Партия решила, что советский человек помимо иммунитета дополнительно защищен броней коммунистической идеи. Защищает же эта броня его от яда пропаганды капиталистического запада, отчего бы ей и с радиацией не справиться? Антон Павлович несколько раз перечитал бумагу, не зная, смеяться над ней, или плакать.
    За последние два года в Красном заболевания поджелудочной железы вышли на первое место, все чаще появлялись онкологические хвори, а процент мутаций новорожденных дошел до числа 35, причем мутации все больше были глубокими, так что младенцы не имели никаких шансов развиться в дееспособных индивидов, и доктор Чех уже всерьез подумывал, не провести ли акцию популяризации абортов. Если еще десять лет назад зачатие и рождение смахивали на лотерею, с довольно большим шансом на успех, то теперь рожать детей в ПГТ Красный становилось преступно. Но поскольку отныне 600 мкР/час (уровень, которым фонила окружающая город тайга, в самом городе фон держался на двух-трех сотнях) для человека стали нормой, областное начальство настаивало, чтобы причины участившихся случаев рака и мутаций заведующий поликлиникой искал в другом. Заикаться о деятельности военных было строжайше запрещено, о чем Антону Павловичу неоднократно напоминал капитан Особого Отдела Червякин, который с регулярностью раз в месяц посещал поликлинику удостовериться, что от врача-вольнодумца не исходит смута. Но никакую смуту сеять в Красном Антон Павлович не собирался. В 76-ом ему было уже 57 лет, и несмотря на то, что внешне он выглядел вполне бодро и подтянуто, в душе он давно устал от борьбы, даже не столько от самой борьбы, сколько от ее бесполезности. Люди болели и умирали, прекратить это доктор Чех был не в силах, и все, что ему оставалось — пытаться свести страдания своих подопечных к минимуму.
   
    В магазинах Красного хлеб стали отпускать по две булки в руки, сказывался всесоюзный неурожай зерновых. На стенах столовых появились плакаты, призывающие к умеренности в употреблении мучных изделий:
    «Хлеба к обеду в меру бери.
    Хлеб — драгоценность, его береги!»
    Мясо, как и шоколадные конфеты, исчезли с прилавков еще два года назад, сливочное масло осталось, но потеряло вкус и даже цвет. Если такое масло удавалось намазать на хлеб, из него выступали капельки воды, что вызывало у потребителей не возмущение, а озадаченность, — как вообще такое возможно: смешать масло и воду?! Молоко выдавали в молочных кухнях только роженицам. Два сорта колбасы, завозимые в Красный, домашние кошки употреблять в пищу отказывались, да и колбасой, в общем-то, этот продукт трудно было назвать, — на срезе была явно видна его спиральная структура, словно пласт соевого паштета сворачивали в рулон. Но и этой колбасы катастрофически не хватало. В долгих очередях за продуктами горожанки Красного сатанели, а вечерами заставляли сатанеть мужей. Не обращая внимания на категорические запреты заведующего поликлиникой и председателя горисполкома, поголовным увлечением мужской полвины населения стали охота и рыбалка. Эти виды активного отдыха и раньше в народе пользовались популярностью, но теперь на них смотрели, как на важную статью добычи пищи. Глядишь, и подстрелит металлург замешкавшуюся утку, или там зайца, а нет, так лещей можно надергать, благо ими река кишит. Ну и что с того, что у зайца шерсть, как наждак, а у лещей зубы пираньи? Любое мясо на столе куда лучше колбасы, которую еще попробуй достань.
    «Большую землю» заботы Красного не волновали, они там свои глобальные проблемы никак разрулить не могли. Наконец-то откинулся самодур Мао, но что теперь делать? Как «разыграть китайскую карту»? В дружественном нам Ливане гражданская война, в Бейруте громят американское посольство, — кого поддержать, кому слать оружие? Чертов Садат разорвал экономические отношения с СССР, Египет, в который мы столько лет вливали деньги и вооружали, отвернулся от нас и заискивает перед США, — сука продажная! А тут еще Леонид Ильич по старческому маразму решил, что его военные заслуги перед странной настолько огромны, что теперь любимая родина должна отблагодарить его как минимум маршальской звездой… Одним словом, Стране Советов было не до горестей Красного. Но жители города, в общем-то, не роптали, понимая, что родина про них не забыла, просто в данный момент времени правительство занято куда более важными задачами, чем нехватка колбасы и хлеба в отдельно взятом зауральском городишке, и как только оно (правительство) освободится, в Красном наступит век изобилия. Вон по телеку же поет Алла Пугачева свое смешное Арлекино, улыбчивый Юра Николаев появился с веселой программой «Утренняя почта», куда можно отослать письмо с заявкой на песню (спасибо мудрой Партии за новое развлечение!), кино показывают про баню и водку с богатыми закусками под Новый год, да и в целом все там у них празднично и сытно, стало быть, ничего страшного не происходит. Только историк Семыгин был уверен, что никакого изобилия больше не случиться, и что этого изобилия в принципе быть не может, потому что национальные запасы золота переплавляют на звезды героев для Леонида Ильича. Но это же Семыгин, он всю жизнь ересь несет, привык народ уже к нему, хотя особист Червякин взял уже историка-диссидента на карандаш.
   
    В очередной раз, приняв у себя в поликлинике капитана Червякина, а случилось это в середине июля, Антон Павлович остро почувствовал необходимость отдохнуть от действительности, с ее онкологией, мутациями, радиационными нормами и надзором Особого Отдела. Червякин вызывал у Антона Павловича чувство брезгливости и отвращение, словно майор и не человек был вовсе, но облаченная в военную форму рептилия, а общение с ним всегда действовало на доктора Чеха угнетающе. Закрыв за особистом дверь, Антон Павлович решил, что пора собраться с друзьями за партией в преферанс, пообщаться душевно, а может и выпить чуть больше, чем он обычно себе позволял — развеяться, одним словом. Да и не собирались уже давно, в последний раз два года назад у Аркадия Юрьевича на дне рождения, но затем семья историка Семыгина переместилась в мир иной, стало не до увеселительных мероприятий, а позже — работа, работа, работа… Так два года и пролетело.
    На предложение встретиться Аркадий Юрьевич и Кондрат Олегович согласились охотно, и на следующий день после работы доктор Чех отправился в Клуб, прихватив литр своей настойки. Звал доктор Чех и военврача Гуридзе, но тот отказался. Гиви Георгиевич, которого все знали, как человека неугомонного и фонтанирующего весельем, в последнее время выглядел неважно, — он похудел, осунулся, замкнулся. Еще год назад он мог покинуть Красный, потому что армия вдвое сократила свою численность в городе, отправив на «большую землю» подразделения строительных войск и ученых. Уже два года военные ничего не взрывали и дорог в тайге не прокладывали, видно правительство решило свернуть свою секретную ядерную программу, закамуфлированную под хозяйственную деятельность. Но военврач Гуридзе испросил у начальства и получил разрешение в городе остаться, потому что на тот момент уже год как состоял в гражданском браке с Инной Марковной, подругой покойной жены Антона Павловича Алевтины, и вскорости собирался этот брак узаконить, а затем уже покинуть город вместе с женой. Их отношения складывались вполне благополучно, но три месяца назад у Инны обнаружился рак. Женщина и раньше испытывал боли в груди, но не придавала им значения, а когда боль стала нестерпимой, выяснилось, что лечить Инну Марковну, скорее всего, уже поздно, потому что поразил женщину страшный недуг под названием рак груди. Но военврач Гуридзе на операции все равно настоял, и под его пристальным наблюдением хирург Ванько удалил женщине левую грудь. Операция прошла нормально, но оставалось неясно, принесла она пользу или нет, — пациентке не становилось ни лучше, ни хуже, и Гиви Георгиевич проводил возле койки жены все свободное время, все больше мрачнел и отчуждался. Не до развлечений было военврачу, одним словом.
   
    Добравшись до Клуба и уже взявшись за массивную ручку парадного входа, Антон Павлович вдруг замешкал, рассматривая потертую и растресканую древесину рукояти и ржавые язвы металла окантовок, когда-то никелированных, но уже давно потускневших. Антон Павлович отпустил дверь, отошел шагов на двадцать и окинул взором здание Дворца Народного Творчества.
    Когда-то, как только Клуб был сдан строителями в эксплуатацию, его стены имели нежный лимонный цвет, колоны же слепили глаза белизной, словно сработаны были из паросского мрамора, а окна весело подмигивали озорными бликами. Теперь здание имело равномерный бурый оттенок, в двух окнах на первом этаже по стеклам шли трещины, остальные окна не мыли несколько лет, и спрессованная годами ржавая пыль сделала оконные стекла матовыми, они почти не отражали свет, а потому были черны и смахивали на пробоины от снарядов. По стыкам перекрытий между этажами образовались выщерблины и трещины, которые заселил черно-зеленый мох, а над входной группой прямо из стены тянулся к небу полуметровый побег березы. Со второго этажа доносился грустный стон аккордеона, наверное, Барабанов решил размять пальцы, но казалось, что это само здание, словно голодный бездомный пес, жалобно и обреченно скулит. Клуб уже даже не ветшал, эта стадия осталась незамеченной, теперь он разрушался.
    По улице, волоча ногу и опираясь на грубый костыль, перемещался старый горбун. Его гардероб составляли запыленные кирзовые сапоги, выцветшее галифе, замасленная фуфайка и шапка-ушанка с торчащими в разные стороны ушами. И это в июль то месяц. Старик вдруг остановился, о чем-то задумавшись, затем повернул к Клубу, доковылял до угла, приспустил галифе и, не обращая никакого внимания на Антона Павловича, обильно оросил фундамент тугой здоровой струей. Привычный запах горячего кокса помножился на жуткую вонь мочи.
    «Господи, что же за гадость они пьют», — задал себе риторический вопрос Антон Павлович.
    Горбун крякнул, стряхивая последние капли, вернул галифе на место, повернулся к Антону Павловичу, хрипло спросил:
    — Эй, дохтор, табачку бы, а?
    — Не курю я.
    — Здоровья бережешь, дохтор? — догадался старик и улыбнулся во весь свой беззубый рот. — Ну-ну, ну-ну…
    Горбун поковылял себе дальше. Антон Павлович проводил его взглядом, покачал головой, печально вздохнул и направился к дверям Клуба.
   
    — Антон Павлович, вот послушайте! — вскричал историк Семыгин, как только доктор Чех переступил порог кабинета директора Клуба. — В редакцию пишет взволнованный пролетариат: «Когда моя семья узнала о высылке Солженицына из СССР, честное слово, от сердца отлегло». Каково, а?! Да что б ты знал про Солженицына, морда пролетарская?! Пять классов, два коридора и ПТУ до кучи, а все туда же! Чертовы патриоты!
    — А кто это — Солженицын? — подал голос из-за аккордеона Барабанов.
    — Забудьте, Кондрат Олегович, — отмахнулся Семыгин.
    Доктор Чех прошел к столу, водрузил на него две бутылки настойки, скользнул взглядом по газете, которую держал историк Семыгин, заметил:
    — Это газета двухлетней давности, голубчик.
    — Да. У Кондрата Олеговича их тут полно, — Аркадий Юрьевич повел головой, указывая на разбросанную по полу печатную периодику. — Да и потом, теперешние читать не могу — мутит. На каждой передовице либо генсеку вручают очередной орден, либо какое-нибудь заседание Политбюро, на котором «лично присутствовал Леонид Ильич Брежнев», будто сам господь Бог снизошел. В Ветхом завете надо было написать так: при сотворении мира присутствовали члены Политбюро и лично Леонид Ильич Брежнев!
    Антон Павлович рассмеялся, даже Барабанов улыбнулся.
    — В стране хлеба не хватает, мясо и молоко дорожает, к тому же их нет в продаже, — продолжил Семыгин уже с горечью, — вся страна брошена на очередной социалистический подвиг под названием Байкало-Амурская магистраль, по которой никто не знает, что и куда будут возить, но генсека волнует не это, он вспоминает, какие еще подвиги совершил, за которые родина его не отблагодарила. Теперь он у нас маршал Советского Союза, ну конечно — он же великий полководец! Стратег, черти бы его забрали! А ему ж в этом году еще и семьдесят лет стукнет, не удивлюсь, если в качестве подарка ему очередную звезду героя преподнесут. За долголетие и долгоправие, так сказать. А может и какой-нибудь символ имперской власти, вроде скипетра, или там булатного меча, расписанного золотом.
    — Ну это вы, голубчик, лишку хватили, — с улыбкой пожурил Семыгина Антон Павлович.
    — Скоро узнаем, — отозвался Аркадий Юрьевич, и как выяснилось через полгода, его предположения оказались верны.
    — Если женщина красива и в постели горяча, это личная заслуга Леонида Ильича! — неожиданно выпалил Барабанов и смутился.
    Если бы Кондрат Олегович знал, что вскорости это двустишие от почтальона Семыгина уйдет в народ, доберется до «большой земли», и облетит всю Страну Советов, он поставил бы под ним свой копирайт, но Барабанов, считавший себя поэтом с большой буквы, не придавал подобным шалостям никакого значения, и уже через минуту свой экспромт благополучно забыл.
    Доктор Чех и историк Семыгин в недоумении уставились на Кондрата Олеговича, потом рассмеялись.
    — Все-таки ваш талант увязывать слова в рифму приносит иногда ощутимый результат, — похвалил Аркадий Юрьевич, — только не слишком ли рискованно? Обычно вы на стороне правительства.
    — Я живу в самой свободной стране! — заявил Кондрат Олегович и воинственно вздернул подбородок, затем вздохнул, опустил голову, добавил, — к тому же я пьян.
    Он и в самом деле был пьян, и в следующую минуту, в подтверждение своего состояния, Барабанов порывисто растянул меха аккордеона и затянул:
    — Течет река Во-о-о-о-лга-а-а-а, течет река Во-о-о-о-лга-а-а-а…
    — Так, придется хозяйничать самому, — сделал вывод Аркадий Юрьевич и направился к шкафу за посудой.
    — Конца и кра-а-а-а-я-а-а нет…
    — А хорошо ведь поет, — похвалил доктор Чех.
    — Да, — согласился Семыгин, возвращаясь со стаканами. — Только громко и много.
    Барабанов вдруг оборвал песню, и внимательно наблюдая за тем, как Аркадий Юрьевич разливает по стаканам настойку, грустно сказал:
    — Детей нет.
    — Что? — не понял Семыгин, и оглянулся на директора Клуба, Антон Павлович тоже насторожился.
    — Нет детей, — повторил Барабанов и всхлипнул. — Я пьесу написал. Детскую. Хотел поставить с юными актерами к первому звонку. Афишу нарисовал с объявлением, в школу ходил — никто не пришел. Ни мальчики, ни девочки. Никого.
    Аркадий Юрьевич подошел к директору Клуба, вручил ему стакан с настойкой, похлопал товарища по плечу, сказал ободрительно:
    — Не расстраивайтесь, дорогой мой Кондрат Олегович. Придут еще, поставите свою пьесу.
    Барабанов снова всхлипнул и отпил из стакана.
    — Рождаемость падает, — задумчиво произнес доктор Чех. — А из тех, кто рождается каждый третий инвалид. Оно и раньше то было не слава богу, но приезжало много молодежи, и это отчасти компенсировало людские ресурсы. Вы заметили, что в последнее время приток молодежи иссяк? Наш город вымирает. У меня сегодня даже больных меньше процентов на десять, чем было еще три года назад. Хотелось бы знать, как они там в «области» представляют себе функционирование завода, когда все рабочие помрут?
    — А смертность? — спросил историк Семыгин. Он вдруг ощутил дежавю, что-то подобное уже то ли происходило раньше, то ли должно было произойти в будущем, и это Аркадия Юрьевича беспокоило. — Смертность растет?
    — Растет, голубчик, растет. Будь она не ладна. Средняя продолжительность жизни у нас сейчас составляет 53 года.
    Историк Семыгин минуту размышлял над услышанным, затем спросил:
    — Вас это пугает, Антон Павлович?
    — Как вам сказать. Я не боюсь за свою жизнь, да и не молод я уже, чтобы за жизнь цепляться. Но кто-то же должен после нас жить. У меня вон дочь… Алина дочь уже взрослая, замуж собирается, а я до смерти боюсь, что она мутанта родит. Что я буду делать с внуком-мутантом? Что она — мать, будет делать с ребенком-мутантом?! Наше поколение уходит и скоро уйдет полностью, но что мы оставляем после себя? Недееспособных детей-калек? Поколение умственных инвалидов? Кусок планеты, непригодный для проживания? Вот что меня пугает.
    Ответить Антону Павловичу было нечего. Аркадий Юрьевич молча поднялся и подошел к окну, отдернул тяжелую штору, выглянул наружу. Ему захотелось бросить взгляд на кусок планеты, непригодный для проживания.
    По улице шел сгорбленный седой мужчина, лет сорока, и тянул за собой подростка. Лица обоих скрывали ватно-марлевые повязки, но юноша все порывался повязку с лица сорвать. Тогда мужчина останавливался и водружал повязку недорослю на место. Делал он это с какой-то обреченной автоматичностью, зная, что через минуту это действие придется повторить. Мальчик мотал головой и низко тягостно мычал. Аркадий Юрьевич порывисто задернул штору, вернулся к столу и тяжело опустился на стул. В следующий момент дверь кабинета открылась, и друзья увидели на пороге военврача Гуридзе. С посеревшим лицом, впалыми глазами, в которых стоял болезненный блеск, Гиви Георгиевич походил на призрак.
    — Инна умерла, — глухо произнес он.
    «Поиграли в преферанс», — с грустью подумал Антон Павлович, а в слух сказал, — примите мои соболезнования, Гиви Георгиевич, — немного помолчал, и как-то не совсем к месту добавил, — город вымирает, и мы ничего с этим не можем поделать. От бессилия выть хочется.
    «Добро пожаловать в наш клуб вдовцов и холостяков», — печально подумал Аркадий Юрьевич, встал, подошел к военврачу и вручил ему свой стакан.
    Барабанов тоже хотел что-то сказать, но запнулся и разрыдался.
   
    Следующие десять дней были траурно-суетливыми. Друзья помогали Гиви Георгиевичу с организацией похорон, затем поминок, но все это время историка Семыгина не покидало ощущение, что он должен вспомнить или понять что-то очень важное. Это «что-то» брезжило в сознании Аркадия Юрьевича каким-то смутным образом, но никак не желало принять узнаваемую форму. Все это было как-то связано с замечанием Антона Павловича о том, что город вымирает, но как именно, Аркадий Юрьевич понять не мог. На десятый день, вернее ночь, ответ пришел к историку Семыгину сам. Во сне Аркадий Юрьевич увидел церковно-приходскую книгу, благодаря которой два года назад нашел злосчастные самоцветы. Книга лежала на столе и была раскрыта на первой странице. Затем листы начали сами собой переворачиваться, а скорость перелистывания быстро нарастала. Открыв на мгновение взору последний лист, книга захлопнулась, и на этом сон прекратился. В пол четвертого утра Аркадий Юрьевич проснулся, умылся, заварил крепкого чаю, и, усевшись за рабочий стол, принялся перелистывать церковно-приходскую книгу. К семи часам утра он уже знал, на что ему намекал сон — ближе к концу книги даты рождаемости появлялись все реже, а даты смерти, напротив, учащались. Последняя четверть книги записей о рождаемости новых горожан Ирия не имела вовсе, а несколько последних страниц говорили о том, что двести лет назад в граде Ирий каждый день умирали десятки людей.
    — Мы повторяем историю Ирия, — догадался Аркадий Юрьевич, но выводу не испугался, и даже не удивился.
   
    Петя Маслов свою часть уговора с учителем физики Цандеровским не нарушал, и в школу ходил исправно. В свободное же время увлеченно постигал премудрости воздухоплавания, и нужно отметить, в этом деле преуспел. В июле 76-го Петр вывел на испытания модель планера с двухметровым размахом крыльев. Почетными гостями мероприятия были Петина сестра Юля, Вениамин Альбертович Цандеровский и Никодим. Испытания прошли успешно, планер пролетел сотню метров и плавно приземлился на пустующий школьный двор. Петя был горд собой и просто сиял, учитель Цандервоский был горд за ученика и тоже сиял, Юля радовалась, потому что ощущала ликование брата. Никодим прохладно улыбался. Когда всеобщее воодушевление поутихло, Никодим обратился к товарищу:
    — Что дальше, Петр? На этом планере ты далеко не улетишь. Каков следующий этап?
    — Да, — задумчиво ответил Петя и почесал затылок. — Планер не управляем, и не имеет собственного двигателя — в этом его главный недостаток. Я думал уже над двигателем, но… где его взять? Это первое. Второе — винт. Его надо очень точно рассчитать, у него сложный профиль, иначе аппарат будет вибрировать, а может и развалиться в полете. А потом этот винт еще надо как-то умудриться изготовить. Тут нужен токарь пятого разряда, мне для этого за станком три года торчать потребуется. Обидно терять время на такую ерунду.
    — С расчетами я вам помогу, молодой человек, — заверил Вениамин Альбертович, внимательно наблюдая за Никодимом, которого видел впервые. — Возможно, удастся договориться с директором завода о содействии, я его немного знаю. Но поршневой двигатель, в самом деле, проблема. Может быть, для начала остановиться на резиномотре?
    — Лучше уж сразу вернуться к паровой тяге, — ровно произнес Никодим, но взгляд его был полон сарказма.
    — Что же вы предлагаете, юноша?
    То, что мнение Никодима на Петю имеет первостепеннейшее значение, Цандеровский, проработавший с молодежью двадцать лет, понял сразу. Но сейчас он начал осознавать, что сила этого мальчика крылась не в цинизме, не в подростковом максимализме, как он подумал сначала, но в чем-то другом — в некой сокрытой стихии. Вениамину Альбертовичу казалось, что в этом подростке скопился, как в конденсаторе, мощный электрический заряд, готовый в любую секунду шарахнуть в оппонента молнией. Учитель физики Цандеровский с удивлением для себя вдруг понял, что и для него мнение этого странного мальчика крайне существенно.
    — Забавно слышать, как взрослые называют подростка на «вы», — отозвался Никодим все с той же прохладной улыбкой. — Что ж, уважение за уважение. К тому же, вы активно содействуете поискам Пети Маслова и, следовательно, являетесь позитивной составляющей моей миссии, поэтому я тоже буду называть вас на «вы».
    Последнее высказывание Никодима никто не понял. Вениамин Альбертович и Петя переглянулись, затем учитель физики поинтересовался, что Никодим имеет в виду под своей миссией и их участием в этом, так сказать, проекте. Юля молчала, но загадочно улыбалась.
    — Дороги людей пересекаются, и это влияет на тех, кто по этим дорогам идет. Но пока что это не важно, — отмахнулся Никодим и вернул тему в аэродинамическую струю. — Мое предложение следующее: реактивная тяга.
    — Реактивная тяга! — поразился Петя. — Вот это да!
    — И вы считаете, что это проще поршневого двигателя? — с улыбкой снисхождения спросил Вениамин Альбертович. — Реактивные двигатели проектируют и доводят десятилетиями! Они крайне сложны, да и топливо в наших условия синтезировать вряд ли получится.
    — Вы говорите о современных реактивных самолетах, а всего минуту назад говорили о резиномоторе. Вам не кажется, что вы перепрыгнули целый пласт развития идеи? Мы же пока что обсуждаем модели, не так ли?
    — Да, но… — Цандеровский был в замешательстве.
    — Но для этого необходимо сделать шаг в сторону и посмотреть на проблему под другим углом. Почему вы считаете, что реактивное топливо обязательно должно быть жидким?
    — Но ведь это устоявшийся научно-технический факт! — почти возмутился Вениамин Альбертович. — Дело же в контролируемом горении. Как подавать топливо в камеру сгорания, если топливо — не жидкость, или не газ? Как контролировать его?!
    — Твердое топливо можно и не подавать в камеру сгорания, его можно целиком разместить там, — невозмутимо ответил Никодим. — Контроль горения можно осуществить следующим образом: разбить камеру сгорания на отсеки, и воспламенять следующий отсек по мере необходимости. Тут есть над чем поразмыслить в техническом плане, возможно даже сама идея отсеков не идеальна, но ведь вы, друзья мои, ученые, вам и решать эту проблему.
    Петька слушал этот разговор с открытым ртом, ему казалось, что он вдруг очутился на симпозиум физиков и с жадностью ловил каждое слово.
    — Хочу отметить, что при подобном подходе, — продолжил Никодим, — отпадает надобность в насосах, гидравлике и сложных системах контроля. Да и бесчисленный персонал, который обязан все это поддерживать в рабочем состоянии, да и попросту изготовить, не будет нужен. Система дешевеет в сотни, а то и в тысячи раз.
    — Даже не знаю, коллега… — озадаченно произнес Вениамин Альбертович и следом вдруг понял, что и в самом деле внутренне уже воспринимает Никодима, как равного себе по статусу — по статусу ученого. Это понимание Цандеровского обескуражило, он вспотел, тряхнул головой, отчего по взлохмаченной шевелюре прошлись волны вибрации, нервно хохотнул. Но только Никодим, внимательно следивший за мимикой учителя физики, понял его состояние.
    — Какое вы предлагаете горючее? — почти обреченно спросил Вениамин Альбертович, глядя себе под ноги.
    — Семь лет назад я побывал во Дворце Народного Творчества. Отец предложил мне посетить кружок резьбы по дереву, и я согласился. После занятия, которое, кстати, было интересно только ведущим — молодой мужчина по имени Вася Кролик весь урок смотрел в окно, надеясь увидеть там свою смерть, но так ее и не разглядел… Ну да не важно, после урока я решил сделать экскурсию по зданию, и в заброшенной киноаппаратной обнаружил несколько контейнеров с кинопленкой, которую выпустили еще в 50-ых годах. Эти контейнеры я забрал с собой. Топлива в них хватит, чтобы запустить пол сотни моделей самолетов и ракет.
    — Топлива? — не понял Петя.
    — Топлива! — удивился Цандеровский. — Реактивное топливо в контейнерах для кинопленки?!
    — Да. До 40-ых годов кинопленку делали из целлулоида, который был поразительно горюч. Я провел ряд опытов, хотя и не достаточно глубоких (все же горючие материалы не входят в область моих первостепенных интересов), и выяснил, что этот материал при горении выделяет много тепла, горит очень быстро и почти не оставляет пепла. Теперь же я передам свои запасы этой кинопленки Пете. А вы, друзья мои, придумаете, как использовать их по назначению.
    — Так, хорошо… — Вениамин Альбертович приходил в себя и пытался мыслить рационально. — Но ведь эти запасы когда-то закончатся? А современная кинопленка, как я понимаю, такими удивительными качествами не обладает?
    — Совершенно верно, — отозвался Никодим. — Но к этому времени вы отладите принцип твердотопливных реактивных двигателей и аэродинамику летательного аппарата, рассчитанного на устойчивый полет при высоких скоростях. В общем, разработаете математическую базу. Затем можно будет перейти на более современное (и более мощное) топливо, как например, артиллерийский порох, который вполне возможно достать у наших военных.
    Повисла пауза. Петя выказывал нетерпение, ему хотелось сию минуту бежать к Никодиму домой за реактивным горючим и приступать к изучению столь манящих передовых технологий реактивного движения, но он чувствовал, что разговор не окончен, и не осмеливался так грубо этот разговор прервать.
    Вениамин Альбертович же размышлял не столько о реактивном топливе, сколько о самом Никодиме, — уж больно эрудированным и подкованным в таких специфических задачах, как физика, и тем более реактивное движение, позиционировался Петин товарищ, причем, казалось, что свои утверждения и выводы мальчик делал походу, не задумываясь глубоко, словно все ответы лежали перед ним, как раскрытые карты.
    «Но ведь такое невозможно! — внутренне возмущался Альберт Вениаминович. — Путь ученного в накоплении знаний, ошибок и поиски путей преодоления тех ошибок и просчетов! Откуда у подростка может быть столько опыта?! Столько эрудиции и уверенности в своей научной правоте?!»
    В конце концов, Альберт Вениаминович, снедаемый чувством внутреннего дискомфорта и странности ситуации, решился на вопрос, который хотел задать с самого начала беседы:
    — Скажите, молодой человек, а почему я раньше никогда вас не видел? Вы не ходите в школу?
    — Представьте себя, Вениамин Альбертович, в свои годы и со своим багажом знаний, сидящим за партой в первом классе. Не думаете, что такое абсурдно? А теперь этот абсурд умножьте на тысячу. Зачем мне ходить в школу? Что вы мне там объясните? Закон импульса? Принципы термодинамики? Теорию относительности Эйнштейна? Или механизм Большого взрыва? Впрочем, да — его в школе пока не преподают. Как и теорию струн, которую еще даже не изобрели.
    Все это учитель физики Цандеровский выслушал с открытым ртом, затем крякнул, произнес отстраненно:
    — Такое впечатление, юноша, что вам известна Истина, — чуть помешкал и добавил с напускной иронией, — может, поделитесь этой Истиной и со мной? А то я, знаете ли, уже несколько десятилетий в поиске.
    — Да ради бога, — спокойно ответил Никодим. — Истины не жалко. Внемлете: она в смерти, как в завершающем этапе любого кольца жизни, потому что жизнь циклична.
    — Что это значит?! — спросил пораженный Цандеровский.
    — Это значит, — ответила за Никодима Юля, до этого не произносившая ни слова, — что все мы можем умереть завтра.
    Никодим ничего больше не сказал, Юле улыбнулся, подтверждая, что она уловила самую суть, отвернулся и неспешно побрел прочь, Петя тут же за ним последовал. Когда он скрылся за углом школьного здания, Юля обратила свое лицо к Вениамину Альбертовичу, ласково улыбнулась, сказала:
    — Он прав, как права ночь. Но ночь не отменяет дня. Истина — в жизни.
    Вениамин Альбертович, еще более пораженный замечанием девочки, чем высказыванием Никдоима, обронил:
    — Должно быть я уже стар — совершенно не понимаю современную молодежь… — и, не прощаясь с девочкой, пошёл через школьный двор, особо не выбирая направление.
   
    Два года спустя, когда ракеты и самолеты Пети Маслова будут уверенно летать на артиллерийском порохе, Цандеровский сделает глубокий анализ технологии твердотопливной реактивной тяги, в результате чего на свет появится многостраничный труд под названием «Физика сгорания твердого топлива». Рукопись он отправит в область и ее издадут маленьким тиражом в рамках альтернативного видения развития космонавтики. Эта работа будет полностью проигнорирована вершителями космических судеб СССР, потому что жидкотопливные реактивные системы давным-давно отлажены, а переоборудование стоит огромных денег. Ко всему прочему, куда девать легионы специалистов, которых с принятием новой двигательной концепции нужно было бы сократить? Да и кто такой, этот Цандеровский, чтобы обращать внимание на его сумасбродные изыскания?! В общем, эпохальная работа Вениамина Альбертовича советскими специалистами останется не замеченной. Зато на книгу обратят внимание жадные до чужих идей американцы, и тихонько начнут претворять революционную программу в жизнь. В результате, уже через пять лет они начнут запускать свои шаттлы на платформах с твердотопливными ускорителями. В 86-ом году, ровно десять лет спустя, после того, как Никодим подкинул Вениамину Альбертовичу идею твердотопливных двигателей, американский шаттл «Челленджер» взорвется, не достигнув стратосферы. Погибнут семь астронавтов. Что поделать, Вениамин Альбертович работал над теорией, экспериментировал с моделями, — надежности он не уделял достаточного внимания, полагая, что она должна стать результатом многолетних испытаний уже с реальными ракетоносителями. Очевидно, этот нюанс американцы посчитают малозначимым.
   
    В начале сентября 1976-го года участковый Полищук отловил Тихона Маслова, заковал в наручники и с чувством огромного облегчения перепоручил забияку военкомату. Оттуда восемнадцатилетний Тихон, не отпущенный домой даже за зубной щеткой, без промедления отправился исполнять почетный долг служения отечеству, а именно, в пограничные войска на Советско-Китайскую границу. Демьян и Артем, потеряв лидера, затосковали, днями бродили бесцельно по городу, а затем от скуки начали присматриваться к аэровоздушным увлечениям Пети, а позже нашли в этом деле для себя интерес, и стали понемногу брату помогать, чем премного обрадовали Петю и Юлю.
    Военврача Гуридзе в Красном больше ничего не держало, и к середине сентября он сдал свои дела преемнику и засобирался домой. Накануне отъезда, он собрал друзей и устроил прощальную вечеринку. Застолье было богатым, с ароматным коньяком, сочной брынзой и румяными персиками, но сам Гиви Георгиевич был мрачен, и вечер прошел тягостно. Прощаясь с товарищами, Гуридзе настаивал, чтобы все они приехали отдохнуть к нему в Поти, и друзья охотно это предложение принимали, но случиться этому отдыху было не суждено, — на следующий день вертолет, уносящий Гиви Георгиевича из Красного, отдалившись от города километров на пятьдесят, забарахлил двигателем и упал в тайгу. Нашли его только к лету следующего года, а в нем останки экипажа и пассажиров, в том числе военврача Четыре Г. Осенью же 76-го, когда от военных стало известно о потере связи с бортом №48, еще оставалась надежда, что кто-нибудь выжил, и конечно, что в числе выживших окажется бравый грузин Гуридзе. Друзья не отчаивались и раньше времени хоронить товарища не собирались, но испытывали в душе волнение и тревогу.
    Крушение вертолета было событием хоть и трагичным, но по-человечески понятным, по крайней мере, оно не выходило за пределы логичного и объяснимого мира, а вот инцидент, произошедший неделю спустя, не вписывался ни в какие рамки здравого смысла, и смахивал на диавольскую шутку, или там, божественный курьез.
    В конце сентября к доктору Чеху пришел слесарь Спотыкайло, тот самый первооткрыватель боровика-великана, и смущенно поведал Антону Павловичу, что у него на ступнях растут волосы. Доктор Чех осмотрел ноги пациента и в самом деле обнаружил на ступнях бледно-серый волосяной покров.
    — Они не мешают, в общем-то, только щекотно. Да и так я поразмыслил, это же не нормально, да? — спросил слесарь Спотыкайло, но в его вопросе не было озабоченности, казалось, ответь Антон Павлович, что волосы на ступнях — верный признак скорой кончины, и посетитель не переполошился бы и даже не удивился.
    Доктор Чех выдернул несколько волосинок для анализа, и спросил, когда это началось, на что слесарь Спотыкайло сначала долго молчал, причем с его губ не сходила улыбка какого-то внутреннего озарения, а глаза, обращенные вглубь себя, светились совершенно неуместной добротой. Затем пациент начал говорить, но он не отвечал на вопрос Антона Павловича, а понес несусветную околесицу про то, что мир полон любви, и что он, Валерий Спотыкайло, раньше эту любовь отчего-то не ощущал, теперь же она его захлестывает. Затем, заглядывая Антону Павловичу в глаза взором, полным вселенской мудрости, пациент поведал, что испытывает непреодолимую тягу вернуться к земле, пустить, так сказать, корни, и не желает ли многоуважаемый доктор присоединиться к нему, слесарю Стотыкайло, в его начинании?
    — Милый друг! — закончил свою тираду странный визитер, и взял руку доктора Чеха в свои ладони, — вы обретете счастие, которое иначе останется для вас невозможным, ведь любовь недостижима без того, чтобы вернуть природе то, что мы у нее позаимствовали — себя.
    Антон Павлович осторожно высвободил ладонь и, обескураженный больше вычурной манерой речи слесаря Спотыкайло, чем ее содержанием, сказал, что выпишет слесарю успокоительные, но Спотыкайло от успокоительных отказался, спокойно натянул на свои волосатые ступни носки, обулся и, пожелав Антону Павловичу величайшего в мире счастия, покинул кабинет.
    Поведение визитера с волосатыми ступнями озадачило Антона Павловича, но не встревожило. За свою многолетнюю практику в Красном он неоднократно сталкивался с шизофренией, в данном же случае речь шла о тихом и добром помешательстве, которое не предвещало неприятностей окружающим. В голове Антона Павловича даже промелькнула мысль, что было бы неплохо заболеть такой вот разновидностью психической хвори, чтобы спокойно радоваться жизни, не замечая ее убогости и ужаса. Но мысль эту доктор Чех жестоко подавил, упрекнув себя в малодушии. Одним словом, визиту слесаря Спотыкайло доктор Чех не придал большого значения, поэтому к изучению экземпляров волосинок, выдернутых из стопы любвеобильного пациента, доктор Чех приступил только три дня спустя, когда появилось свободное время. Поместив же материал изучения под микроскоп, Антон Павлович с удивлением понял, что это не волосы, но:
    — Корни!
    Доктор Чех тут же позвонил участковому Полищуку и попросил срочно доставить семью Спотыкайло в поликлинику, сделав акцент, что все они больны страшной и, скорее всего заразной болезнью. Полищук сию минуту отправился выполнять поручение, но дома семью Спотыкайло не застал, а соседи поведали, что не видели эту подозрительную семейку уже три дня. На вопрос участкового, на чем основана подозрительность, соседи ответили, что как же их еще называть, когда они второй год не сорятся, ни на кого голос не повышают, всем улыбаются, и ни с кем не пьют!
    — Слишком уж примерные, — понял Казимир Григорьевич, — может, детей воруют, или там маковые цветы варят…
    Еще более встревоженный Полищук помчался на место работы слесаря Спотыкайло, но бригадир сказал, что не видел этого пидора уже три дня.
    — А он что, пидор? — удивился Полищук.
    — А кто? Чуть что, обниматься лезет. Ему как-то ребята объяснили, что такое его поведение чревато, так что б вы думали, подействовало? Как бы не так. Ребята-то у нас на кулаки скорые, пару раз прессанули его, как заготовку в прессе. И что б вы думали? Да ничего, встанет, кровь с морды утрет и улыбается, словно ему премию выдали. Пидор, не иначе. А что с ним, кстати?
    — Врачи говорят, болен он, — ответил Полищук, размышляя, где теперь искать любвеобильного слесаря. — На голову болен.
    — О как… Не надо было его по роже-то… Но кто ж знал…
   
    Спустя неделю Казимир Григорьевич отыскал свидетелей, которые рассказали, что лицезрели семью Спотыкайло некоторое время назад. Муж, жена и сын держались за руки, счастливо улыбались, пели тихонько какую-то песню и направлялись в сторону леса. Там их след и потерялся. Как выяснилось чуть позже, такая же участь постигла все семьи, которые два года назад нашли грибы-великаны и вкусили от плоти их, так что в общем количестве город лишился восемнадцати граждан. Теперь уже Антон Павлович переполошился не на шутку и настоял на организации поисков. Участковый Полищук отправил в лес несколько поисковых групп, и сам одну из них возглавил. Когда же Казимир Григорьевич обнаружил первую потерявшуюся семью, то пришел в ужас и помчался за доктором Чехом, чтобы тот увидел все собственными глазами.
    Прибывшему на место Антону Павловичу предстала следующая картина: три человека, вернее существа, разного роста стояли по колено во мху, и теперь только по росту можно было угадать в них главу семейства, жену и сына. От одежды на их телах остались редкие лоскуты, что же осталось от самих тел, было не ясно, потому что существа, будто пни с опятами, прятались за густо растущими грибными шляпками. Люди-грибы издавали тихое низкое мычание, словно буддисты в молитве, и едва заметно раскачивались.
    У Антона Павловича отвисла челюсть, несколько минут он боролся с оторопью, затем взял себя в руки, приблизился к самому высокому человеко-растению и, аккуратно раздвинув шляпки, заглянул в глаза. Но ответный взгляд был мутен, в нем отсутствовал даже намек на мысль, зато губы все так же несли след глубинного счастья.
    — Интересно, их можно есть? — подал голос один из дружинников и попытался отковырнуть шляпку у человека-гриба.
    — Прекратите! — вскричал доктор Чех, рассерженный глупостью спросившего. — Не смейте ничего трогать! Хотите рядом корни пустить?!
    Дружинник в страхе отпрянул.
    — Да я ж так только, из любопытства… — начал было оправдывать он, но Антон Павлович его перебил:
    — Возможно, уважаемый, их и можно употреблять в пищу. Может быть даже съедобно то, на чем они растут. Так что же, прикажете нам начать питаться своими согражданами?!
    Возмущение доктора Чеха было подкреплено тяжелым взглядом Полищука, любопытный грибник виновато съежился и больше возражать не пытался.
    — Что будем делать, Антон Павлович? — осторожно спросил Полищук.
    — Ничего, — отозвался доктор Чех. Оторопь от наблюдения трансформации человека в растение прошла, и теперь Антон Павлович, вспомнив, как несколько дней назад чуток позавидовал счастливому помешательству слесаря Спотыкайло, испытывал омерзение. — Корни начали прорастать за несколько дней до того, как они тут обосновались. Я думаю, что к тому времени нервная система уже была полностью поражена грибницей, а такое вылечить невозможно. Пусть живут… вернее, растут. Но вполне возможно, что еще остались некоторые запасы грибов-великанов. В квартирах этих несчастных надо провести обыск, и найденные запасы гриба уничтожить.
    — Сделаем.
    Продолжать поиски прочих семей было бессмысленно, все равно вернуть их в лоно социальной жизни города не представлялось возможным, и поисковые группы отозвали.
    Народ же, удивленный таким странным явлением, приходил иногда поглазеть на жутковатых, но безобидных существ, которых позже окрестил «апчхипниками», потому что в момент созревания люди-грибы много и часто чихали, чихали целыми очередями, испуская зеленоватые облачки грибных спор. Позже, имя «апчхиники» сократили до «апчхиппи», а затем и просто до «хиппи». Так в народе они и закрепились: хиппи — дети грибов.
    Странное явление людей-грибов Доктор Чех обсудил с историком Семыгиным. Антон Павлович высказал предположение, что с первыми заморозками хиппи исчезнут, так как грибы не могут поддерживать активную фазу жизнедеятельности в зимнее время. Аркадия Юрьевича же интересовал другой аспект проблемы, а именно, он выдвинул гипотезу, что дух леса, который присутствует в славянской мифологии под именем Леший, вполне возможно не вымысел, но конкретное указание на то, что древние славяне хорошо знали человека-гриба и сосуществовали с ним бок о бок, иначе, откуда бы взялся настолько живучий образ Лешего, прошедший через столетия? Ведь и до сих пор Леший фигурирует в народном фольклоре в образе древоподобного существа, облепленного грибами. А если это так, то хиппи не исчезнут бесследно, и на следующую осень появятся снова.
    Как и предсказывал доктор Чех, с первыми заморозками хиппи пропали, но в начале следующего лета, уже подтверждая теорию историка Семыгина, люди-грибы, как ни в чем не бывало, проросли опять.
   
    Глава 12
   
    Дата, выбитая на каменной плите,
    и записанная в приходских книгах,
    появится после нашей смерти;
    мы мертвы, если нас ничего не трогает —
    ни слово, ни желание, ни память.
   
    Х. Л. Борхес, «Дворец»
   
    В 1979-ом весна, натолкнувшись на ожесточенное сопротивление зимних холодов, взяла Красный в осаду и принялась наносить по городу точечные удары. Выглядело это следующим образом: в отдельных районах вдруг начинал таять снег, в то время, когда на остальной территории Красного скрипели морозы. В очаговых оттепелях снег таял быстро и через пару дней сходил полностью, обнажившаяся земля парила, и бродячие собаки собирались на этих отвоеванных весной участках греться на солнце, потому что солнце только туда и светило. Но затем зима собиралась с силами, поднимала вьюги и безжалостно заметала обнаженные земли сугробами бурых струпьев. Так продолжалось три месяца, вплоть до начала июня, так что даже Праздник Победы, в силу климатических катаклизмов, провели кое-как. Но, в конце концов, зима отступила, снег сошел окончательно, и в город победоносно вошло раскаленное железное лето.
    Антон Павлович как-то пожаловался друзьям, что погода в их городе уже не просто непредсказуема, но пугающе неопределенная и сумасбродная, словно управляют ею не климатические законы планеты, но слепой случай. На что Аркадий Юрьевич, безразличный к климату Красного, заверил друга, что неопределенность вскорости станет обычным явлением, и не только в Красном, но и во всей Стране Советов, потому что Грузинская ССР приняла конституцию, в которой основным языком отныне является грузинский, а не русский, как это было и есть во всех остальных республиках-побратимах.
    — Это — начало конца, — заключил историк Семыгин. — Когда империя СССР развалится, а это закономерно в силу исторически сложившихся законов существования империй, я не удивлюсь, если грузины из наших союзников станут нашими врагами.
    — Что за глупости вы говорите, голубчик, — пожурил его Антон Павлович. — Вспомните нашего покойного товарища Гуридзе. Неужели вы думаете, что такие люди способны поднять на нас оружие?!
    — Войны делают не народы, Антон Павлович, их делают политики. Я видел, как это происходит. В Будапеште, например, когда в наши танки летели бутылки с зажигательной смесью. И бросали их не солдаты — обычные граждане Венгрии. Вот скажите, могли бы вы когда-нибудь предположить, что мы будем воевать с Венгрией? С Польшей? С Чехословакией? То-то и оно. Мы любим наших братьев славян, но о нашу любовь Политбюро вытирает ноги и отправляет туда войска. Потому что все решает политика, а она — всегда вытирает ноги о свой народ.
    Антон Павлович отмахнулся от мрачных предположений Аркадия Юрьевича, но осадок тревоги остался, к тому же обстановка в городе становилась все более напряженной, и доктор Чех не мог этого не замечать.
    В конце июня, едва пересекши городскую черту, сошел с рельс железнодорожный состав, увозивший на «землю» пол сотни вагонов чугунных болванок. В крушении локомотив загорелся, но через час был потушен Черным Мао, который не мог позволить тоннам солярки превратиться в дым. Труп погибшего машиниста Fluvius nigra поглотила тоже. Помощник машиниста, совсем еще мальчишка, пережил старшего товарища на пару часов. Вытолкнутый машинистом из кабины в момент крушения поезда, при приземлении он отбил себе селезенку, а, кувыркаясь по лезвиям кинжальной травы, исполосовал себя в фарш и вскоре скончался от потери крови.
    Движение поездов остановили на две недели. Когда стали искать причину катастрофы, выяснилось, что корни близстоящих деревьев подняли железнодорожное полотно. Эти корни откопали, но распилить их удалось только ножовкой с алмазным напылением, обычная пила быстро тупилась, не оставляя на древесине и следа. Тайга стала железной в прямом понимании этого слова, к тому же, в ней не осталось и намека на зелень — лес окружал Красный плотной черной стеной. Горожан больше не требовалось предупреждать об опасности прогулок по лесу, потому что эти прогулки давно уже были невозможны, — если от лезвий травы еще спасали металлические подковы и набойки на подошвах, то продраться сквозь острые, как бритва, и твердые, как углеродистая сталь, заросли было равнозначно самоубийству. Но и это было не самое страшное, — черная тайга начала медленно наступать на красный город, постепенно сжимая кольцо окружения.
   
    Тихон Маслов в армии отслужил только год. Осенью 1977-го он, напившись браги, избил до полусмерти своего ротного, а протрезвев, уразумел, что теперь его будущее — дисбат, такой перспективе огорчился, и решил «делать ноги». Тихон вооружился автоматом Калашникова и покинул расположение части, взяв курс на юг. Он не очень переживал о содеянном, как и о том, что оставляет любимую родину, полагая, что вряд ли Китай окажется хуже, чем Красный. Но КНР — не та страна, где следует искать убежища, — едва вступив на китайскую территорию, старший из Масловских отпрысков рухнул на землю, скошенный пулеметной очередью узкоглазых пограничников. Факт нарушения границы вооруженным советским солдатом взволновал как китайскую сторону, так и советскую, но до повторения Даманского конфликта 1969-го года дело не дошло, обеим странам хватило здравомыслия не раздувать войну из-за глупости отдельно взятого индивида. «Маслов Тихон Аркадьевич погиб при несении боевой службы, оберегая границы СССР», — значилось в телеграмме, отправленной воинской частью в Красный.
    Петю Маслова в армию не забрали, потому что теперь он работал на заводе помощником токаря и был единственным кормильцем в семье. Мать Пети Нина Павловна часто хворала, ее мучила астма, подводило сердце, Юле, по причине ее врожденной слепоты, доктор Чех еще пятнадцать лет назад определил инвалидность, Артем и Демьян были несовершеннолетними, а старший брат Тихон погиб на Советско-Китайской границе, — в общем, Страна Советов позволила Пете от военной повинности уклониться.
    К этому времени теория твердотопливных реактивных двигателей Петей и Вениамином Альбертовичем были изучены достаточно глубоко, и детально отработаны на практике, мало того, Цандеровский завершил и отправил в «область» свой монументальный труд под названием «Физика сгорания твердого топлива». Но Петю все меньше интересовали модели, хотя его стремительные ракеты уносились в небо на километр, а то и выше, — он жаждал подняться в небо сам.
    В конце июля Петр Маслов пришел к учителю физики Цандеровскому и сказал, что намерен строить дельтаплан. Вениамин Альбертович знал, что дельтапланы — аппараты довольно ненадежные, но перечить своему лучшему ученику не стал (а более толковых и целеустремленных парней Цандеровский в своей жизни не встречал), и согласился помочь Пете всем, чем сможет. Заручившись поддержкой преподавателя, Петр приступил к конструированию дельтаплана и к концу лета его закончил.
    На испытаниях присутствовал уже устоявшийся состав плюс Петины братья Демьян и Артем. Стартовать решено было от территории завода, так как это была самая высокая точка Красного, правда заводской холм был пологим, но Петр это предусмотрел и снабдил свой дельтаплан крепежом для каната, потянув за который можно было придать планеру большую скорость на старте.
    — Ну что ж, юный Икар, счастливого полета, — напутствовал Петю Вениамин Альбертович, пожал парню руку, а потом что-то пробормотал и сплюнул через плечо.
    Петя был сосредоточен и беспокойства не выказывал, только на верхней губе проступили капельки пота.
    — Начнем, — подал он команду, застегнул крепежные ремни на плечах и поясе, поднырнул в треугольную раму дельтаплана, поднял его, Демьян и Артем уже спустились ниже по склону и держали в руках натянутый канат.
    — Поехали!
    Петя побежал, насколько можно было бежать с таким грузом в руках, братья бежали тоже, со всех сил натягивая канат. При такой скорости они едва ли могли обогнать пешехода, но когда уже казалось, что ничего не выйдет, вдруг налетел встречный ветер и дельтаплан, хлопнув надувшейся материей крыльев, оторвался от земли. С каждой секундой планер набирал высоту и уже пару минут спустя поднялся метров на тридцать. С неба донесся победоносный вопль. Юля захлопала в ладоши, Демьян и Артем прыгали и плясали, Вениамин Альбертович вытер платком со лба пот.
    — Ну вот, — пробормотал себе под нос учитель физики, но Никодим все равно его услышал, — еще один этап позади. Чего, интересно, теперь ему заблагорассудится?
    — Известно чего, — отозвался Никодим. — Приделать к дельтаплану двигатель с пропеллером. Уверен, он думает об этом прямо сейчас.
    В воздухе Петя провел минут пятнадцать, осторожно отлаживая технику полета, затем сделал плавный вираж и направил дельтаплан в точку, откуда стартовал. Финиш прошел не совсем удачно, у самой земли Петя слишком задрал нос, планер на мгновение в воздухе завис, дав возможность наблюдателям затаить дыхание, и опрокинулся. Лопнула рама, сложилось крыло. Перепуганные зрители (кроме Юли и Никодима) бросились к потерпевшему, но Петя, барахтаясь в крепежных ремнях, смеялся и признаков травмирования не выказывал. Как только его освободили от ремней, он схватил Цандеровского за руку и возбуждено протараторил:
    — Вениамин Альбертович! Планер в полете ведет себя отлично! Управляемость прекрасная! А это — больше, чем половина дела! Осталось то всего ничего — шасси с сиденьем и двигатель! Я такую схему в «Технике молодежи» видел!
    Демьян и Артем смотрели на брата с восхищением, Альберт Вениаминович крякнул и покосился на Никодима, тот улыбался.
   
    В момент, когда Петя поднял в небо свой дельтаплан, поэт Барабанов встал из-за стола, на котором лежала рукопись его эпохальной поэмы, чтобы размять затекшую спину и дать мыслям возможность собраться воедино. Текущая глава зашла в тупик, слова, будто тараканы при свете внезапно зажженной лампы, попрятались от Кондрата Олеговича, расползлись по потайным щелям сознания, и поэт Барабанов не видел никаких способов вернуть над ними контроль. Творческий кризис продолжался уже несколько дней, и Барабанов все глубже погружался в депрессию.
    Кондрат Олегович пару раз прошелся по кабинету, затем приблизился к окну и порывисто отдернул тяжелую портьеру цвета сапфира. А там… в толще гнойно-желтого неба, колышущегося от жары, а потому словно кипящего на пламенных всполохах алого горизонта, над черной стеной тайги, мимо закопченной пятерни заводских труб, невозмутимо парило, словно призрак детских мечтаний, темно-зеленое треугольное крыло. Барабанов смотрел на дельтаплан во все глаза, и казалось ему, что это сам он летит над крышами красного города, над обыденностью пешеходной действительности, мимо каждого прожитого года, назад — в прошлое, в юность, в детские грезы, где полет был возможен даже без крыльев… Ошеломленный нахлынувшими воспоминаниями, Кондрат Олегович порывисто отошел от окна, схватил аккордеон и тут же озвучил вонзившиеся ему в сердце мелодию и слова:
    — Вот я надену два крыла и ближе ты-ы-ы-ы,
    и бли-и-и-и-же ты-ы-ы-ы…
    Меня любовь оторвала от суеты-ы-ы-ы,
    от суеты-ы-ы-ы…
    Пусть людям крыльев не дано, но так легко-о-о-о-о…
    мо-о-о-и-и-им пле-е-е-ча-а-а-м
    уже зовет меня в поле-о-о-о-т
    мой дельтаплан,
    мой дельтаплан…
   
    Кондрат Олегович так же быстро прервал песню, как ее начал, положил подбородок на притихший инструмент, грустно повторил: «меня любовь оторвала от суеты», и вспомнил вдову Сидорову, которая на старости лет выжила из ума, и решила связать свою судьбу узами брака с учителем химии Аметистовым (и это в ее то без малого пятьдесят лет!), а потому навеки распрощалась с директором Клуба, запретив ему даже на глаза показываться. Решение вдовы Сидоровой Кондрата Олеговича не возмутило, всего лишь озадачило. Барабанов и сам был далеко не молод — 52 года как-никак, и не думал, что в его годы еще можно помышлять о браке, а тут такой поворот… В общем, все эти посторонние мысли увели Кондрата Олеговича от сочиненной им песни и мелодии, а вскоре он и вовсе о них забыл, потому что рифма про дельтаплан была хоть и приятной слуху, но совсем не подходила для его поэмы.
    Несколько лет спустя два других человека — Николай Зиновьев и Эдуард Артемьев, живущие за несколько тысяч километров от Красного и никогда не слыхавшие о существовании Барабанова, напишут эти же самые строки и мелодию, и в исполнении Валеры Леонтьева эта песня станет гимном дельтапланеризму, подтвердив тем самым то, что истинная поэзия и музыка рождаются не в головах композиторов и поэтов, но живут самостоятельно, как отдельные вселенские сущности, а люди с повышенной чувствительностью эти сущности могут улавливать, а уловив — трансформировать в слова и ноты.
   
    К осени 79-го из подворотен Красного исчезли бродячие собаки и голуби. Поначалу никто не придал этому значения, только на улицах стало как-то жутковато-безжизненно, но вскоре выяснилось, что животные и птицы не пропали бесследно, а перебрались в пограничные с городом зоны тайги. Если к границе леса неосторожно подходил человек, стая собак тут же преграждала ему дорогу, рычанием и вздыбленной шерстью давая понять, что путь в тайгу закрыт. Такое поведение собак объяснялось тотальной охотой, которую открыли на них участковый Полищук и военные. Однажды доктор Чех обнаружил, что собаки со своей шерстью фактически являются ходячими накопителями радиоактивной пыли, почти каждая из них фонила в районе 600 микрорентген в час, а потому настоятельно рекомендовал председателю горисполкома решить «собачий вопрос». Ну а как его было решать? Вот и придумали перестрелять их всех, да и дело с концом. Но всех перестрелять не получилось. Во-первых, животные выказывали удивительную живучесть, поймав три-четыре пистолетные пули, не умирали, напротив, лаяли, рычали и пытались нападать на агрессоров, так что свалить бродячего пса можно было только дуплетом картечи, или автоматной очередью. Во-вторых, животные быстро смекнули (очевидно, мутации положительно сказались на интеллекте), что отныне пребывание в городе сулит им полное уничтожение, и скоренько перебрались в недоступные человеку таежные зоны. Так что «собачий вопрос» окончательно решен не был, его просто вытеснили из подконтрольной человеку сферы.
    С голубями дело было проще и хуже — они стали плотоядными, и в городе для них теперь попросту не было пищи. В лесу же они охотились на мышей, белок, могли заклевать ежа и даже зайца, не гнушались и падалью. Их-то и голубями назвать уже было трудно, птицы стали в два раза крупнее, а вытянувшийся клюв, казалось, был отлит из титана, он вполне был способен перекусить железную проволоку толщиной в пару миллиметров. Со своей территории голуби вытеснили даже ворон, глухари и куропатки пропали давно, совы остались только в рассказах старожилов, так что голуби безнаказанно властвовали в воздушных просторах близлежащих территорий Красного. Залетали они и в город, в надежде поживиться какой-нибудь замешкавшейся домашней кошкой, и частенько им это удавалось, потому что охотились они стаями и организовано — одни загоняли, вторые устраивали засаду. Когда в сентябре директор школы Сымчинбаев попросил первоклашек нарисовать голубя, то был сильно удивлен и напуган, увидев на детских рисунках не милую птаху с лавровой веточкой в клюве — извечный символ мира и всеобщего счастья, но уродливых птиц, уносящих в небо орущих котов. Свои тревоги и опасения директор школы высказал Поворотову, и тот, получив у доктора Чеха подтверждение, что у теперешних голубей миролюбия не осталось и крохи, дал участковому добро на отстрел мутировавших птиц. Разумеется, Полищук со своим «Макаровым» не мог сильно навредить сдуревшему пернатому войску, но на помощь снова пришла армия, которая стрелять любила и на подобные просьбы откликалась с готовностью.
    Мирные жители на возню городских властей с местной фауной поначалу не обращали внимания, но затем, когда собаки загрызли доблестного металлурга, а голуби склевали с костей остатки плоти, уяснили опасность, вытащили из-под кроватей двустволки и включились в отстрел оголтевшей живности. С октября 79-го редко можно было увидеть на улицах Красного безоружного пешехода, а если такие и встречались, то ими оказывались либо доктор Чех, либо Барабанов, либо историк Семыгин. И если первые два с оружием были несовместимы по своей природе, то последний попросту плевал на новые опасности города, хотя даже Поворотов без дробовика теперь на улицу носа не высовывал.
    К концу октября пальба на территории Красного стала обычным явлением, но с первыми морозами животные и птицы затаились, вылазки в Красный прекратили, и на город опустилась иллюзия перемирия.
    — И призрак войны бродил по сумрачным улицам города, враг был жесток и коварен, но не дремал наш герой-Человек!.. — так описал поэт Барабанов настроение в Красном, правда, «жемчужину» эту так никуда и не вставил.
   
    Доктора Чеха это временное затишье не могло ввести в заблуждение. Люди превращались в грибы, деревья пускали корни прямо в кирпичную кладку, граница леса сужалась, — какие еще нужны доводы, чтобы понять: тайга идет войной на человека, природа ополчилась на венец творения своего, возжелала стереть его с лица земли, чтобы затем, расчистив площадку… создать что-то новое?
    — Может, оно и к лучшему, — прокомментировал эти мысли Антона Павловича историк Семыгин. — С самого момента появления человека на свет божий, он неустанно уничтожает все вокруг себя, и в первую очередь себе подобных. Многие прогрессивные люди пытались положить этому безумию конец. Придуманы мораль, этика, закон и право, куча религии и духовных практик, и что в результате? Ничего. Раньше убивали за плодородные земли, теперь во имя справедливости, или Бога. Природа, решившая с этим покончить, — я понимаю ее. Ведь она гармонична, а в жизни людей по большому счету гармонии не наблюдается, мало того, человек уничтожает гармонию, где бы он ее не находил. Так что к черту все. Политику, коммунизм, наше самое справедливое государство, этот проржавевший город, со всеми его обитателями, и, разумеется, завод — гнойный волдырь на теле хронически больной экономики… Все к черту.
    Антон Павлович с грустью слушал товарища и думал, что хуже всего не пессимизм и апокалипсические настроения Аркадия Юрьевича, а то, что и сам он — доктор Чех, уже почти с ними согласен. В городе, пропитанном запахом спекшегося кокса и спрессованной от времени безнадеги, люди теряли способность к чувствам, к переживаниям, и прямо сейчас, поздней осенью 79-го, Антон Павлович пришел к неутешительному выводу: ПГТ Красный утратил надежду, она атрофировалась за годы бесполезных ожиданий светлого будущего. Никто больше не верил в чудо, или в коммунизм, даже в завтрашний день!.. а значит, горожане были уже отчасти мертвы. Историк Семыгин всего лишь облек в слова психическое состояние города.
    — Но ведь должен же быть какой-то выход! — не хотел соглашаться с такими выводами доктор Чех. — Не может же все просто взять и закончиться, исчезнуть бесследно, словно и не было ничего!
    — Это Ирий, дорогой мой Антон Павлович, Мировая ось. Тут такое не только возможно, но и предначертано. Хоть вы и не придаете значения моим изысканиям, для меня же они стали историческим фактом. Задумайтесь: уже сейчас нам приходиться напоминать себе, что прошлое, в котором не было Черного Мао, драконов, людей-грибов, радиоактивных собак и плотоядных голубей, зато были люди, которых мы любили, и которые любили нас — не сон, не грезы, а имевшая место реальность. Но разница между прошлым и настоящим столь чудовищна, что сознание отказывается их совмещать, и пытается прошлое трансформировать в нечто нематериальное, словно то, что мы помним, всего лишь смутное эхо фантазий о фантазиях, но никак не воспоминания о реально произошедших событиях.
    — А вот это вполне здравое заключение, — на этот раз согласился Антон Павлович. — Оно вписывается в картину теперешнего положения дел в поликлинике. Половина моих пациентов страдают острой формой шизофрении. Но, Аркадий Юрьевич, голубчик!.. Нет у нас права отчаиваться! Решение должно быть, его нужно всего лишь отыскать.
    — Возможно, решение есть, — задумчиво произнес историк Семыгин. — Нужно найти свиток отца Сергия. Без этого документа мы не сможем до конца понять, с чем имеем дело.
    На этих словах в голове Антона Павловича зажегся блеклый огонек какой-то мысли. Свиток. Нужен был свиток. Куда же ты спрятал его, иерей Сергий? Какую тайну унес с собой в могилу?.. Что-то неясное бесформенной медузой шевелилось в глубинах памяти доктора Чеха, и это что-то было связанное с отцом Сергием, но что именно, Антон Павлович никак не мог вспомнить. Он в задумчивости поднял на друга глаза, словно собирался о чем-то рассказать, но хилый огонек мысли уже погас, так и не обретя форму. К тому же внимание доктора Чеха переключилось на левое веко друга, в котором последние несколько лет существовал нервный тик, удивляя и пугая своей бестактной живучестью.
    Антон Павлович хотел было сказать, что Семыгину требуется медицинская помощь, потому что многолетний тик — признак серьезного неврологического расстройства, но затем решил, что никакого достойного лечения в Красном другу все равно организовать не сможет, и ничего говорить не стал.
   
    Перемирие между природой и человеком закончилось быстро, так что население города даже не успело к нему привыкнуть. В середине декабря в город пришли медведи. Огромные, как танки, черно-бурые, с налитыми кровью глазами, вооруженные желтыми кинжальными клыками и когтями-бритвами на мощных лапах, они возвестили о своем появлении громоподобным рыком, а затем принялись методично крушить деревянные бараки, и рвать в клочья их обитателей. Следом из лесу показались радиоактивные собаки, эти держались на границе леса, и было видно, что короли тайги вызывают у них панику, — животные метались, жалобно тявкали и скулили. Зато голуби безбоязненно кружили над кровавым медвежьим пиршеством, и как только косолапый бросал свою жертву, словно стая пираний, с клекотом набрасывались на останки. Раньше медведи никогда не приходили в город, да и в близлежащем лесу замечены не были. К тому же зимой им положено было спать в берлогах, посасывая лапу. Но размышлять над нестыковками между видимым и должным населению Красного было некогда, в конце концов, всего лишь еще один катаклизм, — привык люд Красного уже к катаклизмам. Враг открыл свое варварское кровожадное лицо, и советский человек, как один, поднялся на борьбу. Правда, борьба поначалу смахивала на бойню, — команда медведей без усилий брала очко за очком, в то время как в стане людей игроки выбывали со скоростью конвейера по штамповке чугунных чурок.
    Все это приключилось в воскресенье, слегка за обед, мужчины только собирались слинять, чтобы за стаканом водки достойно проводить выходной, женщины хлопотали по хозяйству, а дети занимались уроками. Так что горожане в основном сидели по домам. И тут над крышами, словно раскат грома, прокатился мощнейший рык, а следом треск лопающихся балок и досок, и сразу же — вопли первых жертв.
    Председатель горисполкома Поворотов пил на кухне чай с баранками, когда медвежья сирена возвестила начало матча. От неожиданности Леонид Валерьевич выронил чашку, пролив горячий чай (почти кипяток) себе на причинное место, ругаясь, вскочил, но тут донесся грохот рушащегося здания, и Леонид Валерьевич, забыв про ожоги, кинулся к окну. Медведь был уже в здании, и Поворотов его не увидел, зато зияющая в стене дыра вызвала у Леонида Валерьевича шок, — казалось, что в стену на полной скорости врезался грузовик. Председатель горисполкома схватил ружье, выскочил на улицу и кинулся к разрушенному дому. А далее случилось то, что затем на протяжении многих лет, вплоть до смерти Леонида Валерьевича каждую ночь являлось ему во сне ужасным кошмаром. Мощный удар изнутри сделал дыру в стене в полтора раза шире и ошалевший Поворотов, чудом увернувшись от разлетающихся обломков, заглянул внутрь и, наконец, увидел виновника беспорядка. Медведь стоял к председателю горисполкома под углом в 45 градусов, непочтительно обратив к Леониду Валерьевичу зад, и нюхал вжавшуюся в угол тучную женщину средних лет. Голова медведя была соизмерима с его жертвой. Целых пару секунд хищник не шевелился, только кончик носа подергивался, но это мгновение оказалось невыносимо долгим для ужаса жертвы, — женщина зажмурилась, театрально закрыв лицо руками, и пронзительно завизжала. Косолапого такое поведение жертвы расстроило, он приподнял лапу и вяло отмахнул кистью, словно прогонял надоедливую муху. Но этого хватило — живот женщины разошелся кровавой молнией и на пол вывалились кишки. Женщина съехала по стене, теперь она не визжала, она орала так, что уцелевшие стены дрожали и грозили обрушиться. Воткнув в свои вывалившиеся внутренности пальцы, женщина пыталась запихнуть их назад. Но этих кишок было так много, что они растеклись по полу скользкой серо-зеленой кляксой диаметром метра в полтора. Медведя же поведение жертвы теперь нисколько не беспокоило, он опустил морду и начал эти кишки… жрать. В нос Леониду Валерьевичу ударил приторный запах свежего мяса и испражнений, но худшее заключалось в другом, — он узнал женщину, это была Туфьева Прасковья Ильинична, много лет служившая при горисполкоме заведующей ЗАГС’ом. На этом кульминационном моменте остолбеневший Поворотов потерял над собой контроль, его ноги подкосились, он рухнул, из его горла ударила струя чая с раскисшими баранками, утренних щей, остатков вчерашней каши… Поворотов блевал минут десять, все время, пока медведь трапезничал, хотя жидкости из Леонида Валерьевича вышли почти мгновенно, и дальше его били сухие спазмы. Женщина уже не кричала — хрипела и булькала. К этому моменту подоспело народное ополчение, крепкие руки сталеваров подхватили председателя горисполкома и вынесли с поля боя. Сам Поворотов идти был не способен, да и вообще слабо понимал, что происходит. А происходило то, что горожане уже разобрались в сути катаклизма, расчехлили дробовики и бросились в контратаку:
    — Товсь! По зенкам целься! По зенкам!
    — В пузо! В пузо! Там кожа тоньше!
    — Пли-и-и-и!
    Залп двадцати ружей заставил косолапого закончить с трапезой и обратить на опасность внимание. Он зарычал и кинулся на нападающих. Встречный залп слегка притормозил наступление медведя, но прежде, чем ополчение перезарядило стволы, животное затоптало несколько человек. Металлурги отступили, перегруппировались и снова дружно бабахнули по агрессору.
    — Перезаряжай! Товсь! Пли-и-и-и!
    Медведь встряхнулся, дробь с пуленепробиваемой шкуры осыпалась, и опять принялся рвать да топтать настырных стрелков. После третьего захода, выведя из строя двенадцать человек, медведь все-таки приник к земле, хотя был еще жив, и полон спортивной злобы, которую выказывал презрительным рыком. Два последних залпа в упор успокоили мишку навсегда. С этого момента для войска черных медведей наступил Сталинград — переломный рубеж, потому что военные все-таки очухались, оседлали свою бронетехнику и примчались на линию фронта. Два БТР-а носились по городу и поливали неприятеля из крупнокалиберных пулеметов. Не забыли о гранатах и даже из гранатомета шарахнули пару раз. Грохот стоял такой, что даже безбашенные голуби предпочли удалиться. Еще три лохматые туши остались лежать на черном от крови и железа снегу. Два уцелевших медведя, оставляя кровавые следы, спешно отступили в лес. Победа осталась за командой людей, правда в горячке боя, пулеметом разнесли часть жилого дома, и позже под обломками обнаружили двух убитых (случайная пуля-дура), ну да разве советский человек считает потери, когда любимая родина в опасности?!
    От погибших, коих насчитали 48 человек, мало что осталось, так что похороны много времени не отняли. В братскую могилу сбросили кости и кровавые ошметки, засыпали землей и поручили заводскому слесарю сработать мемориальную плиту с именами геройски павших. А счастье победы требовалось отметить, поэтому из обломков разрушенных домов организовали костры (жить в них все равно теперь было некому, да и восстановить — материалов вряд ли бы нашлось), медведей разделали бензопилами, и стали к празднику жарить медвежатину, да водку разливать.
    Поворотов в гулянии не участвовал, в это время он находился в поликлинике, лежал на койке под двумя одеялами и отчаянно стучал зубами. Чуть позже доставили в поликлинику еще одного пострадавшего — начальника базы производственного обеспечения Хапченко Николая Вениаминовича. Как и Поворотова, Хапченко медведь не тронул, а случилось с ним следующее: медвежья резня застала начальника БПО на улице, и когда Николай Вениаминович уразумел ужас происходящего, подсознание дало наказ спасаться бегством, но вместо того, чтобы драпать, Хапченко с проворством шимпанзе вскарабкался на телеграфную вышку (это в его-то 56 лет!), да там, на высоте пятнадцати метров, к трубе страхом и прикипел, а позже союз Хапченко — телеграфная вышка, скрепил мороз. Слезть самостоятельно он уже не мог, и только жалобно скулил. Бедолагу заметили пару часов спустя, и когда сняли, он успел отморозить себе пальцы и уши.
    Следующую неделю председатель горисполкома Поворотов кушать ничего не мог и сбросил пять килограммов, хотя жирок свой берёг для более тяжелых времен. Но затем более-менее оклемался и вернулся к исполнению своих обязанностей, а именно: отправился в гарнизон держать с офицерами совет, как в будущем уберечь город от варварских набегов кровожадной живности. Военные и сами уяснили опасность, так что решение было принято быстро и без проволочек притворено в жизнь.
    За три дня до Нового года, в тот самый день, когда экспедиционный корпус советской армии перешел границу Афганистана, воинский гарнизон Красного выставил по всему периметру города свои посты и организовал круглосуточное патрулирование. Теперь граница Красный-Тайга была под бдительным контролем советского воина. С хоботами противогазов, с недобрым блеском в круглых окулярах, в плащ-палатках поверх бесформенных химзащит и с автоматами в руках, часовые и сами походили на мутировавших животных, — воплощение жуткой реальности военных будней. С такой защитой горожанам можно было спать спокойно. Хотя заряженные дробовики они все же предпочитали по-прежнему держать под кроватью.
   
    Глава 13
   
    Из бездны моего будущего
    в течение всей моей нелепой жизни
    подымалось ко мне сквозь еще
    не наставшие годы дыхание мрака,
    оно все уравнивало на своем пути,
    все доступное мне в моей жизни,
    такой ненастоящей, такой призрачной жизни.
   
    А. Камю, «Посторонний»
   
    В следующем 80-ом году деятельность таежных агрессоров практически сошла на нет. Доносился иногда из глубин леса медвежий рык, и было понятно, что шастают они где-то поблизости, но в город косолапые пока не совались. К тому же армейские вертолеты патрулировали пограничные зоны тайги и были в курсе как медвежьих перемещений, так и того, что численность их растет, — медведи стягивали свежие силы, явно замышляя взять реванш. Редкие вылазки радиоактивных собак солдаты пресекали быстро и эффективно, благо, военная бюрократическая машина оказалась поворотливее Министерства культуры СССР, которое все еще не могло раздобыть для Клуба Красного новый объектив, так что армия боеприпасы получала регулярно. Хуже дела обстояли с самой тайгой. Полоску ничейной земли захватывали побеги железных сосен и елей, и всего за несколько месяцев, от весны до осени, развивались в полноценные деревья, высотой с трехэтажный дом. Крапива и можжевельник заполняли свободное пространство с еще более поразительной скоростью, каждую неделю приходилось изничтожать жадные до жизни заросли. Старые же деревья давно опоясывали Красный пятидесятиметровой железной стеной, украв у горожан по кусочку от восхода и заката. Тайга, как раковая опухоль, множилась и вширь, и ввысь, а может и в глубину.
    Военные пытались границу город-тайга выжигать напалмом, наполняя и без того смрадную атмосферу Красного копотью и гарью, но это не сильно помогало. От высокой температуры деревья сбрасывали хвою, и пару месяцев стояли черными обугленными столбами, но затем жизнь в них возрождалась, и костлявые ветви снова обрастали черной щетиной. Еще военные пытались валить деревья взрывчаткой, и такой подход был достаточно эффективен — деревья падали. Но от взрыва железные иглы разлетались на километры смертоносной шрапнелью, и после того, как такими пулями убило двух мирных граждан, от затеи с взрывчаткой пришлось отказаться. Так что полосу ничейной земли от растений-захватчиков очищали по старинке — бензопилами с алмазным напылением на зубьях. И хотя способ этот был достаточно медленный, к тому же требовал много человеческих ресурсов, все последующие годы только его и применяли, как самый надежный и безопасный.
    После крушения поезда 79-го года движение железнодорожных составов замедлилось. Участок полотна от города и вглубь тайги километров на пятнадцать вызывал тревогу, так как, оставались небеспочвенные опасения, что корни деревьев снова покорежат рельсы, поэтому этот отрезок пути составы проходили неторопливо, не быстрее десяти километров в час. Машинисты рассказывали, что дальше тайга не опасна, мало того, деревья имеют обычный для сосен и елей рост и даже цвет, то есть зеленый, животный мир по большей части нормальный, без видимых отклонений во внешности и поведении, а небо бездонно-синее, да еще и с ватно-белыми облаками! Но горожане этому не очень то верили, и подобные рассказы утвердились в Красном, как «железнодорожные байки».
    Железная дорога — пуповина, соединяющая так и не вылупившегося уродца по имени ПГТ Красный с его многодетной матерью-героиней — Страной Советов, была единственным каналом доставки продовольствия, а потому ее требовалось оберегать тщательнее любого другого участка границы. Но пешие патрули не могли углубляться в тайгу далеко, это было бы слишком рискованно, так что железнодорожники выделили военным дрезину, а те установили на ней турель со скорострельной пушкой, и раз в день, в окне между поездами, выкатывали на своем мини-бронепоезде на разведку. Но и на дрезине военные были не в состоянии контролировать все пятнадцать километров, от силы три-четыре, да и то, всего лишь раз в сутки, так что толку от этих вылазок было не много. Все понимали, что если тайга уничтожит железную дорогу, город останется полностью отрезанным от «земли». Без мазута для электростанции станет завод, не будет тепло-, водо- и электро- снабжения, без продовольствия начнется голод… Угроза блокады неумолимо надвигалась, ее осознавали горисполком и заводская администрация, даже военным не нужно было это втолковывать, — понимали и ничего не могли с этим поделать. Больше никакие дороги в город не вели, и даже восточная просека, прорубленная армией несколько лет назад, давно заросла черным лесом. Единственное, на что можно было надеяться, как на запасной вариант — винтокрылая авиация, но обеспечить продовольствием, обмундированием и боеприпасами город одними вертолетами очень трудно, почти невозможно, к тому же, невероятно дорого.
    Город и тайга сосуществовали в зыбком равновесии, которое могло рухнуть в любую минуту. Правда, солдаты вдоль всей границы поставили столбы и натянули колючую проволоку в несколько рядов, так что ПГТ Красный обзавелся собственной «крепостной стеной», — сплошным двухметровым ограждением с разрывом в единственном месте, у постов железной дороги. Но если радиоактивные собаки не могли это препятствие преодолеть, то было понятно, что медведь пройдет сквозь него и не заметит, так что колючую проволоку военные натянули больше для укрепления собственного морального духа, — все же с ней как-то спокойнее.
   
    20-го июля 81 года Антон Павлович стоял в кабинете директора Клуба у окна и сквозь мутное стекло в ржавых разводах смотрел на север. Вечернее солнце, огромное, оранжево-красное, сдувало с домов сумрак, черные саблевидные тени тянулись на восток, будто город знал, что именно там притаился его первостепеннейший враг и теперь, словно готовая к бою центурия легионеров, ощетинился на него острыми копьями. В просвет между строений Антону Павловичу был виден пост военных, а за ним ограждение колючей проволоки, — «государственная» граница, линия, за которой начиналась вражеская территория.
    Мимо Дворца Народного Творчества неспешно брели подростки, лет четырнадцати-пятнадцати, два парня и одна девочка. Оба парня были в армейских противогазах, явно великоватых, дыхательные органы девушки обязан был защищать респиратор, в данный момент поднятый на лоб. Девочка смотрела себе под ноги и сосредоточенно грызла мел. На плече парня, что шел по правую руку от девушки висел дробовик, в руках же он держал увесистую дубину. Парень дубасил палкой обо все, что попадалось по дороге, в телеграфные столбы, о бордюрные камни, об стены домов, и часто крутил головой, должно быть, выискивал жертву поинтереснее, чем неодушевленные предметы. Юноша, шедший слева от девушки, тащил за хвост мертвую радиособаку с расквашенной головой, за трупом тянулся тонкий и рваный черный след.
    Доктор Чех держал в руке граненый стакан, на дне которого мелкой рябью дрожал медицинский спирт. Последние запасы настойки у Антона Павловича закончились в прошлом году, а отправиться в тайгу за новым сбором не представлялось возможным. Антон Павлович поднес стакан к губам, понюхал, и пить передумал. Он еще раз взглянул на удаляющихся подростков, на пограничный пост и вдруг вспомнил, как много лет назад к нему приехал майор комитета государственной безопасности, потому что выводы рукописи доктора Чеха о связи между загрязнением окружающей среды и мутациями населения не понравились политическим верхам. Майор сказал тогда, что страну со всех сторон окружает враг, и мы, во что бы то ни стало, обязаны защищать границы, — если придется, даже ценой собственной жизни, потому что надеяться не на кого, союзников нет, и быть не может. Одинокая пролетарско-алая держава в плотном кольце черных враждебных сил…
    «И разве наш городишко, ржавое пятно в плотном окружении черного агрессивного леса, не есть миниатюрная копия всего государства? И не потому ли на нас ополчился весь мир, что мы в каждом инакосуществующем, и, тем более, в инакомыслящем, видим врага?.. Мы так долго навязывали природе свою политику насилия, политику подавления чужого права на жизнь и свободу, да еще и бравируя безнаказанностью! — не удивительно, что природа взбеленилась…» — такие вот тревожные мысли посетили Антона Павловича.
    — Теперь мы за колючей проволокой, — угадал настроения доктора Чеха историк Семыгин. — Как заключенные, да? Может, оно и к лучшему. Пора уже отгородить человека от природы, пока мы не довели ее до белой горячки.
    — Это для нашего!.. блага!.. — подал голос Барабанов. Он успел принять две порции спирта, и сейчас шумно отдувался, а лицо ему заливал пот. Но выбора у директора Клуба не было, портвейн не завозили в город уже больше года.
    — Да, наверное, — тут же встрепенулся Семыгин. — С продовольствием наблюдаются ужасные перебои. Впору запасать соль, крупу и спички, и думать об экономии, которая, как доверительно сообщил нам Леонид Ильич… — Аркадий Юрьевич заглянул в газету, жирный заголовок которой кричал: «Итоги 26-го съезда КПСС», продолжил, — отныне должна быть экономной. Политбюро всегда нам помогает, особенно словами. Масло масляное, вода водянистая, человеческая человечность, военное вооружение и агрессивная агрессия.
    Семыгин в раздражении швырнул газету на пол.
    — Это называется тавтология, — выдал справку образованный директор Клуба.
    — Боюсь, момент, когда нас требовалось отгородить от природы, мы проскочили, голубчик, — задумчиво вернул тему в прежнее русло Антон Павлович. — Ловушка захлопывается, еще немного, и никто не сможет покинуть Красный. И кстати, покидать его уже бесполезно. Даже с теми лекарствами, которые я вам регулярно выдаю, все мы получили достаточную дозу облучения, так что все, на что мы можем рассчитывать, это лет пять-шесть.
    — Некуда бежать. Да и незачем. Вся страна — раздутый до гигантских размеров ПГТ Красный, — Антон Павлович даже вздрогнул, услышав от Семыгина столь точное повторение собственных мыслей.
    — Ну что это вы! — расстроился Барабанов. — Все как-нибудь устроится. Армия! Страна наша! Они нас не бросят!
    — Кондрат Олегович, дорогой, дело не в том, что армия нас не оставит, а в том, что есть вещи, которые даже такой державе, как СССР, не по зубам, — Аркадий Юрьевич произнес это с улыбкой, но было видно, что ему не до юмора. Он помолчал, тихо добавил. — Не нужно было трогать Вселенную.
    Доктор Чех окончательно оторвался от окна и вопросительно посмотрел на друга. Барабанов тоже ничего не понял, спросил:
    — О чем это вы? О космических программах? Спутники? Луно… луноход?
    — Нет, друзья мои. Я про камень. Про камень на имя Алатырь. Нельзя было его разбивать.
    — Какой такой камень Алатырь?! — еще сильнее разволновался Барабанов.
    — Вам бы книги писать, голубчик, — отмахнулся Антон Павлович. — Кстати, время у вас еще есть, займитесь. Увлекательный роман получится, я уверен.
    — Не получится, — историк Семыгин отрицательно покачал головой. — Не хватает материала. Не хватает свитка отца Сергия.
    Антон Павлович снова вздрогнул. Эхо какой-то неясной мысли пронеслось по глубинам памяти, и уже было начало вырисовываться, но тут Барабанов, справившийся, наконец, со спиртом в желудке, окреп голосом и потребовал разъяснений:
    — Друзья! Я кате… категорически настаиваю на объяснениях! Что это вы за игру… за игру со мной затеяли?!
    Мысль в голове доктора Чеха померкла, так и не родившись, сам он тяжело опустился в кресло и поставил на пол стакан со спиртом. Семыгин вздохнул и кратко поведал Барабанову историю своих поисков, открытий и разочарований. Кондрат Олегович, захваченный интригой, растянувшейся на два столетия, слушал с открытым ртом. По окончании монолога Семыгина Барабанов крякнул, с шумом опрокинул в себя третью порцию спирта, продышался, и вдруг вполне трезво произнес:
    — Ну камень и камень. Его же воссоздать можно. Вон какую статую в Волгограде отгрохали, Родина-мать! Восемьдесят пять метров! И в Тбилиси… Как ее там…
    — Кстати, вполне здравая идея, — согласился Семыгин. — И даже теоретически осуществимая. Только я вот не уверен, что Мирозданье проглотит подделку. Все-таки Вселенная — не Троя, а камень — не конь. Тридцатитонный валун яйцевидной формы — не ясно из чего он был сделан и какие характеристики имел. Как мы можем подсунуть в Мировую ось бутафорию из папье-маше?! Нет. Нужен свиток, это единственная ниточка, и единственная возможность в этом хаосе разобраться.
    — Может, его кто стащил… э-э-э… украл? Свиток, про него я, — все также серьезно предположил Барабанов.
    — Что? — не понял историк Семыгин, Антон Павлович улыбнулся.
    — Народ у нас вороватый, тащат домой все, что плохо лежит, — деловито пояснил директор Клуба. — Не зря же несуны признаны национальной проблемой. Вчера видел, как какой-то мужчина, пьяный, как ре-диез, тянул чугунную болванку. Я спросил: «уважаемый, зачем вам это?», а он мне: «Прапорщик, ты в части хозяин, а не гость. Уходя домой, захвати хотя бы гвоздь!» Потом, задумался и доверительно мне так поведал: «Наковаленку сделаю. Нету наковаленки у меня, просекаешь?». И пошел себе дальше, а я в раздумье остался, разве не проще ему было наковаленку на заводе сделать, да потом уже готовую домой в сумке принести?.. Кстати, разве не проще?
    Друзья не ответили, они хохотали. Но в их смехе было больше истерики, чем веселья, потому что каждый из них уже не помнил, когда в последний раз от души смеялся. В Красном теперь даже смех был подбит железом.
    Чудотворное протрезвление Барабанова закончилось так же быстро, как и началось, он опустил подбородок на грудь и начал что-то тихо бубнить себе под нос. Историк Семыгин отсмеялся, вытер рукавом шальную слезу, посерьезнел, потормошил Барабанова за колено, спросил настойчиво:
    — Кондрат Олегович, ну и при чем тут воровство? Что вы хотели сказать?
    — Как что! — встрепенулся Барабанов. — Да стащили это ваш сви… свиток. Делов-то…
    Пораженный таким очевидным и естественным выводом, Аркадий Юрьевич обратил лицо к доктору Чеху и скорбно сознался:
    — Я — идиот!
    — Тогда мы с вами на пару, — с улыбкой заверил его друг.
    — Но кто? Кто видел тело отца Сергия до того, как его нашли строители?
    Антон Павлович вдруг вспотел, и пот этот был прохладный и колючий, — он вспомнил, кто нашел тело отца Сергия. Доктор Чех в задумчивости поднял на Семыгина глаза, тихо сказал:
    — Мария. Мария Староверцева. Мать Никодима.
    — Никодим! — выдохнул Аркадий Юрьевич. — Ну конечно! Теперь понятно, почему этот свиток никогда больше не всплывал! Как ему всплыть, когда его оберегает само исчадие!..
    — И как вы собираетесь, голубчик, этот свиток у него изъять? — перебил товарища доктор Чех. — Приставите ему к виску свой пистолет?
    — Нет!.. — осекся Семыгин. — Конечно нет. Просто… поговорю с ним. Антон Павлович, вы… согласитесь составить мне компанию?
    Доктор Чех помешкал с ответом, но затем утвердительно кивнул.
    — И меня! И меня возьмите! — встрепенулся Барабанов.
    — Но… что ему сказать? — растеряно добавил Аркадий Юрьевич.
    — Правду, голубчик, — последовал ответ Антона Павловича. — Всегда говорите правду, и не промахнетесь. Ее легче всего запомнить.
    — Кому нужна правда, пахнущая заплесневелым хлебом, когда есть ложь, сияющая, как царский золотой червонец, — вдруг очень отчетливо и как-то не в тему выдал Кондрат Олегович.
    — Цитата из Гомера? — пошутил Антон Павлович.
    — Не думаю, — с напускной серьезностью отозвался историк Семыгин. — Вряд ли тогда кто-то знал, какие деньги буду в ходу в России три тысячи лет спустя.
    — Тогда, фантомная память, или фантомное восприятие окружающего, — уже без намека на юмор произнес доктор Чех.
    Историк Семыгин и Антон Павлович некоторое время смотрели друг на друга, затем дружно перевели взгляд на Барабанова, но тот уже уронил подбородок на грудь и неровно посапывал.
    — Как думаете, с ним все в порядке? — тихо поинтересовался Аркадий Юрьевич.
    — Красный убьет его раньше цирроза, — так же тихо ответил Антон Павлович.
    Семыгин понимающе кивнул.
   
    На следующий день, ближе к вечеру, друзья отправились к Никодиму. Оба немного нервничали.
    — Чувствую себя как-то глупо. Волнуюсь, как студент перед важным экзаменом, — смущенно сознался Аркадий Юрьевич.
    — Точно. Помолодели лет на сорок, — отозвался Антон Павлович. — Ну да скоро все закончится, пришли уже.
    В подъезде было тихо, как в погребе. Из-за дверей квартир не доносилось звяканье посуды, или шаркающих шагов пенсионеров, пьяные мужья не опрокидывали предметы мебели, а их жены не орали на благоверных визгливым матом, не плакали дети, не мяукали коты, — ни единого звука, скрипа или шороха. Казалось, жители подъезда замерли, затаили дыхание и прислушиваются к шагам незваных гостей, зная, что в следующий миг на посетителей обрушится небесная кара. Антон Павлович передернул плечами, прогоняя тревожное ощущение, набрал полную грудь воздуха и коротко, но настойчиво, постучал в дверь. Гулкое эхо тут же заполнило лестничную площадку, в луче вечернего солнца, пронизывающего смотровое окно, заплясала растревоженная звуком пыль. Резко распахнулась дверь, от неожиданности мужчины отпрянули. Никодим стоял на пороге, скрестив руки на груди, и внимательно рассматривал гостей. В его тонких губах затаилась едва различимая улыбка, словно увиденное приносило юноше удовольствие. Завершив осмотр, Никодим сказал:
    — Чем обязан вниманию столь уважаемых людей?
    — Никодим, здравствуй, — ответил доктор Чех. — Это Аркадий…
    — Я знаю, представление не требуется. Аркадий Семыгин. Почтальон, историк и диссидент. — Молодой человек перевел взгляд на Аркадия Юрьевича, секунду смотрел ему в глаза, затем озвучил наблюдение, — у тебя тик в левом веке. Ты нервничаешь?
    — Он там уже несколько лет, — ответил Семыгин, сбитый с толку напористостью и резкостью фраз молодого человека.
    — Это признак серьезного неврологического расстройства, — поставил диагноз Никодим. — Не пробовал обратиться к врачу?
    Аркадий Юрьевич посмотрел на доктора Чеха, в его взгляде была растерянность.
    — Никодим, мы пришли с тобой поговорить, — попытался спасти положение Антон Павлович. — Ты пустишь нас?
    Молодой человек выдержал паузу, все так же внимательно рассматривая гостей, затем сделал шаг назад и в сторону.
    — Проходите на кухню, там есть на что усадить свои бренные тела.
    Гости проследовали в коридор и, удивленные, замерли. Секунду они молча разглядывали противоположную стену, зияющую проломом размером со шкаф. Дыра вела в соседнюю квартиру, сквозь нее была видна ржавая железная кровать и потрепанная тумбочка. На полу у провала покоилась груда битого кирпича, тихо головой вниз, прислонившись древком к стене, отдыхал молот.
    — Мне необходимо место под лабораторию, — как ни в чем не бывало, пояснил Никодим.
    — И для этого ты чужую квартиру присоединил к своей?! — поразился Антон Павлович.
    — Эта семья семь лет назад обнаружила в лесу гриб — огромный груздь, а осенью следующего года перебралась в лес и пустила там корни, — все так же невозмутимо объяснил Никодим. — С тех пор никакие родственники не объявлялись, и на жилплощадь никто не претендовал. А сами хиппи — не думаю, что они когда-либо захотят вернуться к прежней жизни.
    — Но нельзя же просто так взять и забрать себе чужое! — возмутился Антон Павлович.
    — Я не забирал себе чужое, я взял ничейное. Антон, ты знаешь, какова численность нашего города? Одиннадцать тысяч сто двадцать три человека, и с каждым годом численность уменьшается в среднем на 700 человек, — чувствовалось, что эта тема начинает Никодиму надоедать, в его голосе появились железные нотки.
    — Откуда информация? Кто проводил перепись? — встрепенулся историк Семыгин.
    — Я. И мои соратники братья Масловы. В этом доме по всему подъезду кроме меня никто не живет. Народ уже давно перебирается в пустующие квартиры, поближе к центру. Боятся тайги, а кирпичные строения понадежнее деревянных будут, медведь их в пять минут не разрушит. То есть противозаконно, как ты считаешь, захватывают жилье. Ты что, с Альфа Центавры прилетел? Не замечаешь, что в городе происходит? — Никодим выдержал паузу, давая доктору Чеху время осмыслить информацию, закончил, — а мне нужно место под лабораторию.
    — Но ведь этот дом кирпичный, — заметил Аркадий Юрьевич, — отчего же жильцы его покинули?
    — Очевидно, меня они опасаются больше медведей, — юноша пожал плечами, отвернулся и направился в кухню, давая понять, что тема исчерпана. Мужчинам ничего не оставалось, как проследовать за ним.
    — Итак, я вас слушаю, — позволил Никодим изложить суть проблемы, усевшись за стол напротив гостей.
    — Мы ищем свиток. Свиток отца Сергия, в котором упоминается град Ирий. Мы думаем, что он у тебя, — осторожно произнес Семыгин и вопросительно приподнял брови.
    Никодим ждал продолжения, но его не последовало. Он перевел взгляд на доктора Чеха, вернулся к Семыгину, сказал:
    — Это конец истории. Начало и развитие, очевидно, я должен додумать сам. Что ж, попробую. Отца Сергия я помню, он меня крестил, но вскоре отправился в загробную жизнь, о существовании которой учил граждан нашего города. Жаль нельзя теперь уточнить, действительно ли она имеет место быть… Далее, набожность Марии намекает на то, что она часто посещала церковь — это верно, как и то, что в день смерти иерея Сергия также посетила храм господен. Следовательно, могла прихватить какой-то документ и принести его домой. Я правильно трактую вашу мысль, товарищи?
    — Да, к такому выводу мы и пришли, — уверенно согласился Аркадий Юрьевич, полагая, что разглагольствования Никодима подтверждают его правоту.
    — Вы меня заинтриговали. Пожалуй, я даже сделаю вам чаю.
    Никодим порывисто поднялся, водрузил на плиту чайник. Аркадий Юрьевич посмотрел на Антона Павлович, тот едва заметно покачал головой, выражая отрицание — у Никодима не было свитка, и узнал о его существовании он только что. Тем временем Никодим продолжил:
    — Положим, Мария в самом деле принесла домой свиток, но в таком случае я рано или поздно его обнаружил бы, все таки девятнадцать лет прошло, а свое жилище я обследовал неоднократно и скрупулезно. Из этого вытекает четыре предположения. Первое: Мария забрала свиток, но унесла его с собой в тайгу. Увы, это вариант один из худших, так как в этом случае искать документ бесполезно.
    Аркадий Юрьевич обреченно вздохнул.
    — Предположение второе: Мария не забирала свиток, значит, его забрал кто-то еще. Третье: документ по-прежнему в церкви, если только его не уничтожило время. Тоже вариант не из лучших. И последнее, самое опасное: не было никакого свитка, а вы решили поиграть со мной в какую-то глупую игру.
    Никодим резко обернулся к гостям и по очереди заглянул каждому в глаза. От этого взгляда и Антон Павлович и Аркадий Юрьевич отшатнулись, как от порыва ледяного ветра.
    — Нет, Никодим, никаких игр, — тяжело произнес Антон Павлович. — Аркадий Юрьевич, вам стоит рассказать все, я полагаю.
    — Да, извини, я просто был уверен, что… — поспешно начал Семыгин. — Ну да теперь не важно, — и он изложил полную версию своего исторического расследования, включая содержимое неотправленного письма отца Сергия и церковно-приходской книги, правда, ссылки на мифологию древних славян историк Семыгин опустил.
    За это время Никодим успел заварить чай, разлить его по чашкам и вернуться на свое место. После того, как Аркадий Юрьевич закончил, Никодим еще некоторое время в задумчивости болтал ложкой чай, затем поднялся и молча вышел. Друзья снова переглянулись, но никто из них понятия не имел, что происходит. Но вскоре Никодим вернулся и положил перед Семыгиным наполовину исписанный тетрадный лист. Аркадий Юрьевич пробежал глазами текст, вопросительно поднял на Никодима глаза.
    — Пока еще почта работает, не так ли? Я хочу, чтобы ты заказал мне эти книги. Взамен, я расскажу вам, что думаю о вашем деле. Фактов у меня нет, предупреждаю, потому что эта история для меня новость, я бы даже сказал — неожиданность. Но дедукция, дочь математики, вещь весьма ценная, согласны? В противном случае Дойль не уделил бы ей столько времени, и мы лишились бы такого чудесного образа Шерлока Холмса, которым нас порадовал Ливанов. Вам нравится Шерлок Холмс в исполнении Ливанова, товарищи?
    — Да, конечно, — автоматически отозвался Аркадий Юрьевич, вернувшись к изучению страницы. — Великолепный актер…
    — Что там? — спросил доктор Чех.
    — Учебник сербского языка, и куча специализированной литературы на английском и сербском языке, — растерянно отозвался Аркадий Юрьевич и передел другу тетрадный лист.
    — Специализированной литературы по электродинамике, — уточнил Никодим.
    — На сербском? — удивился Антон Павлович, внимательно рассматривая список. — Зачем тебе сербский язык?
    — Так что, мы договорились? — беззаботно поинтересовался Никодим, проигнорировав вопрос доктора Чеха. — Тебя же не беспокоит стоимость этих книг, верно, Аркадий? Двадцать пять процентов от самоцветов наверняка не растрачены…
    — Меня не беспокоит стоимость этих книг, я все закажу! — вдруг разозлился Аркадий Юрьевич. — Что тебе нужно?! Подписать договор кровью?!
    Антон Павлович с испугом посмотрел на друга, затем покосился на Никодима, но тот улыбался.
    — Ты меня путаешь с кем-то, у кого есть рога и копыта, — все еще улыбаясь, отозвался юноша. — Ну, раз сделка состоялась, вот моя теория: ты хочешь вернуть Камень.
    У историка Семыгина отвисла челюсть, Антон Павлович напрягся, а Никодим откинулся на спинку стула и любовался эффектом. Затем он снял улыбку с губ, подался вперед, и, глядя Семыгину прямо в глаза, уже серьезно произнес:
    — Наверное, ты думал, что я не знаю мифологию древних славян. Но я ее знаю. Мало того, я так же, как и ты, хочу вернуть Камень. В сущности, это моя миссия — восстановить гармонию.
    Никодим снова откинулся на спинку стула, давая возможность гостям поразмыслить над услышанным. Но мужчины были в растерянности, даже в легкой панике, тогда Никодим вздохнул и продолжил уже чисто деловым тоном:
    — Ладно, вернемся к материи — к объективной реальности, данной нам в ощущение, как обозвал ее немецкий еврей Маркс. Итак, где может быть свиток? Из четырех вариантов мы отбраковали три, стало быть, надо искать человека, который побывал в церкви в день смерти отца Сергия раньше Марии. И я думаю, что это, скорее всего, женщина, который на данный момент лет семьдесят пять, если она, конечно, жива.
    — Почему женщина? — спросил приходящий в себя историк Семыгин.
    — Да потому что вероятность больше. Приход отца Сергия только из пожилых женщин да старух и состоял, — Никодим произнес это так, словно втолковывал ребенку, почему слово «КПСС» важнее, чем слово «мама». — И потому, что если бы свиток нашли строители, они, скорее всего, передали бы его в горисполком. Для атеистов-строителей церковный документ не представляет ценности, но в глазах верующего человека он ценность имеет огромную, потому что становится религиозным артефактом, который требуется беречь, лелеять и охранять. Так что ситуация, при которой прихожанка, обнаружив подле мертвого отца Сергия древний документ, не раздумывая забрала его с собой, видится мне наиболее вероятной. Но это была не Мария. И это, друзья мои, все. Больше ничего я вам сообщить не могу.
    Проводив гостей на лестничную площадку, Никодим на какое-то время задержался, наблюдая, как мужчины спускаются по ступеням, затем догнал их вопросом:
    — Аркадий, когда ты найдешь свой свиток, могу я рассчитывать на то, что его содержимое станет мне доступно?
    Семыгин резко оглянулся и упрямо посмотрел Никодиму в глаза.
    «Черта с два!», — захотелось выкрикнуть Аркадию Юрьевичу, но он сдержался.
    Никодим с улыбкой рассматривал историка, но теперь в этой улыбке не было стали, скорее в ней можно было найти намек на доброжелательность. Удовлетворившись созерцанием негодования в глазах Семыгина, молодой человек сказал:
    — В тебе умирает настоящий воин, Аркадий. Я понимаю, откуда взялось твое диссидентсво. Чертов Дон Кихот. Готов ринуться на бетонную башню с деревянным копьем, если только в ее очертаниях мелькнет образ врага. Так всю жизнь головой, как отбойным молотком, и долбишь железобетонную толщу человеческой глупости, спрессованной тысячелетиями, а потому изначально непробиваемой. И этим ты мне нравишься. Дай знать, когда найдешь свиток, я могу оказаться тебе полезен.
    И Никодим захлопнул дверь, не дав Аркадию Юрьевичу возможность чего-то ответить.
   
    По дороге назад историк Семыгин и доктор Чех долго молчали. Только отдалившись от дома Никодима квартала на три, они остановились, чтобы перевести дыхание, и поделиться впечатлениями.
    — Ну что, голубчик, получили свои ответы? — то ли иронично, то ли печально осведомился доктор Чех.
    — Знаете, Антон Павлович, как-то я говорил вам, что волею судеб был закинут в Будапешт. Случилось это в далеком 56-ом году. Но я не рассказывал, что мне довелось пообщаться с Имре Надь. Знаете, кто это?.. Впрочем, не важно. Так вот, это была волевая личность, я бы даже сказал — железная. Общаться с ним было крайне трудно, он буквально давил авторитетом. Но теперь я понимаю, что рядом с Никодимом Имре — просто неразумное дитя, ползающее под ногами Платона. Психологический пресс, который он обрушивает на собеседника, по силе сопоставим со снежной лавиной, или там с камнепадом. Увернуться невозможно.
    — А на что вы рассчитывали? Я вас предупреждал.
    — Да нет. Я нисколько не жалею. У меня уже несколько лет не было психологических встрясок. Я даже бодрее себя чувствую, — Аркадий Юрьевич хохотнул.
    — Помните, я говорил, что он видит людей насквозь? Я думаю, он знает вас лучше, чем я… Да что там я, лучше, чем вы сами.
    — Да, — озадачено согласился Аркадий Юрьевич, но потом тряхнул головой, прогоняя тревожные мысли о самом себе, которые некоторое время назад так бестактно озвучил Никодим, добавил с напускной бодростью, — но все же он дал новое направление поиска! Так что наше путешествие даром не прошло.
    — Согласен. И его словам можно верить, голубчик. В отличие от нас всех, Никодим никогда не врет.
    — Но и правду, похоже, не договаривает, — заметил историк Семыгин.
    — Я думаю, он нас щадит. Есть в нем какое-то неведомое нам милосердие, я полагаю. Его правда для нас может быть невыносима. Кто знает, какие демоны одолевают его душу. Может, поделись он своей правдой с нами, и мы тут же скончались бы от ужаса.
    — Это звучит так жутко, что лучше об это не думать, — тут же отозвался Аркадий Юрьевич и поежился. Но где-то внутри он чувствовал, что в словах друга есть смысл. И еще он осознавал, что, как бы там ни было, встреча с Никодимом принесла положительный результат — Мария и в самом деле была не единственной верующей. Теперь требовалось разыскать остальных.
   
    На реализацию идеи мотодельтаплана Петя потратил два года. Первой и главной проблемой являлся двигатель, достать который было просто неоткуда. Но затем Пете пришло в голову, что участковый Полищук уже несколько лет перемещается по городу пешком, значит, его транспортное средство приказало долго жить. Предположение оказалось верным, Полищуковский ИЖ-49 давно выработал свой моторесурс, к эксплуатации был непригоден и восстановлению не подлежал, потому что достать запчасти не представлялось возможным. Впрочем, такая же участь постигла половину городского автопарка, — большая часть грузовиков и автобусов стояла на приколе и отчаянно ржавела. И с каждым годом количество техники, отданной на волю ветрам и дождям, увеличивалось.
    Петя, памятуя, как в былые времена у него складывались отношения с участковым, предстоящей беседе не очень радовался, но деваться ему было некуда.
    — На кой он тебе черт сдался? — рявкнул на парня подозрительный Полищук.
    — Мне мотор нужен. Я самолет строю.
    — Шею сломать? Эх, Петька, лучше бы ты конфеты тырил. Как-то спокойнее было.
    — Казимир Григорьевич, так ведь конфеты в магазин второй год не завозят.
    — И слава Богу, у меня хлопот меньше! — снова гаркнул участковый, не заметив, что противоречит сам себе, но тут же тон поубавил, продолжил отечески. — Ну на хрена тебе этот самолет? Убьешься же!
    — Убьешься — не убьешься. Это не так уж и важно.
    — Смотри-ка, какой умный стал. А что важно то?
    — Важно его построить. Каждый человек должен построить свой самолет…
    Прижимистый Полищук в метафизику Петиных посылов вникать не хотел, да и не умел, и долго не соглашался отдать бесполезный металлолом парню в пользование, но, в конце концов, уступил. Годы сказывались, терял куркульскую хватку Казимир Григорьевич, непростительно добрел, да и к Петьке с теплотой относился, как к сыну почти, потому что много лет они тесно общались, имели, так сказать, одно на двоих прошлое, хотя и с разной уголовной направленностью. Ну да кого теперь это интересовало?
    Из старого мотоцикла Петр извлек двигатель, освободил его от коробки передач, восстановил карбюратор и выточил новый поршень, благо заводские мощности пока позволяли. После тщательной наладки реанимированный двигатель заработал. С пропеллером хлопот оказалось больше. Чертежи Петр выполнил по всем правилам, как заправский инженер-конструктор, да только изготовить такую хитрую штуковину никто не брался. Петя плюнул и решил делать сам. Всю зиму и весну, вплоть до начала лета 81-го Петр упорно стругал пропеллер. Пять заготовок запорол, два готовых винта отбраковал, но технологию отладил, и восьмой пропеллер вышел на славу. Рама, шасси, кресло и механизмы управления так же требовали тщательности и кропотливости, но в целом проблемой не являлись, и уже к концу июля Петр Маслов вывел свое детище на испытания. Но аппарат от земли не оторвался, не хватило мощности. Петю это расстроило, но не остановило. Он вернул дельтаплан в «сборочный цех», коим являлся гараж соседа, используемый последним, как склад для всякого хлама, и разобрал свой СЛА до винтика. Болтовые соединения Петр заменил сварными, все, что было можно, облегчил, собрал назад, и, полный энтузиазма, снова вывел свой мотопланер на стартовую полосу. В конце августа Петя осуществил первый управляемый полет на собранном собственными руками самолете. Этот полет был не высок, и не долог, метров двадцать. Мощности двигателя по-прежнему катастрофически не хватало. Но хуже всего было не это, а все отчетливее проявляющийся топливный кризис. В последнее время бензин достать было невозможно, а Петины запасы иссякли, осталась последняя канистра. Еще в прошлом году горючее стало дефицитом, даже Черный Мао теперь редко на глаза показывался, потому что ловить ему в городе было нечего. Да и чем подлые микроорганизмы могли поживиться, когда автотранспорт практически не работал, а завод относился к своей базе ГСМ, как к стратегическому объекту. Территория базы горюче-смазочных материалов находилась под наблюдением армии, вооруженной автоматами (от людей) и огнетушителями (от Черного Мао), а начальник базы ГСМ Сливко Павел Геннадьевич просто зверел, стоило заикнуться о литре бензина. Впрочем, товарищ Сливко зверел по любому поводу, и началось это много лет назад, с того злополучного дня, когда Черный Мао отъел у него часть руки.
    Петя оказался на перепутье. С одной стороны его самолет уже почти летал, и нужно то было еще одно усилие, последний рывок!.. Но с другой стороны, какой смысл пытаться увеличить мощность двигателя или облегчить конструкцию, когда в городе не достать для него топлива?.. Петр запер свой СЛА в гараже и отправился за советом к Никодиму.
    — Не знаю, что теперь делать, — сознался он, предварительно поведав товарищу о возникших трудностях.
    — Дистилляция, — отозвался Никодим, наблюдая сквозь окно военный патруль. Три темные фигуры в касках и плащ-палатках, с автоматами на плечах, неторопливо удалялись в сторону гарнизона. — Процесс очистки жидкости методом выпаривания, с последующей конденсацией.
    — Дистилляция? — не понял Петя. — То есть, я в курсе, как гонят самогон, но… — Петр запнулся, потому что до него вдруг дошло, о чем говорил Никодим, продолжил возбужденно. — Спирт! Точно! Двигатель вполне может работать на спирту. Переналадить придется, но работать может! Ты — гений!..
    Никодим, по-прежнему глядя в окно, с иронией продекламировал:
    — И он, вдохновляемый новой перспективой, пулей сорвался с места.
    — Ты о чем это? — осторожно поинтересовался Петя, оглянувшись на Никодима. Он и в самом деле готов был припустить со всех ног на поиски самогонного аппарата.
    — Мужское население города распнет тебя, узнав, что ты сжигаешь столь ценную для них жидкость.
    — А-а… — Петр улыбнулся. — Да меня это не сильно волнует.
    — К тому же нет сырья, для того, чтобы гнать спирт с нуля. Можно, правда, перегонять водку, но тогда топливо твое по цене будет смахивать на плутоний. Вряд ли ты способен потянуть столь масштабные денежные траты. Да и водку сейчас отпускают по две бутылки в руки. А для длительного полета требуется много горючего, хотя… если говорить о горелке, а не о двигателе внутреннего сгорания, литра три спирта вполне хватит на сто, а то и двести километров. Хотя нет, там газ нужен. Пропан, или бутан…
    — Какая еще горелка? — удивился Петя.
    — Я о воздушном шаре. Будешь парить над землей, над черной тайгой, свободный как мысль, и смеяться ветрам, — Никодим отвернулся от окна и заглянул товарищу в глаза, тот слушал друга с опаской, раньше Петр не замечал за другом склонности к поэзии. Но Никодим уже оставил стихи и продолжил прозой. — Очень скоро это место можно будет покинуть только по воздуху. Даже если ты построишь аэробус, его нечем будет заправить. А воздушному шару много не надо, подняться он может высоко, а улететь на противоположный край планеты. Если, конечно, обуздаешь атмосферные стихии.
    — Да, в самом деле… — задумчиво произнес Петр. Идея воздушного шара уже оборачивалась к нему привлекательной стороной, но все же самолет, с его управляемым полетом, с его визгом пропеллера и встречным ветром в лицо!.. казался Пете куда притягательнее.
    Петр в неуверенности молчал целую минуту, а затем Никодим вдруг добавил, и голос его был мрачен, тягуч и окончателен, как бывает окончателен приговор, словно Никодим только что заглянул в будущее и увидел там новую неизбежную смерть:
    — Ты должен. Это. Сделать.
    И прежде, чем Петя пришел в себя, Никодим продолжил, но голос его уже не был репродуктором потустороннего мира, — обычный человеческий тембр:
    — У меня есть спирт. Много. Но я тебе его не дам. Мне он нужнее, к тому же, мне понадобится еще больше. Но к строительству шара это не имеет отношение, и поверь, этот проект важен. И для тебя в том числе.
    — Почему важен? В чем важность? — Петя все еще пребывал в состоянии легкого испуга.
    — Боюсь, это станет известно только со временем. Деталей я не знаю.
    — Ну… ладно… — неуверенно согласился Петя.
    — И еще. Я хочу попросить тебя об одолжении, — как бы между прочим обронил Никодим, и до Пети не сразу дошло, что за девять лет их знакомства, Никодим впервые его о чем-то просит. — Время от времени мне будут нужны детали, я буду давать тебе чертежи. Сможешь для меня их изготовить?
    — Да какие вопросы! Что за детали?
    — Валы, редукторы, блоки ферм — разные.
    — Скажешь, что ты собрался строить? — Петр был заинтригован.
    — Для начала генераторы тока. Затем разрядники и возбудители электромагнитного поля.
    — Ого! Зачем тебе это?! — поразился Петя.
    — Я хочу подружиться с электричеством. Но это не имеет к тебе отношения. Твоя главная цель — воздушный шар. Он — твоя миссия.
    Петя в нерешительности посмотрел на друга. Он никогда не сомневался в способностях Никодима, но эти способности его пугали, хотя в тоже время и завораживали, притягивали. Петр всегда хотел понять природу феномена товарища, и за долгие годы их дружбы много раз собирался поговорить с ним на эту тему, но так ни разу и не отважился. Какая-то внутренняя неуверенность удерживала его от этого шага, а возможно, просто было не подходящее время.
    «Но как я узнаю, что время подходящее, если не попытаюсь?» — задал себе справедливый вопрос Петр, глубоко вздохнул и решился:
    — Скажи, как ты это делаешь? Как ты заглядываешь в будущее?
    Никодим ответил не сразу. Но размышлял он не над ответом, а над тем, стоит ли отвечать. Затем, очевидно заключив, что парень вполне готов для подобных бесед, начал лекцию:
    — Судьба человека, муравья, кедра или звезды — это цепь событий от рождения до смерти. В сущности, это сложная математическая формула, вернее совокупность формул. Число их огромно, но конечно. Дождливое утро, чашка с чаем в твоих руках, скрип половиц под ногой, ладонь сестры на твоей голове, отвалившийся от угла дома № 13 кирпич, дочитанная вчера вечером книга, треск автоматной очереди, далекий лай собак, завядший фикус в окне напротив твоей квартиры, шаркающие шаги за стеной, твои тревоги о двигателе, который нечем заправить, и каждое слово, которое я тебе сейчас говорю — все это сущности, из которых слагаются уравнения. Много, не правда ли? Ты слеп, потому что не видишь, не замечаешь и сотой их доли. А если и замечаешь, то не придаешь значения. И лучше тебе оставаться незрячим, сознание обычного человека не может вместить столько информации, тем более — переработать. Есть сомнения? Скажи, каков твой возраст в минутах?
    — Ничего себе вопросик!
    — А я свой знаю всегда, с самого рождения, причем, мне не нужно даже его считать. Но скорость обработки информации — не самое важное. Поскольку судьба — формула, то она подчиняется математическим законам. А это значит, что при определенных обстоятельствах элементы уравнения могут самоустраняться, вычитать друг друга, в этом случае формула упрощается, судьба укорачивается, потому что ей необходимо преодолеть меньшее количество ситуаций, пережить меньше образов и ощущений. Но элементы уравнения могут и складываться, порождая новые, в этом случае судьба удлиняется. В течение жизни человека это удлинение-укорачивание происходит постоянно, то есть его будущее до конца не определено. Но иногда, а такое случиться с человеком может только единожды, происходит массовое вычитание, обвал элементов, и… судьба подходит к своему логическому завершению. Этот процесс необратим, как энтропия, начавшись, он всенепременно сведет уравнение к нулю. И по времени он длится ровно сутки. Ты спросишь, как же можно понять, когда с человеком происходит массовый обвал элементов? Отвечаю. Составляющие уравнение элементы крепко связаны между собой на всех физических уровнях, включая те, которые ученые пока еще не открыли. По большому счету, эта связь и определяет новую жизнь, ведь рождение — всего лишь следствие существования уже действующей, работающей, судьбы. Строго говоря, когда сущности начинают связываться в судьбу, еще не известно, кто станет ее физическим носителем (а биологическое существование всего лишь разновидность физического), на первых стадиях существования судьба пластична, и может принять любую форму, так что на свет может появиться и муравей, и дерево, и человек, и даже звезда. Но когда происходит массовое самовычитание, связи между элементами теряются, они становятся чужими друг другу. В картине, которая из них состоит, пропадает гармония. Но научить тебя видеть гармонию, ровно как и ее отсутствие, я не могу, увы. Очевидно, моя способность ее ощущать — особая разновидность врожденной мутации, как сказал бы доктор Антон.
    — Смерть — отсутствие гармонии. Она же — решение уравнения судьбы, — произнес ошеломленный Петр.
    — Верно, мой сообразительный друг. А теперь иди, и построй воздушный шар. Нашим судьбам этот элемент крайне необходим.
   
    Вернувшись домой, Петя не мог найти себе места. Он испытывал странное чувство, будто само Просвещение коснулось его своим невесомым крылом, осенило и благословило. Парню хотелось ликовать и в тоже самое время застыть, замереть и наслаждаться мигом единения с Знанием. В конце концов, не каждому юноше в двадцать один год выпадает удача подглядеть свою миссию. Петр испытывал прилив сил, волну возбуждения, словно Никодим поделился с ним своей энергией, как это уже случалось семь лет назад, когда Никодим посоветовал Пете начать строительство самолета. Правда, Петю немного смущало то, что суть этой миссии оставалась для него загадкой. Ну построит он воздушный шар, но для чего? Ну да, подняться в воздух на аэростате было бы здорово, но разве только в этом кроется миссия?.. Теория судьбы, как совокупность математических формул, и невидимые, неосязаемые связи между какими-то сущностями, — из всего этого Петя мало что вынес, но у него не было оснований не верить другу, не было причин сомневаться в истинности слов и выводов Никодима, и он принимал их, как есть, в надежде, что со временем сможет разобраться в хитросплетениях странной теории, и увидеть мир, таким, каким его видел Никодим.
    Восемь лет спустя ему это удастся. Глядя на раздувающийся гнойный волдырь солнца, на коронарное сияние железной тайги, на ослепительные зигзаги молний, слушая, как обезумевший ветер в вое набирает силу, гася, как пена пожар в себе все прочие звуки, Петр Маслов вдруг ощутит странную вибрацию собственного сердца, а следом поймет, что эта вибрация связана с каждым окружающим его предметом, с каждой его мыслью, с каждым воспоминанием, и даже ощутит сестринскую нежность и грусть, хотя Юлия будет уже за много километров от Красного. Петр переполнится счастьем прозрения, чтобы следом вдруг осознать, что вибрации ослабевают и, стало быть, рушатся связи. Похолодевший от обреченности, Петр поймет, что является зрителем великого акта крушения гармонии — собственной смерти.
    А пока Петя томился и тревожился неопределенностью и загадочностью своего будущего, но затем появилась сестра, взяла брата за руку, улыбнулась и вкрадчиво прошептала ему в самое ухо:
    — Все странное и непонятное, только сегодня — странное и непонятное. А завтра утреннее солнце рассеет туман, и загадка станет обычной жизнью, ее можно будет взять в руки, рассмотреть со всех сторон и посмеяться над вчерашними страхами.
    «Блин, — подумал Петя, успокаиваясь, — кажется, она с Никодимом на одной волне».
    «Хуже того, — подумала Юля, — мы с ним — одна семья».
    На следующий день Петр Маслов отправился в школу к учителю физики Цандеровскому держать совет, как проще всего сработать воздушный шар.
   
    В конце октября военный патруль обнаружил в восточном секторе границы на ограждении колючей проволоки лоскутки материи, словно кто-то продирался сквозь колючую проволоку, рвя на себе одежду. Беглый осмотр лоскутков выявил, что материей являлся ситец, когда-то белого цвета, теперь же от грязи серо-бурого, и разукрашенный красными маками. Патруль о находке доложил начальству, но офицерский состав не углядел в инциденте угрозы безопасности городу, и списал его на глупый юмор городских подростков.
   
    Глава 14
   
    На море, на Окияне есть бел-горюч
    камень Алатырь, никем неведомый;
    под тем камнем сокрыта сила могуча,
    и силе нет конца.
   
    Древнеславянский заговор
   
    К весне 83-го черные медведи — короли железного леса, уразумели, что нападать следует на поезда, идущие в Красный, а не из него. Осенью предыдущего года косолапые предприняли атаку на состав, груженный чугунной продукцией завода, разворотили пару вагонов, разметав вдоль полотна несколько тонн болванок, ничего съестного не обнаружили, а перекусить машинистом не додумались, и к поезду охладели. Зато следующий набег оказался для мишек намного удачнее. К Новому году поезд вез в Красный продовольствие, и медведи, превратив в щепы четыре вагона, поживились тушенкой и рыбными консервами. Крупу косолапые отчего-то не тронули, зато вскрыли мешки с мукой и сахаром, так что белый шлейф по рыжему снегу тянулся за обворованным поездом несколько километров.
    Такую наглость люди косолапым простить не могли. Ну ладно бы сожрали машиниста с помощником, но посадить на перловую кашу весь город, да еще и в канун Нового года!.. Одним словом, очень горожане обозлились, а потому военные и железнодорожники срочно предприняли следующие меры: число вагонов в составах сократили на треть, сами вагоны обшили листами железа, перед локомотивами и в конце поездов прицепили открытые платформы, и еще одну в середине составов, а на них установили бронированные пирамидальные доты. В такой дот помещалось до шести стрелков, весил он четыре тоны и медведю, — да что там медведю, самому черту был не по зубам. Расчет дота вооружался пулеметами ДШК, ручными гранатометами РПГ-7, и, разумеется, автоматами АКМ. БВР (бронированный военизированный расчет), как его тут же окрестили военные, создавал такую плотность огня, что даже стволы железных сосен падали, словно скошенный шашкой камыш.
    В начале мая обнаглевшим мохнатым разбойникам пришлось дорого заплатить за свою беспечность. Дошло до того, что один из них (видимо, главный), сидел прямо на железнодорожном полотне, лениво рассматривая неспешное приближение поезда. На платформу перед локомотивом со странным пирамидальным наростом самоуверенная зверюга не обратила внимание. Когда же до состава оставалось всего метров двадцать, главарь косолапых неторопливо поднялся, освободил железнодорожное полотно и утробным рыком подал команду к атаке. С обеих сторон леса выскочили мохнатые налетчики, прямо, как безбашенные бандиты дикого запада (о них советскому человеку поведали ГДР’овские фильмы с участием Гойко Митича). Медведи двигались молча и сосредоточенно, но тут умиротворенное бормотание тайги взорвалось треском пулеметных очередей, а со средней платформы шарахнули из гранатомета. Атака в миг захлебнулась. Уцелевшие медведи бросились наутек, а на поле боя осталось три черных туши и огромное пятно месива из крови, костей, кусков мяса, внутренностей и шерсти — в этого угодила граната. Поезд остановили, погрузили трупы поверженных врагов (не пропадать же мясу, которое, к тому же, в дефиците) и, довольные собой, продолжили путешествие домой. В Красном их встретили, как героев, бронепоезду присвоили почетное имя «Непобедимый», а ветераны недавнего боя с гордостью вывели на стенках своих ржавых дотов первые алые звездочки, как это делали летчики-истребители во Вторую Мировую войну, чтобы, значит, враг издали видел, с каким асом ему предстоит иметь дело. К концу лета собственные имена получили еще три бронепоезда: «Доблестный», «Отважный» и «Леонид Ильич Брежнев». Последний бронепоезд поначалу хотели обозвать привычным народу: «Дорогой Леонид Ильич», но затем расценили, что в подобном словосочетании присутствует некоторое неуважение к ныне покойному генсеку, и остановились на официальной версии, тем самым, увековечив в броне имя целой социалистической эпохи.
   
    Только к середине весны 1983-го года историк Семыгин составил полный список паствы отца Сергия. Сложность работы заключалась в том, что почти никого из тех прихожан уже не было в живых, да и родственников практически не осталось. Так что Аркадию Юрьевичу пришлось опросить буквально все взрослое население города, то есть около семи тысяч человек. Работа была кропотливая и тяжелая, учитывая, что до опрашиваемых не доходила важность задаваемых Семыгиным вопросов, так что многие просто отмахивались от дотошного почтальона, не желая по пустякам напрягать извилины. Для поднятия мозговой активности горожан Аркадию Юрьевичу пришлось прибегать к допингу. И действительно, алкоголь стимулировал память опрашиваемых (особенно мужчин, хотя и женщины по большей части были не против пропустить на халяву стаканчик). Впрочем, фантазию водка стимулировала тоже, так что выискивать крупицы ценной информации среди гигабайт разрозненного (а зачастую и бессвязного) словесного мусора опять же требовало много сил, терпения, но главное — времени. Со всеми этими опросами Аркадий Юрьевич и сам чуть не спился, потому как на древнейшую формулу склонения к выпивке «Ты меня уважаешь?» пока что не изобрели адекватный по силе контраргумент. Еще одной сложностью в опросе населения оказалось то, что некоторый процент жителей города избегал встречи с Аркадием Юрьевичем. В ходе своего расследования историк Семыгин обнаружил таинственную социальную группу, на которую раньше никто не обращал внимания. Поначалу Семыгин принял их за детей, но вскоре выяснилось, что это не дети, а карлики. Жили они обособлено в восточном секторе города, занимая несколько деревянных бараков у самой границей с тайгой, и на контакт с остальным населением Красного не шли. Аркадий Юрьевич поделился открытием с доктором Чехом, на что Антон Павлович дал следующую справку:
    — Пик мутаций скелета имел место с 67-го по 72-ой года, тогда у меня было много детей, страдающих заторможенностью роста, теперь они уже не дети, им от пятнадцати до двадцати лет, но и не взрослые, так что вряд ли, Аркадий Юрьевич, они обладают интересующей вас информацией, я полагаю… Стало быть, обособились, живут своей общиной, и не общаются даже с родственниками, не смогли адаптироваться к миру полнорослых людей. Несчастные малыши…
    В общем, все эти осложнения и нежданные преграды сильно тормозили поиски, так что затянулись они аж до весны 83-го. Только 13-го мая Аркадий Юрьевич пришел к доктору Чеху и вручил ему список паствы иерея Сергия 1962-го года. В списке значилось двадцать два человека. Антон Павлович пробежался глазами по документу и, пораженный, остановился на последнем имени. Это имя он знал. В ту секунду заведующий поликлиникой понял, какая мысль на протяжении нескольких лет так настырно пыталась обозначится в его сознании, но постоянно ускользала.
    — Путикова Марфа Васильевна, — прочитал вслух Антон Павлович, бросил на стол список, снял очки, откинулся на спинку стула и потер пальцами переносицу. — Это она, я полагаю.
    — Почему она? — тут же заинтересовался историк Семыгин.
    — Лет двадцать она работала у меня санитаркой. Как-то Никодим, еще будучи ребенком, предсказал смерть моей пациентки, прямо здесь, в поликлинике. А потом явилась Марфа Васильевна и понесла несусветную ересь про то, что Никодим — диавольское порождение, и что смерть перед ним идет… Ну да важно не это, а то, что она упомянула Марию. Санитарка Путикова сказал что-то вроде: когда Мария увидела мертвого отца Сергия, то тронулось умом. Следовательно…
    — Следовательно, она была этому свидетелем! — догадался Аркадий Юрьевич. — Марфа Васильевна первой обнаружила мертвого отца Сергия, Мария пришла после!
    — Так оно и было, я полагаю, — устало отозвался доктор Чех. — Вот только…
    — Что только?! Где она живет, вы знаете?
    — Точнее — жила. Померла она пару лет назад. Крепкая женщина оказалась, лет семьдесят пять протянула.
    — Проклятье!
    — Не отчаивайтесь, голубчик. Насколько я помню, у нее не было родственников, так что ее квартира, скорее всего, осталась нетронута. Поговорите с Полищуком, все же вломиться в чужой дом — это как-то не по-человечески. Если свиток был у нее, вполне возможно он и до сей поры пылится где-то в ее квартире.
    — Да-да! — возбужденно согласился историк Аркадий Юрьевич и без отлагательств отправился к участковому Полищуку выпрашивать содействия в поисках исторически важного документа.
    — И прекращайте пить, — напутствовал его доктор Чех. — Выглядите вы уже, как будто мы с вами ровесники. А новой печени у меня для вас нет, голубчик…
    — Мне не новая печень нужна, дорогой мой Антон Павлович, — уже с порога отозвался радостный Аркадий Юрьевич. — Нам всем нужна новая жизнь!
    И, счастливый предстоящему открытию, Аркадий Юрьевич скрылся в коридоре.
    — Боюсь, что она недостижима, как коммунизм Барабанова, — тихо отозвался Антон Павлович захлопнувшейся двери.
   
    Участковый Полищук пошел науке навстречу. В сущности, Казимир Григорьевич был рад помочь историку Семыгину, потому что последние пару лет ничего толком не делал, и маялся скукой. Выслуга лет позволяла ему выйти на пенсию, но что было с этой пенсией делать, Полищук не знал, а потому ей противился. Дети выросли, кое-как обзавелись семьями (кроме самого младшего Ильи) и жили отдельно, стариков избегали, жена уверенно скатывалась в старческий маразм, и Казимир Григорьевич все больше предпочитал ее общество компании своих сослуживцев. Бывшие любовницы либо скончались, либо превратились в дряблых развалин, да и не до любовных утех теперь было Казимиру Григорьевичу — старость подмяла под себя потенцию, свела на нет мужскую силу. Тридцатипятилетний прапорщик Бабулькин и два молодых сержанта прекрасно справлялись с текущими задачами, к ветерану милицейской службы Полищуку относились уважительно, и с почтение выслушивали его истории про былые подвиги (хотя знали их наизусть), так что на службе Казимиру Григорьевичу было комфортно. Когда же историк Семыгин появился перед Полищуком, и с горящими глазами поведал, что в квартире гражданки Путиковой вполне может таиться важнейший исторический документ, участковый, не раздумывая, дал добро на обыск квартиры, в толстых книгах отыскал требуемый адрес, и самолично отправился Аркадия Юрьевича сопровождать. Очень хотелось Полищуку присутствовать при историческом открытии, в надежде, что его скромное имя будет вписано во всемирную историю, как первооткрывателя, рядом с именем великого ученого Семыгина.
    Квартира санитарки Путиковой располагалась в покосившемся деревянном бараке о двух этажах, уже давно покинутом жильцами. В подъезде было тихо, душно и пыльно. Ветхие ступени скрипели под ногами, и грозили провалиться под тяжестью посетителей, потревоживших оцепенение дома своим появлением, но устояли, не обрушились. Дверь в квартиру Марфы Васильевны была не заперта, мало того — выбита. Предчувствуя недоброе, Семыгин торопливо проследовал внутрь и обнаружил картину полного разгрома. Редкая и убогая мебель была разрушена, но возраст мебели здесь был ни при чем, — пробоины и переломы вполне конкретно указывали на целенаправленное физическое воздействие чем-то тяжелым, таким, как например, железная труба, или там, монтировка. Окна скалились кариозными зубами разбитых стекол, на полу валялись сорванные с петель двери, кое-где в углах комнат ютились высохшие кучки дерьма, даже старая деревянная икона в южном углу гостиной была поругана, — растресканный и облупившийся лик святого перечеркивали богохульственные царапины: «сдесь был И».
    Придавленный к земле поражением, Аркадий Юрьевич опустился на пол, и был готов разрыдаться. Участковый Полищук и сам разозлился. Такое, казалось бы плевое предприятие, неожиданно и досадно усложнилось. Но расслабиться в ругани Казимир Григорьевич себе не дал, — должность не позволяла участковому выказывать при штатских душевное раздражение. Выдержав требуемую моменту паузу, Казимир Григорьевич похлопал ученого по плечу, выказывая сочувствие, и, гласом, вещающим приговор, заверил Семыгина, что отныне раскрытие этого «дела о варварстве» станет для него, Полищука, «актом долга и чести». На пафос участковый Полищук не скупился, ибо и сам в него верил.
    — Отыщем мерзавцев, Аркадий Юрьевич, не берите в голову. И документ ваш добудем. Я этого так не оставлю, — постановил участковый и мягко, но настойчиво препроводил историка Семыгина к выходу, дабы тот случайно не уничтожил следы пребывания преступников, а сам приступил к сбору улик и фактов, тихо радуясь, что профессионализм не пропивается и с годами не истлевает.
   
    К лету 83-го Юля Маслова из юной феи оформилась во вполне законченную лесную нимфу. Стройная и подтянутая, пластичная в движениях и жестах, с ласковой улыбкой на нежно-розовых губках, с писаными бровями и искрящейся косой цвета пшеничного колоса, — одним своим видом она вызывала у окружавших ее мужчин щемящее чувство недостижимых переживаний, неземной, а потому недоступной любви, — ведь, чтобы ответить на подобное чувство, требовалось и самому быть слегка… ангелом, а молодые мужчины Красного на такое и претендовать не смели. Так что все, чем довольствовались юные металлурги, это наблюдать украдкой за юной дивой, высовывая голову из-за кустов, или угла дома, не осмеливаясь подойти и сказать ей хотя бы слово. От девушки, словно от мощного излучателя, во все стороны волнами расходилась энергия первозданной женственности, какой-то дикой чувственности, и это поле, достигнув мужских антенн, наводило такие токи, что выжигало входные контуры. Жизнь, бурлящая в девушке, в мгновение ока топила пустоши душ незадачливых поклонников тропическим ливнем неведомого им ранее эмоционального экстаза, и юные металлурги, не выдержав напряжения, уже через минуту спешно покидали свои укрытия, спасались бегством, неслись квартал, а может и два, затем, переполненные возбуждения и усталости, останавливались отдышаться, а успокоившись, печально вздыхали и отправлялись к своим подругам, чтобы зло их оттрахать, а следом поссориться, не осознавая, что суть их агрессии кроется в том, что подсознательно они ищут в своих спутницах жизни хотя бы мимолетного сходства с ангелоподобной принцессой и отчаянно эти сходства не находят.
    Нина Павловна материнским сердцем чувствовала отношение мужчин к ее дочери и переживала за нее. Будучи человеком, реалистично смотрящим на жизнь, она понимала, что Юля слишком хороша, практически идеальна для обычной супружеской жизни. Ведь мужчины с готовностью влюбляются в принцесс, но женятся на простолюдинках, потому что в семейных буднях нет места романтике, а любовь легко тонет в прокисшем борще.
    «Да и молодых людей теперь уже по пальцам пересчитать можно… К тому же, девочка моя слепа. Как у нее жизнь сложится? Выпадет ей хоть крохотулька нашего бабского счастья?..» — кручинилась за дочку Нина Павловна.
    И еще беспокоилась женщина потому, что собственное здоровье не оставляло никаких надежд, а значит некому будет поддержать Юлию, уберечь ее от неразумных поступков, или зловредительств окружающих. В моменты таких печальных размышлений Нина Павловна опускалась на стул в углу комнаты и, глядя, как шустро дочь хлопочет по хозяйству, тихо плакала. Через секунду Юля, чувствуя перемену в материном настроении, оставляла дела, подходила к ней, обнимала и гладила по голове. Как правило, эти сцены семейного единения проходили в молчании, женщины без слов прекрасно понимали друг друга, но в тот июльский полдень 1983-го, Юлия не ограничилась тихим объятием. Она положила голову матери на колени и сказала:
    — Не бойся за меня, мама. В моей жизни есть два мужчины, которые не дадут меня в обиду.
    — Ты о ком? — удивилась Нина Павловна не столько словам дочери, сколько взрослой уверенности их интонации, так легко спорхнувшей с юных девичьих губ.
    — О Пете. И… о Никодиме.
    — О Никодиме!.. — выдохнула пораженная Нина Павловна. — Господи! Да от него же весь город шарахается! Люди говорят, он смертью заражен, как болезнью!
    — Шарахаются, — с улыбкой согласилась девушка, — кроме твоей дочери и твоего сына. Кстати, это из-за Никодима Петька взялся за ум. А за ним и Демьян с Артемкой.
    — И ты?.. Ты его не боишься?
    — Нет. День не может бояться ночи. Он — мое отражение, и моя вторая половина.
    — Доченька, ты что, замуж за него собралась?! — еще больше поразилась Нина Павловна.
    — Не сейчас, — серьезно ответила Юля. — Еще несколько лет. Я чувствую: время еще не настало.
    — Для замужества уж точно не настало, — ворчливо произнесла Нина Павловна, но в ворчании ее было больше показного, родительского. В душе она не сердилась на дочь, потому что хорошо помнила себя девятнадцатилетнюю, и сладкую истому влюбленности, и головокружение от первых поцелуев.
    «Ну да то было время целомудрия и уважения к родительскому слову, а теперь они в пятнадцать уже все знают и на все готовы!.. — обезопасила в мыслях свое прошлое Нина Павловна. — Ладно, главное, чтобы это не зашло далеко».
    — Не бойся, мама, это зайдет далеко тогда, когда придет время.
    — А может ты и права, — после паузы отозвалась Нина Павловна, нисколько не удивившись проницательности дочери. — Вы оба настолько не такие, что вам больше ничего и не остается, как… быть вместе. Пару себе среди обычной молодежи вам все равно не найти.
    — Ты умница, мамочка, — Юля чмокнула мать в щеку и, улыбаясь, пошла дальше заниматься своими хозяйскими делами, а Нина Павловна еще долго сидела в углу, и грустно размышляла о том, что судьба — всегда ребус, на разгадку которого может и жизни не хватить.
   
    Юлина проблема со зрением на самом деле была не столь однозначна, как об этом думали доктор Чех и родственники девушки. Дело в том, что иногда она могла видеть, правда, не своими глазами. Юля обладала даром полного единения с близкими ей людьми, и в редкие моменты эта связь становилась настолько крепкой, что Юля начинала ощущать себя частью другого человека, а следом — слышать, видеть и даже обонять их органами чувств. Любовь к братьям и матери в буквальном смысле даровала ей прозрение. И первое, на что обратила внимание девушка, освоившись со своим трансзрением, было то, что миры, видимые ее близкими, разнились.
    Мир матери состоял из четких образов, как окружающих предметов, так и поступков людей, в центре же наблюдаемой картины всегда оставались дети, и в первую очередь дочь. Эта контрастность наблюдалась по всему кругу обозреваемого жизненного горизонта, даже в мелочах, но грани и линии мира Нины Павловны не были грубы, или даже резки, напротив, в них присутствовала мягкость, так, словно мать Юлии, глядя на мир, готова была простить ему несовершенство. Действительность, осязаемая Ниной Павловной, была разноцветна, но в самые яркие краски рядились давно минувшие переживания и ощущения, память детских радостей и юношеских восторгов, — собственное прошлое, и, конечно, ликование, которое в ней вызывали дети. Но эта палитра не являлась для женщины самоцелью, а была всего лишь основанием, фоном, на котором великий Творец писал свое неизбежное Сегодня, — мать Юли жила реальностью текущего момента и ностальгией прошлого, с будущим она не связывала никаких надежд, и поэтому мир ее был печален и чуточку скучен.
    Во вселенных же братьев акценты были расставлены иначе. Разумы юношей жили стремительно, они глотали ощущения, не пытаясь их толком пережевать, так что малозначимые детали (и даже целые сцены) смазывались, как смазывается пейзаж, наблюдаемый из окна скорого поезда, — братья неслись в свое будущее, которое хоть и было сильнее прочего насыщено красками, пока что не имело формы, даже Петино Завтра все еще не обрело отчетливых очертаний. Мироощущение братьев Юли напоминало подзорную трубу, — все, что попадало в поле зрения объектива, приобретало удивительную резкость, бескомпромиссность и целесообразность, цвета светились пугающей определенностью, но то, что оставалось за кадром, расплывалось, становилось второстепенным и малозначимым. В центре вселенных Юлиных братьев, словно железнодорожный туннель в толще горного массива, располагались векторы их будущих свершений, затем молоденькие горожанки (что не удивительно, учитывая возраст парней), и только затем — мать и сестра. Но и между собой миры братьев отличались достаточно сильно. То, что было для Артема красным, для Демьяна становилось почти коричневым. В том, что ласкало глаз Демьяну сияющей глазурью синевы, Петя замечал бесполезные фиолетовые оттенки. Петр тихо улыбался, учуяв запах можжевельника, Артем же был к нему безучастен и предпочитал аромат фиалок. Демьян млел от томного шепота своей подруги, Петя же возводил на престол звук ветра в крыльях своего дельтаплана. Характеры людей, их переживания, словно набор светофильтров между сознанием и реальностью, искажали принимаемые образы их обладателей, и Юля прекрасно это понимала, как и то, что по этим светофильтрам можно читать души людей, их страхи, надежды, грехи и добродетели. В свои девятнадцать лет, Юля Маслова, девочка, никогда не посещавшая школу, но от рождения получившая в наследство древнее знание, завещанное ей всеми когда-либо жившими ведьмами, чародейками и жрицами, знала и понимала вселенную лучше любого зрячего. Вернее, почти любого, потому что мир, который увидела девушка глазами Никодима, был настолько иным, что Юля едва не потеряла рассудок. Случилось это в начале июня 83-го года.
   
    Пете Маслову требовалось отнести Никодиму кое-какие детали, поскольку Никодим продолжал строить свою загадочную Машину, о назначении которой не распространялся, а потому чуть ли не каждую неделю передавал товарищу новые чертежи. Петр вернулся с работы, привел себя в порядок, прихватил заказанные другом токарно-слесарные изделия, и отправился к товарищу. Юля увязалась следом.
    Получив свой заказ, Никодим тут же проследовал в лабораторию, поставив гостей в известность, что будет занят ровно двадцать три минуты. Петя вызвался помочь, но Никодим помощь не принял, велел гостям ждать, если они того желают, или отправляться по своим делам, если дела не терпят отлагательств. Спустя обозначенные двадцать три минуты Никодим работу закончил и вернулся на кухню. Там он застал только девушку.
    — Он ушел, — пояснила Юлия отсутствие брата. — Решил не прощаться, чтобы не отвлекать тебя от дела. Наверное, пошел дальше кроить воздушный шар. Просто удивительно, насколько уважительно он относится к твоей работе, даже не догадываясь, что из этого выйдет.
    — А ты решила остаться, — констатировал Никодим, нисколько не тронутый услышанным комплиментом.
    — А я решила тебя подождать. Двадцать три минуты — не так уж и долго. Как твоя Машина? Работает?
    — Она готова всего на четверть. Рано еще ей работать. Зачем осталась?
    — Подумала, что не всегда же тебе работать, может быть, захочешь немного передохнуть и…
    — И?
    — Прогуляться, поговорить.
    — Прогуляться, поговорить, — с иронией повторил Никодим, не спуская с девушки глаз. — На улице +42, хотя время к вечеру. Пожалуй, мы будем единственными, кто отважился на прогулку по собственной воле. Что ж, пойдем. Подышим свежей радиоактивной пылью. Очень полезно при малоподвижной работе.
    Они спустились в пустующий двор и направились к северной окраине города.
    Лето выдалось сухим и знойным, с мая не было ни одного дождя. Раскаленная земля плавила воздух, отчего он приобрел желеобразную консистенцию и колыхался, как мусс от прикосновения пальца. Ветер, измученный зноем, не ласкал виски прохладой, прятался в тенях подворотен, без боя сдав жаре город, и казалось, что опустили ПГТ Красный в желатиновый бульон и кипятят на медленном огне, выпаривая из железного грунта последнюю влагу.
    Молодые люди прогуливались минут пятнадцать, изредка обмениваясь необязательными репликами. Так они добрели до границы. Никодим остановился и окинул взором открывшийся пейзаж. Частокол черной тайги, словно острозубая пила, вспарывал оранжево-алую плоть горизонта, и по линии разрыва небо наливалось бордовым, будто истекало кровью. Но Никодим смотрел не на небо, он наблюдал за двумя радиоактивными псами. Животные вышли из тайги и приблизились к ограждению колючей проволоки. Двигались они нервно и по большей части боком. У ограждения остановились, но не застыли, — по их телам пробегала дрожь, лапы нервно приподнимались, словно собаки стояли на горячих углях. Морды животных были разодраны, очевидно, следствие недавней драки, оскаленные пасти обнажали желтые зубы, хвосты же были поджаты, так что оставалось неясно, агрессию животные выказывают людям, или покорность. Из-за угла ближайшего барака за молодыми людьми и радиапсами пристально наблюдали четверо карликов. В грубых бурых балахонах до пят, с капюшонами, скрывающими лица, они, профессионалы мимикрии, растворялись на фоне железного города, сливались с окружающим пейзажем, ставились его частью, так что можно было пробежать по ним глазами и не заметить. Никодим бросил в их сторону безразличный взгляд, вернулся к собакам, задумчиво произнес:
    — Жаль, что ты этого не видишь. Великолепная картина агонии. Абсолютная в своей завершенности. Ни отнять, ни добавить.
    Юля повела головой, улавливая направление, определила, спросила отстраненно:
    — Там… собаки?
    — Да. И жить им осталось недолго. Страх смерти выгнал их к людям, память о том, что люди когда-то были их друзьями, и даже хозяевами, полностью не исчезла.
    — Я… — начала девушка и запнулась.
    Никодим оглянулся на нее, секунду рассматривал застывшее в нерешительности девичье лицо, спросил:
    — Ты?
    — Я… я хочу посмотреть твоими глазами! — выпалила Юля, и Никодим понял, что эту реплику она приготовила заранее.
    — Вряд ли тебе это по силам, — сухо заметил молодой человек и снова вернул взгляд на животных. Те по-прежнему жались под оградой, бросая в сторону людей жалобные взоры. Одна из них вдруг начала скулить, и в этом визгливом звуке, который с легкостью резал как горячий студень воздуха, так и человеческий слух, была боль и еще мольба о помощи, а может — и о пощаде.
    — Господи, как же она скулит! — воскликнула девушка.
    — Это плач. Она чует свою смерть и надеется, что мы ей поможем. Глупое животное. От смерти никто не может спасти.
    Собака, словно поняв Никодима, затихла. Юля немного помолчала, опасаясь, как бы животное не взвыло снова, осторожно произнесла:
    — Иногда я могу смотреть глазами других людей. Не всех, только мамы и братьев. Но я думаю, что у меня получится это и с тобой.
    Никодим вернул взгляд на Юлю, несколько секунд внимательно ее рассматривал, взвешивая новую информацию.
    — И что же ты видишь глазами братьев? — произнес он, но в этой фразе отсутствовал знак вопроса, так, словно молодой человек уже знал ответ.
    — Разное. Они такие забавные. Когда смотрят на девушек, у них сердца начинают биться быстрее. А взглянув случайно на мои колени, смущаются, краснеют, и тут же отводят глаза.
    — Ты очень привлекательная. И это еще мягко сказано. Ты привлекательна настолько, что даже братья твои не могут с этим бороться. Потому что так устроен человек. Притяжение к противоположному полу — древнейший инстинкт, биология человеческого вида отлаживала этот механизм миллионы лет, понапридумав кучу гормонов и сложную химию их взаимодействия. Уверен, твои братья ревнуют тебя ко мне, и жалеют, что между вами кровные узы.
    — А ты? — лицо девушки было обращено к Никодиму, по загорелой щеке сбежала капелька пота, скользнула по шее и испарилась на ключице. Юля сделала медленный, но уверенный шаг навстречу Никодиму. — Я… привлекаю тебя?
    — Конечно, — отозвался молодой человек спокойно, словно просто констатировал факт. Легкий сарафан девушки отсырел от пота, обозначив грудь и плоский живот — его Никодим и рассматривал. — Мое тело функционирует по законам существования человеческого вида, с чего же мне быть исключением?
    — Почему же ты?..
    — Никогда этого не показывал?
    — Да… — выдохнула Юля.
    — Потому что это изменит тебя. Ты никогда уже не будешь такой, как сейчас. — В голосе Никодима прозвучали железные нотки, казалось, что еще немного, и он впадет в раздражение. Но только казалось, Никодим внимательно смотрел в лицо Юлии и ни один мускул на его лице не выказывал напряжения.
    — «Никогда» — слишком бестелесное слово, — заметила Юля с легкой улыбкой. Никодим следил за ее губами и видел в них покорность — покорность не ему, а уготованной девушке судьбе. Юля сделала еще один шаг, и теперь молодых людей разделял всего лишь один выдох. — «Никогда» — ненастоящее слово, в жизни ему ничего не соответствует.
    — В жизни ему соответствует главное — будущее. В нашей реальности слова «будущее» и «никогда» — синонимы. Знаешь, что это такое? Впрочем, откуда тебе знать. Слепая девчонка, не читавшая даже букваря. Ты готова броситься в пропасть, а я тебя честно предупреждаю, что это — пропасть. Вслед за своим отцом? Впрочем, твой отец бросился не ко мне в объятия, а на бетонный парапет. Ну да это не столь важно. Что это, генетическая предрасположенность к самоубийству? Ярко выраженные суицидальные тенденции, вот что сказал бы об этом доктор Антон. — Собачий визг, острый, как сабля, снова резанул по ушам, Никодим на секунду замолчал, вслушиваясь в отчаянье животного, продолжил. — А потом привязал бы тебя к кровати в палате без окон, пытаясь спасти тебя от тебя же самой. И знаешь, скорее всего, он был бы прав.
    Солнце, словно око Диавола, бросая последний, налитый презрением и кровью взгляд, смыкало веко, опускалось за черную стену тайги. Собака все скулила и драла лапами о колючую проволоку, пронизывая пространство паникой неизбежной смерти, и оставляя на острых шипах проволочного ограждения кровь разорванных лап. Казалось еще немного, и атмосфера пресытится животной болью и шарахнет во все стороны громом отчаянья.
    — Ты боишься, что я не готова? — тихо спросила Юлия почти в самые губы Никодиму.
    Дыхание девушки было терпким и сладковатым, оно напоминало аромат пшеничного колоса, когда утреннее солнце раннего сентября неторопливо поднимается над горизонтом и красит колосья золотом, а над полем восходит душистый пар… — оно напоминало жизнь, столь же прекрасную, как и недостижимую. Веки девушки не выдержали тяжести то ли капель пота, то ли напряженности момента, — захлопнулись, ее губы обозначили нежное «а», оставив после выдоха влажную трещинку, — символ безоговорочного согласия, знак преданности и готовности — готовности раскрыться, расцвести чайной розой под первыми лучами весеннего солнца… Пот собрался в ручейки и струился по лбу, щекам Юлии, стекал на грудь, и сквозь тонкую ткань отсыревшего сарафана все отчетливее проступали бесстыжие набухшие соски.
    — Мама любит читать, она много читает мне вслух, — прошептала девушка и, проскользив пальцами по рукам Никодима, опустила ладони ему на плечи. В ее руках чувствовалось напряжение, она хотела, чтобы Никодим привлек ее. — Я знаю, что такое синонимы. Я вообще много чего знаю.
    — Лучше бы ты этого не знала, — отозвался молодой человек, покосившись на воющую собаку, вернул взгляд на Юлию, вздохнул и позволил ей себя обнять. Он хотел еще что-то добавить, но девушка перебила его поцелуем.
    А секунду спустя Юлия, впитывая слизистой оболочкой слюну Никодима, а разумом — видимый им мир, ослабла в ногах и зашлась дыханием. Вселенная ее избранника неслась в сознание девушки неудержимым потоком, горной лавиной, снося на своем пути преграды познанного и утвержденного наукой, и даже незыблемые бастионы морали давали трещины и медленно, но неизбежно, разрушались. Мир Никодима вибрировал и пульсировал, словно являлся единым организмом, невероятно сложной, но целостной структурой, подчиненной и существующей по воле какого-то безумного закона мироздания, закона, не предполагавшего ни смысла, ни добродетели, ни греха. В центре Никодимовой вселенной располагалось не будущее, как у братьев Юлии, не прошлое и настоящее, как у матери, но — Смерть. Его мир был просто стихией, в нем невозможно было любить или ненавидеть, отрекаться, или надеяться. Это было первое, что осознала девушка, и только потом, уже не совсем понимая, что с ней происходит, и даже кто она сама, жадно глотая ртом воздух, краем сознания Юлия попыталась уцепиться за детали. И она получила их, получила куда больше, чем готова была принять.
    Собака все так же выла, но теперь ее голос отчетливо раскладывался на составляющие. Интонация боли преобладала, но гармоники отчаянья, безысходности и даже раскаянья отчетливо слышались в этом скулении. У одной из собак ухо было наполовину оторвано и лежало на шее мокрой и липкой тряпочкой. У второго животного через весь нос шли глубокие черные борозды, а правый глаз был вырван и болтался на стебле нервов. Из пасти капала жидкая пена, а язык, неестественно длинный и подвижный, постоянно сворачивался и тёк, принимая замысловатые формы, будто животное, словно безумный пантомим, пыталось этими знаками что-то рассказать. А в стороне, за углом ближайшего барака, таились те, кто с нетерпением ждал смерти животных, мало того, этой смерти радовался… Желая избавиться от видений, выблевывая на грудь Никодима переваренный завтрак и пресыщение впитанными картинами, девушка осознала, что значит предсказывать смерть. В картине четких взаимосвязанных структур, которые тугоплавким припоем были впаяны друг в друга, и в первую очередь — в Никодима, два несчастных животных, хоть и пребывали пока что в этой реальности, уже конвульсировали. На фоне безумной и беспощадной действительности собаки являлись посторонним реквизитом, который по забывчивости рассеянный режиссер оставил в чужом театре. И над этим всем — небо, разрезанное полосами серых тональностей, и безликий полублин солнца… А следом — топот ног. Тяжелые и гнетущие звуки, как цокот копыт приближающихся всадников Тамерлана, секундная тишина, исполненная трагизма уже написанных и обязанных произойти событий, и тут же… сухая, как голос-приговор Никодима, автоматная очередь. И еще одна. И еще…
    Скулеж смолк, как и сознание девушки. Но прежде, чем отдаться во власть забытья, Юлия нашла в себе силы оставить в меркнущем сознании записку: во вселенной ее избранника не было цвета, мир Никодима был черно-белым. Одиннадцать лет назад, при первой их встрече, Никодим разгадал Юлину слепоту, теперь же девушка, словно отдавая ему долг, нашла изъян у Никодима — он был дальтоником.
    — Первый, это восьмой. Попытка проникновения. Две радиасобаки. Территория зачищена, потерь нет. — Сержант спрятал рацию, оглянулся на Никодима, тот держал на руках обмякшую девушку, спросил. — У вас все нормально?
    — Да. Все в порядке. Легкий шок. Пройдет.
    — Тошнота, обморок… скорее всего — тепловой удар. Неси ее в тень, по такой жаре можно и ласты склеить, — порекомендовал сержант, кивнул подчиненным, и патруль двинулся вдоль колючей проволоки на восток.
    — Это я и собирался сделать, — заверил его Никодим.
    С девушкой на руках молодой человек направился к центру города. Отойдя метров пятьдесят, он оглянулся. Четыре приземистые фигуры торопливо приближались к границе. Один карлик был вооружен пожарным багром, двое других тащили за собой толстые цепи с ржавыми крюками на конце, четвертый нес на плече дробовик. Дойдя до границы, они зацепили багром и подтянули к себе трупы собак, немного повозились, протаскивая их сквозь колючую проволоку, затем нанизали мохнатые тела на цепные крюки и так же торопливо потащили прочь. Все это время вооруженный дробовиком карлик не спускал с Никодима глаз.
    — Subhuman race, — тихо произнес Никодим, отворачиваясь. — Поколение пигмеев.
   
    К концу лета участковый Полищук нашел вандалов, разгромивших квартиру санитарки Путиковой. По ходу расследования выяснил, что общее количество разграбленных («развандаленных», как выразился сам Полищук) бандой квартир равнялось тридцати двум. Правда, поимка преступников душу Казимира Григорьевича сладким нектаром радости не омыла, напротив, макнула ее в кислотный раствор негодования, острый и крепкий, как соус чили. Взбесился Полищук, потому что одним из членов банды мародеров оказался его собственный сын Илюша. Мало того, свиток, столь ценный для историка Семыгина, как выяснилось, уже почти год пребывал в его собственной квартире, под кроватью сына пылился. Ну как при таких обстоятельствах можно надеяться на проникновение в историю с целью занять почетное место рядом с великими первооткрывателями?! Одним словом, очень расстроился Полищук, так что сынуля выгреб на полную катушку, рука то у Казимира Григорьевича была железная, бицепс — не половой орган, он и в шестьдесят работает, как положено. В завершение наказания, Полищук пинками пригнал сына в участок, и выдал форму с ефрейторскими лычками, благо штатное расписание позволяло устроить на службу еще одного милиционера младшего состава.
    — Я твою дурь в правильное русло направлю, — хмуро наставлял сына Казимир Григорьевич. — Ты два года после армии балду пинал, нихрена не делал, пора и совесть знать.
    Илья не возражал, он вообще к самостоятельному размышлению и принятию решений был не склонен, потому как с рождения интеллекту противился, так что новая работа как раз по нему пришлась.
    Решив проблему с сыном, Полищук отправился к историку Семыгину и вручил ему многострадальный свиток. Нюансы дела квартирных погромов Казимир Григорьевич опустил, но Аркадий Юрьевич на них и не настаивал. Приняв дрожащими от волнения руками документ, он был готов Полищука расцеловать, а потому тут же усадил участкового за стол и принялся угощать водкой с солеными баранками и кабачковой икрой (больше ничего в холодильнике не имелось), заверяя гостя, что профессиональное содействие правоохранительных органов оказалось неоценимым, а может и решающим в его — Семыгина, историческом расследовании. Польщенный и растроганный Полищук добросовестно водку приговорил и откланялся, понимая, что Аркадию Юрьевичу натерпится приступить к изучению документа. И был Полищук прав, как только дверь за участковым закрылась, Аркадий Юрьевич уселся за стол, вооружился лупой, и принялся изучать свиток.
    К вечеру следующего дня, ни на секунду не сомкнувши глаз, и даже не сделав перерыв на чай, тщательно проанализировав каждый квадратный сантиметр огрубевший от времени шкуры, изучив каждое слово и тем более нечитаемые в предложениях пробелы, Аркадий Юрьевич текст познал, и укрепился во мнении, что отец Сергий неверно истолковал то немногое, что ему удалось прочесть. В сущности, свиток являлся летописью трагедии, в нем описывались последние дни существования града Ирий. Приобретенные в свое время фолианты по старорусским диалектам получили возможность поделиться с хозяином своим знанием, — в переводе историка Семыгина свиток (с его же пометками) читался так:
   
    «…Небеса полыхали, и пламя с небес сошло и град поглотило, и ветер ревел (пробел, очевидно, имелось в виду «ревел медведем», или «ревел вепрем»), кружил хороводом, закручивал пламя, так что сноп огненный над градом до самого неба стоял, и шел с небес пепел, как снег, и солнце за дымом и гарью сокрыто было. И со всей тайги пришли (пробел, должно быть «волки», потому как позже они выли), смотрели на пожарище и выли, а люди, кто уцелел, бросили добро нажитое огнищу, и бежали к храму Господнему. Дней ровно три буянило пламя — наказание Господа нашего за грехи, и ересь языческую, что горожане исповедовали. А затем пожар унялся, от града только треть усадьб да (пробел, наверное, еще какие-нибудь строения) уцелело, а все остальное в пепел обратилось и сажу. А Храм Господен, славу Иисусу, ни одна искра не тронула.
    Запозднился я, не успел спасти души заблудшие, и ересь их искоренить, и поделом мне такое наказание и горе, в чем буду раскаиваться все отпущенные мне (пробел, должно быть «дни»), потому как слышал я роптания среди люда, еще когда только мастеровые собирались снести их алтарь диавольский, с идолом на пьедестале, который о четырех лицах. Да и позже, когда мастеровые дом диавольский по срубу разобрали, а идола костру предали, глаза мои не спали, видел я, как люд недовольство выказывал, а то и вдогонку мне (пробел, но при недовольстве либо злословят вдогонку, либо плюют, а может и камни кидают). И ежели бы не чугуевские казаки, которых мне для содействия делу благому Екатеринбургская епархия определила, мог бы и бунт случиться. Противились жители града Ирий сносу их храма (пробел, но тут либо «диавольского», либо «языческого»). А уж когда мастеровые решили камень расколоть, который под алтарем четырехликого идола обнаружился, чтобы в дело строительное гранитный материал пустить, так уже и на служивых не оглядывались, костьми ложились под камень, а кто и кидался на людей рабочих с (пробел, «с топором», «с палкой» — с каким-то примитивным оружием, надо думать). А днем следующим было уже не до распрей — пламя с небес сошло, и на град накинулось. Велика сила Господа нашего, хоть и горе многим случилось, но вразумил он (пробел, «оставшихся», или «уцелевших», надо полагать). А ночью было мне видение, сам Диавол вышел ко мне и молвил. И глаза его были черны, как смерть, и искушал меня, речами жуткими от веры пытался отвадить. Говорил, будто камень трогать нельзя, словно камень — это и не камень вовсе, но (пробел, должно быть «пробка», так как дальше обнаружился «сосуд») от адского сосуда, и что если его потревожить, не будет жизни ни младу, ни старцу, ни язычнику, ни православному. И камень тот по-своему диавольскому разумению он по имени называл — Алатырь. Но крепка моя вера, не пошел я на привязи у Диавола, аки двуколка за ломовым, молился три дня, а затем камень разбить (пробел, может быть «распорядился», или «наказал»). С того дня паства моя и ведет свою летопись. И с Божьей помощью да руками уверовавших горожан мы град Ирий отстроим, и красу его былую возродим. Слава тебе, Господь наш Иисус Христос. Аминь.
   
    1754 год от рождества Христова, месяц июль (пробел, день неизвестен). Клирик Фома, Тобольская епархия, град Ирий».
   
    Анализ документа произвел на Аркадия Юрьевича сильное впечатление. Все тут было: и Камень, и природные катаклизмы, и диавольский прототип Никодима. И если бы этим событиям не было более двухсот лет, их вполне можно было бы спутать с летописью Красного. Правда из свитка было неясно, уничтожил клирик Фома Камень или нет, но намерения свои священник обозначил вполне определенно. Судя по почерку и изложенным событиям, человек он был последовательный, в мелочах щепетильный и в вере своей упертый, как упомянутая им же ломовая лошадь. Так что если Камень он и не уничтожил (вероятнее всего таки не уничтожил, иначе, откуда бы Алатырь взялся двести лет спустя?), но пытался, — размышлял историк Семыгин. — А учитывая то, что церковно-приходская книга с этого времени ведет историю не возрождения града Ирий, но его вымирания, то следует отдать должное здравомыслию привидения Фомы-клирика, которое именно об этом священника и предупреждало. Формула простая: хотите жить, не трогайте Камень. Ну да разве Церковь снизойдет до советов язычески настроенных привидений!
    Из свитка так же следовало и то, что град Ирий был куда крупнее, чем основатели Красного в 54-ом году определили. После пожара в живых осталось около двух тысяч человек, — это следовало из записей церковно-приходской книги, то есть изначально их было больше, может быть три, или даже три с половиной тысячи. А вот все уцелевшие не могли укрыться в церкви, они бы туда попросту не поместились. Так что, либо клирик Фома врал, либо чего-то не договаривал. Еще одной странность являлось упоминание Екатеринбургской епархии, которая выделила священнику казаков, хотя сам клирик Фома приписку имел в епархии Тобольской. Что же, Фома работал сразу на две конторы? Иначе, с чего бы Екатеринбургские попы поделились армией с чужим подчиненным? И почему Тобольская епархия не выделила своему сотруднику охрану, раз он в ней нуждался? На эти вопросы у историка Семыгина ответов не имелось, и он отложил их для дальнейшего изучения.
    Самый же интересный вывод заключался в другом. Иерей Сергий все перепутал, клирик Фома не возводил каменную церковь взамен деревянной. Свою церковь он строил с нуля и на другом месте. А вот деревянный языческий храм, построенный жителями Ирия вокруг камня на имя Алатырь, с идолом четырхликого бога (а это никто иной, как Святовит), он разрушил. Тут на лицо имел место конфликт религий. Возможно, что и стихия тут ни причем, а пожары — всего лишь протест наших языческих предков против православного натиска и притеснения, — заключил историк Семыгин. — Но что это нам дает? Двести лет назад язычество на Руси было очаговым и, по большей части тайным. И вот православная церковь добралась до зауральской тайги, может быть к последнему оплоту древнеславянского верования, и привела с собой армию, уверенная, что мировоззрение можно привнести в чужую среду только силой. В результате, «диавольские» боги наших предков разгневались, все уничтожили, а единственно-истинный бог христиан так и не проявился, не встал на защиту своих подопечных.
    Все эти размышления вызывали у Аркадия Юрьевича изжогу и желудочные колики. Семыгин никогда не был религиозен, но так же он не был и слеп, и теперь открывшаяся ему картина вполне конкретно указывала на истинные истоки религиозных распрей. А питала эти истоки, конечно же, политика. Бывший военкор Семыгин в молодости часто сталкивался с подобным. Живет себе маленькое государство, никого не трогает, но обязательно найдется кто-то большой и сильный, который вломится и начнет учить неразумных граждан, что есть хорошо, и что недопустимо. Так и здесь: жил себе Ирий, скорее всего, счастливо жил, преуспевал (а как иначе поселение в три-четыре тысячи горожан, по тем временам — большой город, смогло бы так разрастись?), и тут появляется христианство с мушкетами и кавалерией, и рушит все под корень. Но что они рушат? Всего лишь людей, потому что люди смертны, а у сильных мира сего самые современные средства уничтожения, в данном случае — профессиональная армия. Но вдруг оказывается, что, задавив очаг ненавистного верования, военизированная религия, повелевающая массами и даже государствами, натыкается на неизведанную и возмущенную силу, столь могущественную, что проигрывает ей безоговорочно и окончательно!
    Аркадий Юрьевич и сам озадачился такому выводу, но поразмыслив, заключил, что удивляться тут нечему. В сущности, все социальные структуры живут и развиваются по одному принципу — принципу захвата власти и доминирования. Но что делать, когда доминирующие натыкаются на непреодолимую силу? Когда ни мушкеты военных, ни всемогущий Бог не в состоянии контролировать ситуацию? Закрыть глаза, сделать вид, будто ничего такого и не происходило? Может быть, поэтому Тобольская епархия с такой прохладой относилась к вотчине отца Сергия, да и к нему самому, зная, что место это — кладбище града Ирий, само по себе является посягательством на основополагающие устои христианства?..
    И вот на этой мысли, на этом нервном вопросе, историк Семыгин понял, что ему делать дальше. Он вернулся за стол, достал чистый лист и принялся писать письмо в Тобольскую епархию. Аркадий Юрьевич подробно изложил историю своих поисков и открытий, промежуточные заключения, привел текст свитка иерея Сергия и в конце обозначил главную проблему:
   
    «Товарищи (простите, не знаю, как вас называть), наш город вымирает, и скоро исчезнет с лица Земли окончательно. Я знаю, и вы это знаете тоже, что весь этот ужас — следствие ваших амбиций и алчности. Это не претензия и не угроза, меня мало волнуют этические аспекты православной церкви двухсотлетней давности. Речь идет о пока что живых людях. Если у вас есть сердце, если вы в самом деле верите в ваше христианское милосердие, вы мне поможете. Я жду от вас любую информацию, которой вы располагаете по граду Ирий. И вот что, мои дорогие духовные настоятели, в отличие от вас, я этот город не оставлю».
   
    Утром следующего дня Аркадий Юрьевич письмо отправил. В глубине души он надеялся на ответ, но разум ему говорил, что ждать отклика от епархии бесполезно.
   
    Осенью 83-го сбылись худшие опасения жителей Красного — тайга замкнула кольцо окружения полностью.
    В начале сентября бронепоезд «Леонид Ильич Брежнев» уничтожил участок железной дороги. В дымке утреннего тумана невыспавшемуся часовому БВР-а померещилось движение. Опасаясь нового нападения косолапых, или еще какой напасти, благо тайга на них богата, часовой схватил гранатомет и шарахнул в воображаемого врага. На пути движения гранаты привидения не оказалось, не было там и медведей, и даже радиоактивных собак не выявилось. Зато была железная дорога. Взрыв основательно покорежил рельсы, разметал шпалы, а в насыпи оставил пятиметровую воронку. И все бы ничего, дорогу вполне можно было восстановить, но уже на следующий день на город обрушился ливень, такой желанный летом, сейчас же совершенно неуместный. Этот ливень иначе как диким, назвать было трудно. Щебеночную насыпь он размывал быстрее, чем железнодорожники ее засыпали. В конечном итоге, решили дождь переждать, и это оказалось роковой ошибкой, потому что ливень шел ровно тридцать дней, и за этот месяц воронка превратилась в котлован, через который впору было наводить мост. Но и это еще было не самое страшное. Предоставленная сама себе тайга за месяц проросла юными железными деревьями сквозь шпалы, а местами и разорвав их, и заполонила придорожное пространство, так что поезду, пришлось бы теперь протискиваться сквозь стальные заросли, срывая с вагонов обшивку, а может и теряя колеса. Чтобы быстро расчистить дорогу и восстановить поврежденное полотно, требовалось участие половины городского населения, а инструментов едва набралось на три бригады. Деревья судорожно пилили, отбиваясь от радиоактивных собак, голубей и медведей, но толку от этого трудового подвига было не много — тайга множилась и расползалась, как эпидемия. Черный лес уверенно поглощал железную дорогу и к началу ноября поглотил ее полностью.
    Помимо прочего, железная стена тайги являлась экраном, через который не могла пробиться радиоволна. Обычные радиоприемники издавали только треск и шипение, и военные вынуждены были построить семидесятиметровую мачту с антенной, как это сделал завод еще два года назад. Телевизионный ретранслятор пока работал, но испускаемые им волны отражались от леса и дробились, так что на экранах телевизоров кроме снега и рваных полос ничего нельзя было рассмотреть. Блокада Красного распространялась даже на электромагнитное поле.
    К концу декабря основные линии завода остановили. Какой смысл сжигать топливо и выпускать продукцию, когда эту продукцию невозможно вывезти. К тому же в городе начала сказываться нехватка продовольствия, рабочие требовали паек, табак и выпивку. Деньги потеряли ценность, ходовой валютой стали мука, крупа, консервы, алкоголь, патроны к дробовику и мыло. Председатель горисполкома Поворотов, посовещавшись с директором завода Головчуком Василием Игнатьевичем и командиром гарнизона полковником Рубаковым, ввел в городе карточную систему распределения харчей. Продовольствие в город доставляли вертолетами, и его пока что хватало, — хватало, чтобы не голодать, но ни о каких излишествах не могло быть и речи. Горожане были угрюмы, считали себя несправедливо наказанными, и готовились к активным действиям деструктивного характера. В сущности, для бунта им не хватало идейного лидера, и отцы города прекрасно это понимали, так что полковник Рубаков выделил солдат для охраны продовольственных складов. И все же народная смута дала о себе знать. Проявилось она следующим образом.
    Как-то капитан Червякин, прогуливаясь по городу с целью выявления зловредных политических элементов, и будучи настолько уверенным в авторитете Советской Армии вообще и Особого Отдела в частности, что не посчитал нужным взять с собой военизированную свиту, углядел на площади скопление народа, тут же к антисоциальной опухоли приблизился и имел неосторожность приказать сталеварам разойтись, и больше трех не собираться. Мрачные мужчины переглянулись (а было их человек пятнадцать), мысленно выразили друг другу негодование, и принялись Червякина бить. Били молча, долго и с остервенеем, так что особист вскорости скончался. Гвардия Полищука дебоширов усмирила, зачинщиков арестовала (все же участковый у горожан пользовался уважением, и бить его без причины никто не осмеливался), но к разгневанным сталеварам милиционеры относились почтительно, в правах их не ущемляли, и даже делились с «революционерами» табаком. Поворотов же, понимая, что в данный момент народ нужно успокоить, а не запугивать, на жестких мерах не настаивал, и сам проводил просветительскую работу, разъясняя, что волноваться нет причин, что все под контролем, и скоро черная полоса жизни Красного закончится.
    — Завод остановили, он больше электричества не потребляет! Гм… Стало быть, мазута для электростанции хватит до весны! Гм… отопление и свет никто не отключит! — вещал Леонид Валерьевич. — Хотя, его нужно экономить… Нам надобно то всего до весны продержаться, а там «большая земля» до нас новую дорогу протянет! Гм… Страна не оставит нас в беде!..
    Нехотя и с недоверием, но остыл народ, успокоился. В конце концов, что такое для советского человека нехватка продовольствия? Ерунда, главное, чтобы не было войны!.. О том, что война в Красном идет уже много лет, никому из сталеваров в голову не приходило.
    На улицах зима уже скрипела морозами, словно зубами от злости. Подворотни Красного, отданные во власть колючим ветрам, обезлюдели. Ранние сумерки кутали город мутным мраком, и горожане, экономя электричество, ложились спать рано (да и что оставалось делать?). Если бы в небе пролетал самолет, пилоты не смогли бы разглядеть в пропасти ночи спящий город. ПГТ Красный, погружался в зимнюю спячку, как в трясину, надеясь проснуться весной и с облегчением обнаружить, что пошлое — всего лишь дурной сон.
   
    Глава 15
   
    Багровый и белый отброшен и скомкан,
    в зеленый бросали горстями дукаты,
    а черным ладоням сбежавших окон,
    раздали горящие желтые карты.
   
    В. Маяковский, «Ночь»
   
    Весной следующего, 1984-го, года «большая земля» и в самом деле озаботилась проблемами ПГТ Красный. А именно: отправила туда специальную комиссию, выяснить, почему завод перестал поставлять стране чугунные чурки. Важные мужчины в строгих костюмах высадились из вертолета, и были крайне возмущены отсутствием ожидающих автомобилей, что тут же в пестрых интонациях и высказали склонившемуся в поклоне председателю горисполкома Поворотову:
    — Ты что, блядь, прикажешь нам по твоей пылище пешком топать?!
    Вместе с Поворотовым высоких гостей встречал почтальон Семыгин, но согласился он на это мероприятие только из профессиональной необходимости — вертолет вместе с комиссией должен был доставить в Красный почту, и ее требовалось принять. Аркадий Юрьевич возмущению гостей развеселился, и, глядя на конфуз председателя горисполкома, ответил за начальника:
    — Пешком, уважаемые, пешком. Пешкодралом! У нас нынче солярка имеется только у военных, да и то в ограниченном количестве, городской транспорт давно стоит на приколе. Нет ни запчастей, ни горючего. Вообще ничего нет, даже харчей. Так что не светит вам ни застолье с водкой и сосвенской селедочкой, ни баня с березовыми вениками и девками. А придется вам поработать — прогуляться по городу и посмотреть, как он в труху рассыпается!
    — А это еще кто?! — взревел самый активный член, видимо председатель комиссии.
    — Совесть социализма! — в тон ему отозвался Аркадий Юрьевич, а потом как ни в чем не бывало, покатил свою тележку к вертолету, грузить ее тюками газет и писем.
    То, что ПГТ Красный не санаторий, гости поняли быстро, сразу же после того, как Леонид Валерьевич выдал им респираторы, порекомендовав на улице их не снимать, потому что пыль радиоактивна. Рюкзаки и баулы, которые гости собирались набить банками с солеными груздями, клюквенными компотами и вязками вяленой зайчатины, члены комиссии даже брать с собой не стали, бросили в вертолете. А тут еще и карлики показались, добавив своим появлением гостям нервного напряжения. Молчаливые человечки в бурых балахонах и с длинными пиками в руках держались в удалении, но внимательно наблюдали посадку вертолета, а затем вели комиссию два квартала, почти до самого центра, давая понять, что гости находятся на их территории, и что им тут не рады.
    Все это произвело на делегацию настолько гнетущее впечатление, что они запретили себе отдых от перелета и тут же приступили к работе. Всю ночь комиссия изучала разносторонние документы, подсчитывала убытки, прикидывала затраты, и рано утром, заверив председателя горисполкома Поворотова и директора ныне не работающего завода Головчука, что меры по «возвращению к жизни города Красный Октябрь будут приняты незамедлительно, и к осени железная дорога будет воссоздана всенепременно», поспешно погрузилась в вертолет и была такова.
    К осени никакой дороги воссоздано не было, зато из «области» пришло заверение, что страна о детище своем, то есть о Красном, не забыла, и что восстановление железной дороги заложено в смету затрат будущего года. Некогда стране было заниматься Красным, у нее генсек при смерти на руках лежал.
    — К исполнению обязанностей генерального секретаря Черненко К. У. приступил, не приходя в сознание. А в редкие минуты просветления мозга пытается исправить Андроповские нововведения, — так прокомментировал вступление в должность и правление Константина Устиновича историк Семыгин.
    Леонид Валерьевич Поворотов, памятуя народную мудрость «на Партию надейся, а сам не плошай», решил своими силами готовить город к зиме, а потому отправился с разговором к теперешнему директору завода Головчуку, и предложил ему оставшиеся заводские мощности пустить на производство «буржуек», благо их клепать и без сварки можно было, то есть, не расходуя электроэнергию. Директор завода с пониманием встретил предложение Леонида Валерьевича, да и печек требовалось не так уж и много, около полторы тысячи, если исходить из расчета одна «буржуйка» на семью. К тому же смекалистые заводские слесари и сами уже потихоньку мастерили эти нехитрые отопительные приборы, догадываясь, что обещаниями «большой земли» в морозы жилье не обогреть. Первые заморозки город встретил во всеоружии — дома, словно паровозы, попыхивали торчащими из окон трубами и потрескивали горящими в топках поленьями.
    Вплоть до весны 86-го вертолеты исправно доставляли продовольствие, которое честно распределялось между населением, так что если кто-то и вынашивал недовольство (все-таки табак и алкоголь были в большом дефиците), то держал его при себе, наружу не проецировал. К тому же, не нужно было работать, что диссидент Семыгин озвучил следующим образом:
    — У нас в Красном наступил долгожданный коммунизм. Работать — от каждого по возможности, то есть не нужно совсем, а харчи — всем по потребностям, то есть поровну. Ура, товарищи, светлое будущее уже здесь и сейчас! Спасибо вам, Никита Сергеевич, вы свое обещание сдержали!
    Не забывала «большая земля» и об идеологической подпитке граждан Красного, а потому иногда вертолеты доставляли газеты, а весной 85-го даже приперли тысячу экземпляров книги Дорогого Леонида Ильича «Малая земля». Семыгин книгу просмотрел, и начал раздавать ее горожанам вместе с газетами, рекомендуя использовать этот шедевр исключительно для растопки.
    Со всем мирился люд Красного, все лишения стойко переносил, не роптал, но вот отсутствие водки оказалось непреодолимым испытанием. Никак нельзя было существовать горожанам без алкоголя, а потому доморощенные химики начали экспериментировать со всевозможным сырьем, пытаясь заполучить вожделенную жидкость. Как не удивительно, но некоторые результаты были достигнуты при использовании целлюлозы. Самогон из нее получался убийственно-вонючий, но дело свое делал — вставлял мгновенно и наповал. Ее так и прозвали — «табуретовка», толи по исходному сырью, толи по силе воздействия на организм. Употреблять «табуретовку» решались только самые отчаянные, остальные предпочитали мозольную жидкость, средство для мытья стекол «Секунда», или денатурат. Но чтобы свести в могилу весь город этой отравы было недостаточно, выпили ее быстро, похоронили пару десятков отравившихся насмерть алкоголиков, и снова затосковали. Правда, имели место слухи, что запасы спирта (и довольно большие) припрятаны в квартире Никодима, но соваться к парню, пророчащему смерть, никто не отважился. Да и откуда бы у него взялся спирт? Никто ж Никодима отродясь выпившим не наблюдал. К тому же странное что-то вокруг дома его творилось. Зимой 86-го неоднократно жители наблюдали над крышей Никодимовской четырехэтажки голубоватое свечение, словно полярное сияние его окутывало, а как-то молнии всю ночь в этот дом проклятый лупили, грохот стоял невероятный, а дождя так ни капли и не пролилось. В общем, и Никодима, и вотчину его народ стороной обходил от греха подальше.
   
    В марте 86-го небо Красного озарилось недобрым светом блуждающей звезды. Комета Галлея, вестница бед и несчастий, снова несла человечеству проклятья. Уже в начале года, 26-го января, когда комета еще только приближалась к орбите Земли, мир облетела трагичная весть о катастрофе американского шаттла «Челенжер». На 73-й секунде полета взорвался правый твердотопливный ускоритель ракетной платформы, оборвав жизни семи членам экипажа. Правда, в Красном это известие никого, кроме учителя физики Цандеровского, не взволновало. Вениамин Альбертович же, будучи человеком интеллигентным, опечалился, так как считал, что некоторая доля вины лежит и на нем, как на теоретике твердотопливных реактивных двигателей. Но и он вскоре успокоил себя мыслью, что:
    «Так им — американцам и надо! Нечего чужие идеи красть!»
    В конце февраля на 27-ом съезде КПСС теперешний генсек Михаил Сергеевич (возмутительно молодой и болезненно активный!) впервые заговорил о гласности и перестройке. Говорил генсек убежденно, с блеском в глазах и твердостью в голосе. В этих речах люд чуял дух перемен, дух возрождения, не понимая, да и не желая понимать, что кардинальные изменения возможны только через хаос и ужас, и что те, кто теперь готов был драться за реформиста Горбачева, спустя несколько лет его проклянут. Но это были пока цветочки, ягодки же начали созревать к середине весны.
    Торопясь не пропустить редкое небесное явление, астрономы всех мастей направляли оптические приборы в небо, любуясь звездной странницей, распустившей на миллионы километров свой пушистый хвост. И любовались до конца апреля, потому что уже в начале мая весь мир узнал про небольшой украинский городок с травяным названием Чернобыль, и стало вдруг как-то не до астрономии. Атомная энергетика СССР, гордость отечественной науки и промышленности, на поверку оказалась такой же хилой и болезненной, как и вся экономика Страны Советов. Да еще и диавольски опасной. Смерть накрыла Припять сияющим куполом, и купол это ширился, разрастался, грозя не только Украине, но и странам Европы. У СССР появился еще один фронт, на борьбу с радиацией бросили десятки тысяч людей, многие из которых погибли сразу, остальные чуть позже, — и если не от болезней, то от безнадежности. Как, например, академик Легасов…
    Американские бомбардировщики бомбили ливийские города, казахстанский национализм, очевидно, воодушевленный обещанием гласности и демократии Горбачева, поднял голову — в Алма-Ате начались беспорядки, советские солдаты по-прежнему проливали кровь в Афганистане, не зная за что, и зачем они сражаются, а ПГТ Красный полыхал огнем.
    Лето 86-го в Красном выдалось не просто жарким и засушливым, но раскаленным, как жерло вулкана. Солнце палило так, будто собиралось превратить кусок тайги в пустыню. Воздух был настолько сух, что звенел, хотя возможно, это звенело в ушах горожан, потому что с середины мая и до конца августа они пребывали в состоянии полуобморока, как от жары, так и от недоедания. Поставки продовольствия в начале лета резко сократились, страна занималась аварией Чернобыльской АЭС, ей было не до мелких проблем Красного, так что председатель горисполкома Поворотов вынужден был урезать ежедневную пайку в три раза, отчего недовольство отдельных граждан вылилось в активный протест. Десяток металлургов, вооруженных дробовиками, предприняли попытку взять продовольственные склады штурмом, но мятеж был задавлен в зародыше, толком не начавшись. Военные и сами находились на пике нервного напряжения и только искали повод излить свое недовольство, а тут покушение на социалистическую собственность! Одним словом, часовые и патруль в две минуты перестреляли нападавших и даже раненых добили, чтобы остальным неповадно было. Сглупили мятежники, особенно учитывая тот факт, что в продовольственных складах и поживиться толком было нечем, там и было то всего несколько мешков с мукой и горохом.
    Народ бескомпромиссности военных не возмутился, напротив, многие высказались, что — да, в такое непростое время и меры надобно принимать суровые, жесткие, иначе — все, страну захлестнут бардак и разгильдяйство. Даже Иосифа Виссарионовича добрым словом вспомнили. Самые же прагматичные замечали цинично, что уменьшение количества ртов способствует увеличению пайки живым. Хоть и немного убыло едоков, всего-то десяток на несколько тысяч оставшихся горожан, а все лишняя калория здоровью в плюс.
    Нашлись и сорвиголовы, решившиеся на прорыв из окружения. Группа мужчин, женщин и даже детей, общим количеством человек тридцать, отправилась пешком прямо сквозь железную тайгу, держа курс на юг. Час спустя провожавшие услышали неорганизованную пальбу и отголоски криков, рыков и еще чего-то маловразумительного, но скоро звуки стихли, тайга поглотила их, не оставив места для надежд и сомнений — суровый лес никого пропускать был не намерен, и пощады никому миловать не собирался.
    А зной тем временем лютовал, и к осени деревянные бараки, давно уже покинутые жильцами, пересохли до звона, высохли, как ковыль, и если в пробоины выбитых окон и сорванных с петель дверей врывался ветер, эти дома издавали низкий протяжный плач, напоминая звучание толи расстроенной виолончели, толи гобоя. Для того чтобы вспыхнуть баракам не хватало малости — зажженной спички, искры, или даже брошенного окурка. И в конце лета они таки вспыхнули.
    Центр Красного по большей части был застроен кирпичными и бетонными строениями, деревянные же бараки оставались на периферии, огибая город, и примыкая к заводу с южной и северной стороны. Так они и полыхали, огонь бросался с барака на барак, с жадностью кидался на иссушенное дерево, трещал и шипел, словно исходящий слюной голодный хищник, и вскоре почти идеальное огненное кольцо опоясало Красный. Пожары случались и раньше, но тогда в деревянных бараках жили люди, дравшиеся за свою собственность, и если даже здание не удавалось спасти, то перекинуться пламени на соседние строения народ не позволял. Теперь же горожан не волновали брошенные бараки, да и средства пожаротушения были крайне скудны, так что жители Красного ограничились тем, что не пустили пожар в центр города.
    Огонь бушевал три дня и две ночи, и на фоне оранжевого неба, казалось, что зарево пожарища, как солнечная корона, покинуло пределы планеты и устремилось в глубокий космос. За стеной огня не было видно даже тайги, и было не ясно, то ли это Красный палит небо, толи небо изливает на город горящий напалм. Воздух наполнился гарью и зловонием горящей резины, рубероида и прочего мусора. Даже укладываясь в постель, люди не снимали респираторы и противогазы. А за периметром города, за границей колючей проволоки, за треском и шипением пламени, выли и метались радиасобаки. Но к концу третьего дня пламя угомонилось, оставив после себя огромный выжженный след в виде подковы, и казалось, что это копыто исполинской лошади под всадником-великаном впечатало в тело Красного свою черную несмываемую печать. Над обугленными остовами, словно окостеневшая кровеносная система, возвышались контуры труб отопления и водоснабжения. Выжженная земля исходила сизым паром. А на следующий день горизонт посерел и с неба посыпался пепел. Тихо и мягко он ложился на бурые улицы, на ржавые крыши, заволакивал город пепельно-серым, и казалось, что Красный сгорел полностью и теперь дотлевает.
    — Небеса полыхали, и пламя с небес сошло и град поглотило, и ветер ревел медведем, кружил хороводом, закручивал пламя, так что сноп огненный над градом до самого неба стоял, и шел с небес пепел, как снег, и солнце за дымом и гарью сокрыто было, — глядя на пепелище города, вспомнил Аркадий Юрьевич строки из свитка отца Сергия. — Вот уже и огонь до нашего Ирия добрался. Сколько же нам осталось?..
   
    Как бы ужасно не выглядел пожар, человеческих жертв не случилось, община карликов перебралась ближе к центру, заняв два пустующих кирпичных дома, и горожане в целом отнеслись к катаклизму равнодушно. Все, кроме Пети Маслова, — он единственный, кто смотрел на пожар со слезами на глазах, потому что в одном из брошенных домов Петр имел неосторожность устроить себе мастерскую, где последние три года мастерил аэростат. Теперь же многолетняя его работа, практически законченная, превратилась в пепел.
    — Все сгорело, — пожаловался Петр Никодиму. — Я на сентябрь уже испытания планировал!
    — Два нижних этажа под моей квартирой свободны. Можешь устроить там мастерскую, — отозвался Никодим.
    — Начинать все сначала?!
    — Другого выхода нет. Ты отработал технологию, сейчас твоя работа пойдет куда быстрее.
    — Да, — Петя вздохнул печально, но уже успокаиваясь. — Если найду материалы…
    На следующий день Петр начал готовить новую мастерскую этажом ниже квартиры Никодима. Сдаваться было не в его правилах.
   
    Через несколько дней после пожара ветры разогнали запах гари, а добровольные дворники избавили улицы от пепла, и до сгоревших домов никому не было дела. Никому, кроме председателя горисполкома Поворотова. Леониду Валерьевичу вдруг пришло в голову, что пепелище является отличной плантацией для выращивания картофеля, репы, или еще каких корнеплодов, потому как пепел и сажа — прекрасные удобрения.
    «Зачем же зависеть от поставок продовольствия, когда можно заняться сельским хозяйством самостоятельно?» — размышлял практичный Поворотов.
    Своими планами он поделился с Семыгиным, потому что мнение ученого уважал. Аркадий Юрьевич оценил здравомыслие Леонида Валерьевича, а потому они оба отправились на осмотр будущих картофельных грядок. Но, прибыв на место недавнего пожарища, мужчины были вынуждены признать, что вырастить здесь ничего не удастся. Грунт спекся, сплавился и превратился в камень. Местами разверзся провалами в несколько метров, на дне которых булькала и парила кипящая грязь. В ноздри бил стойких запах серы и аммиака.
    — Что это?! — поразился председатель горисполкома.
    — Термальные источники, надо думать, — догадался историк Семыгин. — Увы, дорогой мой Леонид Валерьевич, ничего взрастить тут не получится. С другой стороны, их можно использовать, как источник энергии, который нам необходим не меньше, чем еда. Я слышал, на горячих гейзерах даже строят электростанции.
    — Может, даже больше, чем еда, — согласился Поворотов и принялся соображать, кого из специалистов подключить для разработки технологии изъятия у булькающей грязи столь важного тепла.
    Аркадий Юрьевич минуту внимательно наблюдал за лицом Поворотова, живая мимика которого отражала активную работу мысли, затем спросил:
    — Скажите, Леонид Валерьевич, что заставляет вас бороться? В этом городе уже почти никто не борется, все смирились, людям наплевать, будут они завтра жить, или окочурятся от голода. Но вы — нет. Почему?
    Поворотов смутился, с опаской покосился на Аркадия Юрьевича, словно взвешивал, можно ли ему открыться, наконец, угрюмо ответил:
    — Не могу спать.
    — Что? — не понял Семыгин.
    — Стоит заснуть, и вижу, как медведь жрет кишки, а Прасковья Ильинична еще жива и воет… А когда не сплю, тогда надо мысли чем-то занять, что-то делать мне надо, иначе чувствую — все, если остановлюсь, уже не сдвинусь, в камень превращусь. Вы правы, Аркадий Юрьевич, давно уже нету никакого смысла бороться. Но моя активность из страха, а не из крепости духа. И еще в силу привычки. Это все, что у меня есть, все, что у меня осталось — страх, и привычки… А вы? Что вами движет? Вы ведь тоже пока что боретесь.
    — Я еще надеюсь, что город можно спасти. Правда эта надежда с каждым днем становится все более призрачной, — с печалью сознался историк Семыгин, помянув в мыслях Тобольскую епархию недобрым словом, потому что на его письмо неразговорчивые священники так и не ответили.
    — Ну пока ваша надежда не истлела полностью, давайте придумаем, как отобрать у этой булькающей грязи тепло, — Леонид Валерьевич товарищу улыбнулся, но улыбка эта, казалось, была изъедена ржавчиной.
   
    Три года назад, в июне 83-го, Юлия Маслова пережила ни с чем несравнимое потрясение. Она увидела мир глазами Никодима, и это уложило ее в постель на месяц. Тридцать дней она металась в лихорадке, мучилась ознобом, а иногда и бредила. В ее сердце шла отчаянная борьба двух противоположных мировосприятий, и судьба девушки зависела от того, какое из них одержит верх. Поцелуй Никодима оказался губительнее укуса аспида, и Юлия понимала, что молодой человек пытался ее от этого оградить. Но девушка не жалела о проделанном эксперименте, потому что древний ведический гнозис подсказывал ей простую истину: поцелуй Никодима, этот шприц с отравленным мировоззрением, всего лишь прививка, и теперь, если она одолеет каплю Никодимовой вечности, то выработает к ней иммунитет. Юлия сознательно заразила себя Никодимовой смертью, чтобы победить ее и стать к своему избраннику ближе.
    Призванный на осмотр доктор Чех не выявил никаких физических отклонений, и пришел к заключению, что заболевание девушки имеет психическую основу, а узнав, что ее ближайший друг — Никодим, и вовсе в таком диагнозе утвердился.
    — Как ты можешь с ним общаться? — удивился Антон Павлович.
    — Господи, вы только посмотрите, до чего он довел мою девочку! — причитала мать Юлии.
    — В этом нет его вины, — ответила девушка, пытаясь матери улыбнуться.
    — Что?! Что он с тобой сделал?! — не унималась Нина Павловна.
    — Просто показал, что такое смерть…
    — Доктор, помогите ей! Вылечите ее!
    — Боюсь, голубушка, от видения смерти у меня нет лекарства. Разве что хирургическое вмешательство в работу коры головного мозга. Но тогда она и жизнь перестанет замечать, — рассудительно ответил Антон Павлович, а затем посоветовал не разводить вокруг больной суету и нервозность, но держать ее в покое и ласке.
    В конечном итоге Юлия справилась с болезнью, только в уголках глаз ее поселились едва заметные морщинки.
    Следующие три года Юля и Никодим общались немного, да и то урывками. Никодим с головой ушел в работу над своей загадочной Машиной, и было видно, что он торопится. Он почти не выбирался из лаборатории, стены которой завесил сложными чертежами и замысловатыми схемами, спал не больше четырех часов в сутки, иногда забывал поесть. Крыша его дома теперь напоминала иллюстрацию к фантастическому роману, ее полностью покрывали антенны всевозможных форм и размеров, разрядники, молниеотводы, шипастые мачты и бог еще знает какие конструкции. В центре этого металлического хаоса утвердился массивный пьедестал, а на нем расположилась огромная чаша, метра три в диаметре. С крыши по стене к окнам лаборатории тянулись толстые кабеля.
    С Петей Никодим тоже общался мало и, как правило, только по делу. Лишь однажды, в феврале 85-го, Петр буквально заставил друга сделать перерыв на несколько дней, потому что наблюдал у товарища явные признаки переутомления. Никодим похудел, осунулся, его щеки впали, а глаза блестели болезненным блеском.
    — Ты же свалишься, помрешь, как загнанная лошадь! — убеждал Петя товарища. — Посмотри на себя, от тебя одна тень осталась.
    Никодим над словами друга поразмыслил и пришел к выводу, что они справедливы, а потому позволил вытянуть себя из работы на недельный отпуск.
    Петю же тревожило не только переутомление товарища. Поскольку его собственная мастерская нынче располагалась этажом ниже, он имел возможность иногда наблюдать товарища за работой, и даже помогать ему, хотя о помощи Никодим просил крайне редко. Глядя на то, как работает друг, Петя испытывал тревогу, а то и легкую панику, потому что действия, жесты и мимика Никодима скорее напоминали шаманский ритуал, чем работу инженера, или ученого. Никодим производил руками странные пасы, вертел головой, словно следил за перемещением невидимой точки, бросался то к одному чертежу, то к другому, делал какие-то правки, отчего чертежи становились еще более запутанными, тут же возвращался и погружал во внутренности разобранных приборов пальцы, или замирал на минуту, глядя в пространство перед собой и шевелил губами, словно прямо в воздухе читал только ему заметные инструкции или послания. Ко всему прочему Никодим часто разговаривал сам с собой, когда шепотом, когда достаточно отчетливо. Иногда этот монолог велся на русском языке, иногда на английском, но случалось Пете слышать от товарища и вовсе непонятную речь. Одним словом, в работе над своей Машиной Никодим походил на душевнобольного, что, в общем-то, в реалиях существования ПГТ Красный, никого бы не удивило. Проблема же заключалась в том, что приборы, механизмы и агрегаты, которые создавал Никодим, работали, и работали превосходно. В его лаборатории уже стояли в ожидании пуска восемь отлаженных генераторов тока, разрядники на крыше исправно наводили коронарный разряд, если на них пускали ток, а блоки конденсаторов с готовностью копили электрический заряд до сотен фарад. Правда, было совершенно неясно, какой цели мудреное оборудование призвано служить. Все это не давало Пете покоя, и в один из дней отпуска Никодима, он решился озвучить волнующую его тему:
    — Слушай, Никодим, я когда вижу тебя за работой, меня жуть берет. Кажется, будто ты находишься в каком-то другом месте. А то и в другом мире. Что это? Почему?
    — Я похож на сумасшедшего, да? — Никодим позволил себе легкую улыбку.
    — Да! То есть… То есть я понимаю, что ты все делаешь верно, потому что твои устройства в конечном итоге работают. Но разве обычным человеческим способом их нельзя изготовить?
    — Нет, — последовал незамедлительный ответ.
    Петр минуту ждал разъяснений, но их не последовало.
    — Ну что ж… Нет так нет… — произнес Петя, понимая, что вытянуть из товарища что-то существенное не удастся.
    Но Никодим вдруг сам продолжил беседу.
    — Петр, слушай внимательно, два раза объяснять не буду. Я много лет специально учился работать именно так, как ты наблюдаешь. И не для того, чтобы тебя напугать. Путь первооткрывателя, как считает твой учитель физики Вениамин Альбертович, это накопление знаний, ошибок и поиски путей преодоления тех ошибок и просчетов, чтобы потом сделать выводы, на их основе построить теорию, а затем снова опыты, ошибки, корректировки теории и так без конца. Ты идешь именно такой дорогой, но для меня подобная технология неприемлема. Видишь ли, тебе необходимо построить всего лишь самолет, функционирование которого опирается на уже известные законы мироздания, мне же необходимо обуздать силы, о существовании которых наука пока что не подозревает. Иди я дорогой Цандеровского, мне и сотни лет не хватит, чтобы заставить Машину работать. Поэтому я выбрал другой путь.
    — И что это за путь?
    — Путь непосредственного единения со знанием. Я раскрепощаю разум и позволяю гармонии руководить собой. В сущности, я получаю ответы, всего лишь поставив задачи, не прибегая к решениям.
    — Опять гармония…
    — Да. Без нее никуда.
    Петя немного помолчал, собираясь с мыслями. Пока что ему было понятно немного, затем вздохнул, спросил:
    — Ты иногда разговариваешь сам с собой на неизвестном мне языке. Что это за язык? И зачем тебе вообще нужно что-то говорить?
    — Затем же, зачем и все остальное. Зачем люди придумали речь? Зачем шаманы поют песни, входя в транс? Зачем эхолокацию используют летучие мыши, кашалоты и подводные лодки? Потому что звук — древнее и мощное средство коммуникации.
    — Я, кажется, понял! — вскричал обрадованный Петя, — звук, это же колебания, это же та вибрация, о которой ты мне рассказывал. Ну, теория судьбы… да?
    — Ты умнеешь прямо на глазах, — Никодим позволил себе вторую улыбку. — Но звуковые вибрации всего лишь частность, в картине связанной вселенной звук — просто одно из многих средств связи отдельных сущностей. Но как таковое, я обязан его использовать.
    Петя понимающе кивнул, ему казалось, что он и в самом деле начинает что-то понимать.
    — А что за язык? — вспомнил он первую половину своего вопроса. — С русским понятно, английский я узнал. А третий?
    — Сербский.
    — Почему сербский?! — удивился Петр.
    — Потому что это язык великого Николы Теслы.
    — Кто это? Чем он велик?! — еще больше удивился Петр, но не столько имени неизвестного ему ученого, сколько тому, что Никодим, оказывается, признает авторитеты.
    — Физик. Электродинамика была его океаном, а он в ней — дельфином. Об электричестве он знал столько, сколько не знает все человечество до сих пор. Число его патентов и авторских свидетельств доходит до пугающего числа с тремя нулями. Генераторы переменного тока и асинхронные электродвигатели, на которых и по сей день стоит вся электрификация планеты. Передача электромагнитных волн на расстоянии. К твоему сведенью и Попов, и Маркони в своих изобретениях использовали патенты Теслы, а уж куда им было до радиоуправления, которое именно Тесла впервые осуществил. Принципы робототехники, не те псевдоэтические литературные посылы старика Азимова, а именно научные основы робототехники — заслуга все того же гениального серба. Солнечные батареи, счетчик электроэнергии, рентгеновский аппарат, люминесцентные лампы, электрические часы, и уровень чувствительности нервных окончаний человека к воздействию высокочастотных токов, — все это только скудная выдержка из фундаментальных достижений Теслы.
    Минуту Петр, оглушенный свалившейся на него информацией, сидел молча, рассматривая свои ладони, затем поднял на товарища глаза. Во взгляде Пети притаилась хитринка, он спросил с подозрением:
    — Так ты изучал его работы? Вот зачем тебе понадобился сербский язык?
    — Нет. После смерти Теслы остались только загадки. А их он оставил много. Его электромобиль. Тунгусский метеорит… Ни рукописей, ни дневников, ни чертежей, или даже схематических набросков. Ничего.
    — Как такое возможно? — засомневался Петр. — Работы ученых не исчезают бесследно!
    — Только если этот ученый не разрабатывает принципиально новые технологии движения, или перемещения энергии. Тут есть два варианта. В первом случае, Никола вообще не вел никаких записей, потому что обладал уникальной памятью. И тому есть подтверждение. После пожара в лаборатории, который уничтожил несколько его новых объектов исследования, Тесла заявил, что все восстановит по памяти, что благополучно и сделал. Второй вариант: после смерти Теслы спецслужбы различных стран растащили его работы и засекретили. Не исключено, кстати, что часть материалов Теслы пылится в бронированных архивах КГБ.
    — Обалдеть! — только и сказал Петя, потом встряхнулся, прогоняя ошеломление, спросил, — ну и зачем тогда тебе сербский, если работы этого Теслы прочитать невозможно? Их же просто нет, так?
    — Мне не нужны были его работы, мне нужно было узнать о нем, — последовал спокойный ответ. — О нем, и о том, как он работал. А больше всего информации такого рода я мог почерпнуть только из сербских источников, потому что сербы его чтят, как национального героя. Потому и выучил язык. В сущности, Никола важен мне не своими открытиями, а тем, что эти открытия возможны, если следовать пути… я бы назвал этот путь «контактное знание». Я просто увидел в прошлом свой прототип, и понял, что двигаюсь в верном направлении. Наше с ним восприятие мира схоже, а может и — идентично.
    — Но почему ты в этом уверен?
    — Потому что однажды он сознался: «эти изобретения сделал не я».
    — Что это значит?! — поразился Петр.
    — Это значит то, что он ничего не изобретал, — растягивая слова, словно говорил с младенцем, пояснил Никодим. — То есть не изобретал в том смысле, как люди себе это видят. Никола не придумывал новое, по крайней мере не стремился к этому, он искоренял несуразности мира, то есть следовал закону гармонии. Подумай сам, любая Машина не может работать, если она не гармонична. Ведь Машина — сложная система взаимодействия отдельных сущностей, и если эти сущности между собой не в гармонии, они не смогут функционировать единой системой. По большому счету, любое гениальное изобретение — всего лишь искоренение дисгармонии. Проблема в том, что гармонию и ее отсутствие видеть, осязать и тем более понимать может далеко не каждый. В обычной практике исследователь идет к гармонии через опыт, мелкими шажками, как ребенок, учащийся ходить. Человечество столетиями накапливает опыт понимания гармонии. Сила пружины, сила гравитации, сила огня, сила пара, сила сгораемых нефтепродуктов… — сколько прошло тысячелетий, прежде чем человечество прошло такой незначительный путь в изобретении двигателя внутреннего сгорания? Но природа время от времени дает человечеству шанс, она порождает сознание, способное к иному восприятию. Эти сознания становятся поворотными точками развития научного прогресса…
    — Как Никола Тесла, — догадался Петя.
    Никодим кивнул.
    — Ну а ты? — тут же встрепенулся Петр. — Твоя Машина зачем? Что она должна сделать.
    — На этот счет, любознательный Петр, у меня смутное представление, — Никодим одарил товарища третьей улыбкой. — Одно могу сказать точно, моя Машина будет в гармонии с окружающим миром. В сущности, для этого она и строится.
    Друзья молчали некоторое время, размышляя каждый о своем, затем Никодим добавил задумчиво, но так, словно обращался не к другу, а к самому себе:
    — Ты, скорее всего, ничего не понял из сказанного мною. Гармония не предполагает какой-либо смысл, вернее, какой-либо человеческий смысл. Гармония — это первостепенный закон существования вселенной, и ему наплевать на то, что ты о нем думаешь. Что это значит? Это значит, что я могу создавать работающую — гармоничную машину, не зная ее конечной цели применения. И цель эту я познаю только после того, как Машина заработает.
    После этой реплики Петя молчал минут пять. Он пытался осмыслить философские посылы товарища, отдавая себе отчет, что постигнуть их ему пока что не по силам. Как-то в один миг Петя понял, что Никодим сидит на облаке, в то время, когда он — Петр Маслов ходит по земле, в лучшем случае пытается оторваться от нее на жалком подобии самолета… Это было горькое понимание, но в тоже время оно и вселяло надежду, потому что если заоблачье позволено кому-то, стало быть до него все таки можно дотянуться…
    Никодим перебил размышления Пети вопросом:
    — Как продвигаются дела с воздушным шаром?
    — Нормально, строчу, как швея-мотористка первого разряда, — автоматически отозвался Петя, потом встряхнулся, решив, что работу мысли надо оставить на время одиночного осмысления, кивнул головой в сторону лаборатории, спросил, хитро прищурив правый глаз:
    — А ты? Ты ведешь дневники?
    И тут Никодим расхохотался. Но смех его был резкий и жесткий, так что Петя отшатнулся и похолодел.
    — После того, как Машина сделает то, что она сделать обязана, ты можешь забрать все мои чертежи, схемы, лабораторные дневники, да и вообще все, что тебе приглянется в моей квартире и лаборатории, — уже серьезно произнес Никодим. — Если, конечно, Машина все еще будет тебе необходима. И если ты все еще будешь жить.
    А Петя, облитый смехом товарища, как ведром ледяной воды, вдруг каким-то внутренним чутьем осознал, что и сам он — всего лишь часть Никодимовой Машины, невзрачный винтик, или шуруп, в лучшем случае шестерня, как и все прочие жители Красного, — живые, полуживые, сумасшедшие… И Петр подумал:
    «А что иначе? Что у меня есть кроме Никодима и того будущего, которое он строит? Он же честно меня предупреждал — за все нужно платить. Я пешка в его игре, как и все жители города, но есть ли у меня выбор?.. Нет, выбор, конечно есть, но не в выборе дело, а в том, что у меня самого больше ничего то и нет… Чтобы я был без него? Жалкий, спрятавшийся от собственных мечтаний мальчишка, сбежавший в анархию и агрессию!.. То, что строит Никодим… да не важно, что это будет, важно то, что, скорее всего, мы не впишемся в новую гармонию, в его новую жизнь, — вот что он пытается до меня донести. Но, если разобраться, лучше стать навозом — удобрением для взрастания будущего, чем остаться совсем никем, раствориться, исчезнуть бесследно. Так что пусть все идет так, как идет…»
    Если бы Петя знал, что следующие несколько лет, вплоть до самой смерти, ему больше не удастся вот так глубоко поговорить с Никодимом на отвлеченные темы, он бы, наверное, не позволил беседе закончиться и засыпал бы товарища еще кучей вопросов. Но Петр этого не знал, от последних своих размышлений пребывал к грусти, а потому разговор тихо сошел на нет.
   
    Следующий перерыв в работе Никодим сделал только в сентябре 86-го года. Причиной этого отпуска теперь стала Юлия. Она пришла к Никодиму домой и прождала его на кухне восемь часов. Никодим освободился только к четырем часам ночи.
    — Поразительное терпение, — похвалил Никодим настойчивость девушки.
    Юлия подошла к молодому человеку, провела ладонью по его заросшей щеке.
    — Когда ты брился в последний раз? — спросила она.
    — Бриться каждый день — нерациональное использование времени.
    Юлия глубоко втянула ноздрями воздух, спросила с улыбкой:
    — А мыться, стирать белье, есть?
    Никодим в свою очередь улыбнулся, ответил устало:
    — Ты права. Надо сделать перерыв и привести себя в порядок.
    — Я тебе в этом помогу.
    — Брить меня будешь? — спросил Никодим, все так же устало улыбаясь, но в его вопросе не было иронии, он понял, о чем говорит девушка.
    — Мне уже двадцать два года, — сказала девушка.
    — И девяносто семь дней.
    — И шестнадцать часов.
    — Три года назад я дал тебе то, чего ты хотела. И это едва не лишило тебя рассудка.
    — Я сознательно на это пошла. Это была прививка, и теперь твой мир не сможет мне навредить.
    — Ты не понимаешь! — Никодим даже повысил голос. — Из глубин будущего мне навстречу поднимается тень моей собственной смерти, уже сейчас я начинаю ощущать ее дыхание! Я понятия не имею, сколько мне осталось, может быть пару лет, от силы года три. А мне еще столько нужно сделать!
    — Именно поэтому мы уже теперь должны быть вместе, — уверено ответила Юлия. — Ты будешь делать то, что делать должен, а я буду заботиться о тебе, как хорошая жена.
    Никодим отвернулся от девушки и тяжело вздохнул.
    — Знаешь, моя мама… — начала девушка.
    — Она умрет завтра, — перебил ее молодой человек, но даже не обратил на это внимание, Никодим размышлял над словами Юлии.
    Девушка опустила голову, из уголка ее правого глаза вынырнула и сбежала по щеке одинокая слезинка.
    — Я чувствовала это, — тихо произнесла она. — Я пойду, побуду с ней в последние минуты.
    Девушка ушла, а Никодим еще долго сидел на кухне, болтая ложкой остывший чай и о чем-то размышлял. Так, за столом, он и заснул.
   
    На следующий день Маслова Нина Павловна скончалась. Похороны прошли тихо и незаметно, как, впрочем, проходили все похороны в Красном последние несколько лет. Давно уже не было в городе громких смертей. Черный Мао не пожирал горожан, заполняя улицы душераздирающим визгом, радиапсы и медведи не рвали людей, торнадо и ураганы не швыряли в неповоротливых металлургов чугунные чурки, и дожди из замороженных лещей с зубами пираний не дробили шейные позвонки зазевавшимся горожанкам. Вот разве что отряд безрассудных сталкеров в количестве тридцати человек сгинул в тайге, ну да свидетелями этому были только молчаливые сосны. Ныне в Красном смерть приняла обет молчания и тенью шмыгала из дома в дом, или бродячим псом таилась в сумраке подворотен. Казалось, люди не умирали, а исчезали, растворялись незаметно, рассыпались в бурую пыль. Именно об этом и говорил Петя после похорон матери сестре:
    — Почему так все устроено? Живет себе человек, по земле ходит, воздухом дышит, а потом в один миг — раз, и нету его. То есть понятно, что срок человека ограничен, но в чем был смысл его жизни? Ведь зачем-то он появился на свет, чего-то хотел, о чем-то мечтал… Мама… Пол жизни проработала вахтером на заводе, в ночные смены всегда брала с собой книги, перечитала всю городскую библиотеку, и ведь не просто читала, но проникалась. Помнишь, как в детстве она нам их пересказывала? С настроением, с переживаниями, даже с актерской игрой! А мы сидели с открытыми ртами и хотели только одного, чтобы история не закончилась… Граф Калиостро, д’Артаньян, капитан Блад, Робин Гуд, и даже Гекльберри Финн — первая книга, которую я уже подростком перечитал сам… Мама!.. Я взрослел и отдалялся от нее, я воспринимал ее присутствие, как должное, а она была такая практичная, в кастрюле всегда нас ждал наваристый борщ, а если отцу удавалось донести домой зарплату, то и котлеты. Ты помнишь эти котлеты? Сочные, парующие. И еще пироги с капустой или картошкой. Полный тазик, на всю семью. И мы уплетали эти котлеты, засовывая их в рот двумя руками, в прикуску с румяными горячими пирогами, потому что ничего вкуснее в мире не существовало. И не существует до сих пор. Тем более, сейчас… А она смотрела на нас ласково и молчала, и во взгляде ее была мудрость и сила, внутренняя сила, и я никогда — никогда!.. не задумывался над тем, откуда же эта сила берется, что ее питает. Ведь она сама всегда довольствовалась малым, никого ни о чем не просила, ни на какие троны не претендовала, хотя люди ее уважали и всегда прислушивались к ее слову или совету. И вот, ее нет… И что я помню о ней? То, что когда она входила в комнату, то приносила с собою жизнь. Стоило ей появиться, и она заполняла собой все пространство, игнорировать ее было невозможно. А когда она выходила, то словно сумерки сгущались вокруг оставшихся. Ничего ей от нас, ее детей, было не нужно, всего лишь, чтобы мы были, и были здоровы. Она не ждала для себя личного счастья, не надеялась, что будущее принесет ей радость, но желала счастья для нас. Я помню, как смотрела она на повестку о смерти Тихона, мы были рядом, ни одной слезинки не пролилось с ее глаз, но как же она постарела за те секунды, пока читала ту чертову телеграмму!.. А будучи прикованной к постели, вот уже совсем недавно, ты же помнишь, мы видели, что ей больно, ужасно больно, но она не теряла присутствия духа, улыбалась, хотя было видно, что улыбка эта вымучена — улыбка души, которой противится тело… Мама, мама!.. Сможешь ли ты меня простить?..
    Петя уткнулся лицом сестре в шею и разрыдался. Юля гладила брата по голове, ожидая, когда он успокоится, потом взяла его лицо в ладони и чуть-чуть отстранила от себя, так чтобы Петя мог видеть ее лицо, сказала, и голос ее едва заметно дрожал:
    — Нам больно, а потому, мы все еще живы. И обязаны жить. Мама именно этого от нас всегда хотела, а может, и сейчас ждет.
    Юлия поцеловала брата по-очереди в оба мокрых и соленых глаза, прижала его к себе.
    «Она не плачет, — отметил Петр, — бедная сестренка уже выплакала все слезы…»
    А вслух сказал:
    — Что?.. Что мы будем делать?
    — Пойдем к Никодиму, — последовал спокойный ответ. — В этом доме нам больше нечего делать.
    Петя минуту молчал, но он пытался осмыслить не слова сестры, а то, что они его не удивили.
    «Все мы — винтики в Машине Никодима, — вспомнил Петя собственную мысль, и в воспоминании этом было смирение, Петр уже начал постигать мудрость теории судьбы. — Да и вообще люди — всегда винтики в чьей-то Машине».
    На следующий день Петя и Юлия собрали свои скудные пожитки и перебрались к Никодиму. Сам Никодим не возражал. Встретив гостей на пороге с узлами наволочек за плечами, где покоился нажитый годами хозяйственный скарб, он коротко кивнул и посторонился, пропуская их внутрь. Очевидно, Никодим был готов к такому развитию событий. О младших братьях Юлия и Петр не беспокоились. Демьян и Артем, окончив срочную службу в гарнизоне ПГТ Красный, остались на сверхсрочную, полагая, что в армии веселее и разнообразнее, чем на бесперспективной гражданке. А иногда, и сытнее.
   
    В начале сентября с директором Клуба Барабановым случилась травма. Виной тому стало дерево, поселившееся в стене Дворца Народного Творчества. К осени 86-го года береза окрепла в стволе и раздалась в корнях, так что из стены начали вываливаться кирпичи.
    — Это просто возмутительно! Еще немного, и оно развалит мой Клуб! — разгневался Кондрат Олегович на вмешательство природы в его вотчину, хотя несколько лет до этого благополучно игнорировал факт существования наглого растения в стене своего Клуба. Но теперь игнорировать дерево было невозможно — оно принялось разрушать милое сердцу Барабанова здание.
    Кондрат Олегович приставил к стене лестницу, вооружился ножовкой по металлу и полез чинить над распоясавшейся березой казнь.
    За пару часов тяжелейшего труда Барабанов, весь мокрый и злой, одолел только половину ствола, железная древесина будто насмехалась над ножовочным полотном. Тогда директор Клуба решил нагрузить распил собственным весом, чтобы ствол лопнул. И нагрузил. Но береза выдержала 84 килограмма Барабанова (за последние годы директор Клуба заметно убавил в весе), а вот стена — нет. Дерево рухнуло на землю вместе с корнями, Кондратом Олеговичем и куском Клуба. Прилетевшие следом кирпичи угодили Барабанову в лоб, грудь и ногу, вышибив из него сознание, и сломав два ребра и малоберцовую кость.
    Следующие три месяца Кондрат Олегович, замурованный в гипсовую броню, провел в поликлинике доктора Чеха, чему был, в общем-то, рад, потому что в Клубе делать все равно было нечего, а тут каждый день с Антоном Павловичем общался, а санитаркам читал стихи.
    Там, в поликлинике, в конце сентября друзья и собрались. Аркадий Юрьевич принес настоящее сокровище — майонезную баночку подсолнечного масла. Антон Павлович владел четвертушкой черствого хлеба. Забинтованный Барабанов мог предложить только свой оптимизм, но никто от него большего и не требовал. Хлеб нарезали, посолили, скупо сдобрили маслом и приступили к ужину.
    — Эх, друзья! — жуя бутерброд, воскликнул Кондрат Олегович. — Если бы вы знали, как мне не хватает солянки «по-московски»! Нет, я не жалуюсь, хотя порою и желудок сводит… Но солянка! Густо-коричневая, маслянистая, с копченостями и хрустящими огурчиками! Да рюмочку ледяной водочки под нее! Такое блюдо не оставляет равнодушным, мало того, требует ритуала употребления. Нельзя ее хлебать, размышляя о постороннем и не замечая вкуса, а требуется так: сначала рюмашку водочки опрокинуть и после уже ложки три-четыре густой парующей, чтобы жгло-обжигало, а потом паузу, чтобы перевести дыхание, и дать слезам высохнуть, и тут как раз уместно вторую рюмочку приголубить. А после можно уже неторопливо все остальное докушивать… А еще хороша утятина в кизиловом соусе, ох и хороша, зараза! Мне ее довелось пробовать в кафе при Свердловском театре… Корочка золотистая, мясо нежное, темно-красное, соус кизиловый чуть сладковатый и кислит. А с мясом подавали зеленый горошек, и цветную капусту, на пару приготовленную…
    — Прекратите, Кондрат Олегович, — остановил Барабанова историк Семыгин. — От вашего богатого гастрономического опыта хочется из окна выброситься.
    — Вряд ли от этого будет толк, голубчик, — Антон Павлович грустно улыбнулся. — Второй этаж, переломы — это максимум.
    Барабанов тяжело вздохнул и отправил в рот последний кусочек хлеба, покосился на стол, где доктор Чех нарезал хлеб — не осталось ли чего? Не осталось.
    — Только это и останавливает, — сказал историк Семыгин, сгреб на ладонь хлебные крошки и отправил их в рот. — Вот и поужинали.
    — А не расписать ли нам пульку? — предложил Барабанов. — Давненько мы уже картишками не баловались.
    — Отчего же и не расписать, — поддержал предложение доктор Чех.
    Барабанов достал из тумбочки потрепанную колоду, друзья подвинули к его койке стол и стулья, уселись. Минут пять сосредоточено играли, затем с улицы донесся странный звук, толи мычание, толи стон. Аркадий Юрьевич отложил карты, подошел к окну. Осенняя ночь была скора, сумерки стягивались быстро, здания серели, город терял оттенки, но небо еще светлело бледно-оранжевым.
    — Что там, Аркадий Юрьевич? — спросил доктор Чех.
    По улице шел юноша лет шестнадцати, и нес на руках мужчину. Мужчина был седой и высохший, и Аркадий Юрьевич не сразу понял, что он мертв. Респиратор юноши болтался на шее, сам он вертел головой, шарил безумным взором вокруг, словно искал кого-то, и низко, протяжно мычал.
    — Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!.. — то ли жаловался, то ли горевал, толи злился.
    — Тут… Идет по улице наша действительность и несет в руках прошлое, — мрачно произнес историк Семыгин.
    Доктор Чех подошел к окну и долго смотрел на удаляющуюся в наступающую ночь похоронную процессию, затем тихо сказал:
    — Несчастный мальчик. Кто теперь о нем позаботится?..
    — Не несчастнее нас с вами, — отозвался Аркадий Юрьевич. — Его горе примитивно, он потерял всего лишь отца. Мы же наказаны здоровым рассудком, и что-то теряем каждый день.
    А потом ночь поглотила город полностью, и только над крышей Никодимового дома тлело голубоватое зарево. Сам дом видно не было, от поликлиники его отделяло два квартала, но сияние поднималось высоко, постепенно растворяясь в ночном небе, и его можно было наблюдать с любой точки Красного.
    — Как думаете, что он там делает? — спросил историк Семыгин, кивнув на зарево.
    — Кто знает, — ответил Антон Павлович. — Строит что-то. Как-то я был неподалеку и слышал работу двигателей. Я думаю, у него несколько генераторов.
    — Да, я тоже слышал, вот только на чем они работают? Топлива в городе то нет.
    — На спирту, я полагаю. Выхлопы генераторов не пахли бензином.
    — Выходит, слухи о запасах спирта у Никодима, правда… Получается, что он предвидел топливный кризис, и заранее, то есть уже несколько лет назад, начал запасаться спиртом. Стало быть, уже тогда он думал о своей Машине. Но что же это за агрегат такой? Для чего он предназначен?
    — Понятия не имею, голубчик. Может быть, эта Машина на нашу погибель. А может, наоборот — во спасение…
    — А еще друзья, — донесся от койки радостный голос Барабанова, доктор Чех и историк Семыгин оглянулись. — Необычайно хорош судак, запеченный с картофелем! Его подают со спаржей, жареной на сливочном масле…
    — Кондрат Олегович, замолчите! — резко перебил Барабанова Семыгин. — Замолчите, иначе я вас прикончу.
    Директор Клуба печально вздохнул, тихо сознался:
    — Есть хочется.
    — Напишите главу для своей поэмы о том, как советский человек стойко переносит голод, питаясь одной лишь верой в светлое будущее, — так же мрачно порекомендовал Семыгин.
    — Уже начал, — ответил Кондрат Олегович, но энтузиазма, который всегда просыпался в Барабанове, стоило заговорить о ее поэме, теперь не чувствовалось. Очевидно, энтузиазму тоже хотелось солянку «по-московски» и рюмку ледяной водки. — Только движется эта глава как-то вяло. Да что там вяло — застрял на первых строках…
   
    Глава 16
   
    Созвездие дерущихся быков,
    браслеты обнаженной каталонки,
    вкус золота потерянных богов,
    и черно-белый хрип трамвайной конки,
    в минуте умирающего дня,
    на капельках, вокруг соска богини,
    в моих глазах, где подлинное Я,
    в движении бедра слепой рабыни,
    в круговороте призраков и снов,
    где рано или поздно все с начала:
    В созвездии дерущихся быков
    Слепая мать незрячего качала...
   
    Р. Галеев, «Uroboros»
   
    За следующие три года тайга перешла границу, поглотив ее вместе с колючей проволокой, столбами и сторожевыми будками, приблизилась к зигзагам разломов термальных источников, но там и остановилась. Воевать с железным лесом теперь было нечем, инструменты поизносились, напалм и взрывчатка давно закончились, так что провалы с булькающей грязью образовались весьма кстати. К тому же заводские инженеры по просьбе председателя горисполкома Поворотова соорудили несколько преобразователей тепла в электричество, и опущенные в кипящую грязь эти устройства начали поставлять городу электричество. Правда мощность этих агрегатов была мизерна, так что отнятой у недр планеты энергии едва хватало на работу радиопередатчика, сирены и пары лампочек.
    Поскольку охраняемой армией границы теперь не существовало, в город стали наведываться медведи. Животные с легкостью перепрыгивали грунтовые разломы термальных источников и беспрепятственно бродили по пустынным улицам. Но деревянных бараков больше не было, а кирпичные и бетонные строения оказались косолапым не по зубам, вернее, не по лапам. О появлении медведей возвещала армейская сирена (все же военные бдительность не теряли), жители прятались в домах, запирали на засовы двери, и из окон безразлично наблюдали прогулки мохнатых варваров. Медведи лениво обходили город, опрокидывая все, что можно было опрокинуть, заглядывали в мусорные баки и брошенные, давно уже проржавевшие, автомобили, ничего съестного не находили, и возвращались в лес. Со временем их появления становилось все реже, а в 89-ом они и вовсе на глаза ни разу не показались. Поначалу приходили и радиопсы, от них горожане не прятались, а воинственные карлики и вовсе устраивали на животных охоту, так что радиоактивные собаки вскоре поняли, что от города лучше держаться подальше, и к 89-ому году вслед за медведями, скрылись с людских глаз окончательно. Город все глубже опускался в сумрак безвременья и безразличия, и проявлял признаки жизни не чаще одного раза в месяц, когда вертолет привозил продовольствие и вести с «большой земли».
    А вести эти были, самые что ни на есть, тревожные. Колбасило страну, лихорадило, пучило и швыряло из крайности в крайность. Цветочки Горбачевской перестройки сбросили лепестки и обозначились горькими плодами. С политических и географических карт СССР исчезли названия многих городов, в прошлом остались Устинов, Брежнев, Куйбышев, Горький, Калинин, Оржоникидзе, Жданов… Вернули городам дореволюционные имена, перечеркнув тем самым авторитет большевиков и генсеков, отменив право на вечную им память. Дошло до немыслимого, выявили коррупцию в правящих партийных кругах! «Хлопковое дело» снесло головы верхушке КПСС Узбекистана. В Нагорном Карабахе, а затем и в Баку столкновения и побоища; «Народные фронты» Прибалтики требовали отсоединения от СССР; в Тбилиси армия разгоняла митинги; в Кузбассе, в Донбассе, в Коми и в Казахстане бастовали шахтеры… А тут еще братья по соц-лагерю в восточной Европе придумали под шумок отделаться от социализма — Польша, Венгрия, Чехословакия спешно избавились от коммунистических правительств, рушилась Берлинская стена… Природа не выдержала столь мощных социальных встрясок, и ответила катастрофическим землетрясением в Армении, стихия унесла 26 000 человеческих жизней, около 700 000 граждан остались без крова. Ну и как же без русской расхлябанности и разгильдяйства — взрыв газопровода Транссиба в Башкирии превратил в металлолом два пассажирских поезда — 575 человек не добрались до места назначения… А вот тысячелетие крещения Руси отметили помпезно и с размахом, отныне Партия не настаивала на атеизме, как на единственно верном учении… Крупные города, и в первую очередь обе столицы, обзавелись парочкой модных болезней. Первая — социальная, под названием рэкет, вторая физиологическая — СПИД.
    «Если дядя с дядей нежен, СПИД, ребята, неизбежен», — гласила народная мудрость, подразумевая, что гомосексуализм является главной причиной распространения страшной хвори, хотя в больницах заражали ею простой процедурой переливания крови, потому что банально не хватало шприцов, да и оборудования вообще.
    На Красную площадь, выявляя полную недееспособность ПВО советской армии, на своей Cessna 172B Skyhawk приземлился Матиас Руст. Безрассудного парня упрятали за решетку, министра обороны и командующего ПВО отправили в отставку, но кого это интересовало? «Армия обосралась», — заключил с горечью народ, потому что армия всегда была предметом гордости советского человека, а теперь выяснилось, что она того не заслуживает.
    Политбюро кричало о самофинансировании предприятий, прекрасно зная, что промышленность страны невероятно прожорлива в потреблении энергии, оборудование давно устарело и износилось, квалифицированных кадров практически нет, потому что их никто никогда не ценил, и они попросту спились, и, стало быть, продукция советских предприятий неконкурентоспособна. К тому же, в лавине хлынувших из Китая и Турции дешевых товаров, самофинансирование обречено на гибель. А что с сельским хозяйством?! Оно — черная дыра экономики, в которую можно бесконечно закачивать деньги, не получая никакой отдачи. Сельское хозяйство планомерно убивали 70 лет, подразумевая, что тяжелая промышленность все окупит, но этого не случилось, и случиться не могло. Сельское хозяйство существовало только как миф, как легенда об очередных свершениях Партии. Теперь же, очевидно, требовались еще 70 лет, чтобы вернуть его к жизни.
    89-ый обозначился продовольственным кризисом, теперь харчей не хватало не только в Красном, их не было нигде, с прилавков магазинов исчезли даже макароны, крупы и мыло, а сахар начали выдавать по талонам.
    Зато на голубых экранах появилась рабыня Изаура, и вся страна вечерами замирала у телевизоров, на полчаса забывая о задолженностях по зарплате, урчащих желудках и мрачных перспективах завтрашнего дня. Советский народ жаждал мимолетного отдохновения, а потому глотал бездарную игру второсортных актеров и надуманный сюжет, довольствуясь лоском сладкой жизни бразильских латифундий. На вершину хит-парадов взлетел «Ласковый май», еще более бездарный, чем сериал про несчастную рабыню. Примитивные мелодии, жиденько сдобренные убогим электронным звучанием, подростковый вокал, частенько не попадающий в ноты, и слезливые текстики про любовь, — а в результате переполненные стадионы, и плакаты с Юрой Шатуновым на всех углах. Вот он — Эльбрус советской культуры, вершина музыкальных вкусов Страны Советов. Горбачевская гласность, как скальпель, вскрыла разлагающееся подсознание советского населения, и оказалось, что народ не так уж и восхищается Достоевским и Чеховым, а Чайковскому предпочитает псевдотворчество дворовых мальчишек.
    На помощь медицине, вернее, вместо нее, потому что традиционной медицины уже практически не существовало, пришли целители нового поколения. Medicine version 2.0, так сказать. Анатолий Кашпировский и Алан Чумак. Первый не мелочился, и лечил от энуреза всю страну сразу, и не как-нибудь, а по всем правилам современной магии — давал установки по телевизору. Второй не отставал, и так же использовал центральные телеканалы, чтобы пробраться в каждую отдельную квартиру и зарядить позитивом приготовленные банки с водой, хотя хитрые граждане частенько вместо Н2О подсовывали к экрану бутылки с самогоном, мотивируя тем, что от «заряженного» алкоголя на утро не так трещит голова.
    «Приложи фотографию Чумака на больное место», — советовали друг другу граждане Страны самых мудрых Советов.
    В это время Михаил Сергеевич перемещался по планете, подписывая на самых невыгодных для СССР условиях документы по сокращению ядерного и ракетного оружия, и заверяя иностранных представителей, что:
    — Социализм еще не раскрыл своего потенциала! — ужасая советский народ мыслью, что если сейчас социализм приподнял забрало и показал всего лишь, скажем, нос или там ухо, от чего Вавилонская башня СССР треснула и начала осыпаться, то, что же произойдет, когда этот социализм явит миру свою харю полностью?..
    В общем, на всю бескрайнюю Страну Советов только в небольшом поселке городского типа Красный было спокойно, если только спокойствием можно обозвать каталепсию. Да и та к весне 89-го закончилась, как раз ко времени, когда СССР, наконец, вывел из Афганистана войска, а по всей стране открывались кооперативы, знаменуя тем самым завершение эпохи социализма и началом капиталистического курса.
    В марте 1989-го года катаклизмы докатились до зауральской тайги, и начались они с того, что в городе стали пропадать люди. Вернее, они пропадали и раньше, но случалось это нечасто, и горожане не обращали внимания на тревожные симптомы, списывая загадочные происшествия на обычную русскую расхлябанность. Мало ли, может, в сугробе бывший металлург замерз, или в майский сель угодил, а то вдруг придумал перепрыгнуть через термальный источник, да не рассчитал силы и сварился в кипятке, или там на опасную близость к тайге подобрался и голодные псы им откушали. Но весной 89-го пропал участковый Полищук вместе с сыном Ильей, следом начальник гарнизона полковник Рубаков и замполит Котавасев, затем Хапченко Елизавета Анисимовна — жена бывшего начальника базы производственного обеспечения, а потом и падчерица Антона Павловича Наташа вместе с мужем Аликом и четырехлетним сыном-инвалидом Федей. Хоть и стар уже был Полищук, но милицейская хватка сидела в нем крепко, не верил народ, что матерый милиционерище мог по небрежности расстаться с жизнью, к тому же позволить такому случиться с собственным сыном. На офицеров народу было плевать, а вот Елизавета Анисимовна слыла женщиной мужественной и воинственной, не боялась ни медведя, ни черта, а радиопсов могла разогнать одним криком, который по акустическому давлению переплевывал армейскую сирену. Как такая женщина могла просто раствориться в воздухе?! Исчезновение же семьи названной дочери доктора Чеха выглядело загадочнее всех прочих случаев, учитывая то, что сын их позже обнаружился целым и невредимым.
    Наташа Чех вышла замуж за бывшего заводского инженера Алика Смойлова в январе 84-го года. Свадьбу они не играли, и официально не расписывались, потому что на тот момент ЗАГС в Красном не функционировал. А через полгода у них родился сын. Рождению ребенка молодожены радовались недолго, вскоре Антон Павлович, проклиная все на свете и в первую очередь собственный язык, который несколько лет назад накаркал беду, поставил внуку неутешительный диагноз. У юного Федора наблюдался врожденный дефект роста, природа не дала мальчику способности к развитию скелета, он родился карликом и таковым должен был остаться до конца своих дней. Так вот, Наташа и Алик пропали, и маленький Федя тоже, но позже выяснилось, что с Федором ничего не случилось, и теперь он благополучно обитает в общине ему подобных, носит грубый балахон до пят и вооружен короткой острой пикой.
    21-го марта 89-года, в первый день астрономической весны, вертолет в последний раз доставил в Красный продовольствие. В этот день историк Семыгин разгадал тайну исчезновения горожан. Их убивали те самые воины-гномы. Случилось это так.
    Винтокрылая машина опустилась на вертолетную площадку, и пятеро мужчин под надзором председателя горисполкома Поворотова переместили ящики с продовольствием в тележки и потащили их к складам. Аркадий Юрьевич же задержался, ему требовалось принять почту. Несколько солдат охраняли периметр посадочного поля, — мера безопасности при разгрузке вертолетов, принятая много лет назад. Аркадий Юрьевич торопился, он испытывал смутную тревогу, ему казалось, что кто-то пристально за ним наблюдает. Нагрузив тележку тюками газет и писем, он спешно покатил ее домой (делами почты Семыгин давно уже занимался дома). Вертолет поднялся, взял курс на юг и вскоре его рокот стих. К этому моменту Аркадий Юрьевич удалился от места разгрузки метров на пятьдесят, а затем услышал радостный вскрик одного из солдат:
    — Смотри-ка, гномы!..
    Может быть, солдат хотел добавить что-то еще, но в следующее мгновение тишину пронзил свист летящего копья, историк Семыгин резко оглянулся и увидел, как метательный снаряд вонзился солдату между ребер, заставив последнего сделать три шага назад и в недоумении уставиться на свою грудь. В следующее мгновение десяток копий поразили оставшихся воинов, никто из них не успел даже снять с предохранителя автомат. Тактика карликов основывалась на скрытности и внезапности, и тактика эта оказалась действенной.
    Аркадий Юрьевич, леденея от ужаса, бросил тележку, и кинулся к ближайшему укрытию, то есть к церкви, но путь отступления был отрезан, — дорогу ему перегородили пара десятков мрачных воинов-лилипутов. Казалось, они появлялись из-под земли, любой ящик, бочка, связка шпал или выбоина в грунте являлись для них идеальным укрытием, местом засады. Острия двух десятков пик целились Семыгину в грудь, глаза из-под низких капюшонов кололи враждебностью и холодом.
    «Как глупо», — подумал Аркадий Юрьевич, понимая, что жить ему осталось пару мгновений, но он ошибся.
    Землю накрыла огромная тень и карлики, вскинув к небу взоры, вдруг попадали, зарывшись лицами в землю, и закрыли руками головы. Не веря в свою удачу, и даже не пытаясь задуматься, чтобы стало причиной такого странного поведения низкорослых воинов, Аркадий Юрьевич припустил со всех ног, и несся так, как не бегал и в юности. Он бежал минут двадцать, краем сознания отмечая, что огромная тень плавно скользила по пустынным улицам, но не обращал на нее внимание. К концу своего забега он чувствовал, что от усталости вот-вот потеряет сознание. Кровь пульсировала в висках так, словно в голову били молотком, перед глазами плыли красные пятна, гудело в ушах, горячий воздух даже сквозь респиратор обжигал легкие, но Семыгин не позволял себе снизить темп. Только разглядев впереди будку гарнизоновского КПП, он перешел на шаг, а доковыляв до часового, споткнулся и свалился солдату под ноги. Часовой же гостя не замечал, — его затянутая в резину противогаза голова была задрана к небу. Аркадий Юрьевич попытался встать, но это оказалось ему не по силам, тогда он перевернулся на спину, посмотрел вверх, и понял, что стало причиной его спасения: в небе над городом величаво и где-то даже лениво, правильным треугольником, словно звено истребителей, раскинув огромные крылья, парили драконы.
    «Я сошел с ума», — заключил историк Семыгин и отключился.
    Полчаса спустя он обнаружил себя лежащим на койке в солдатском бараке с мокрой тряпкой на лбу. В висках все еще пульсировало, и в груди таилась тупая боль, но в целом Аркадий Юрьевич чувствовал себя сносно.
    «Стар я уже для таких марафонов», — сделал вывод Семыгин и побрел наружу.
    Дневальный указал ему, где искать офицеров и Аркадий Юрьевич направился к зданию штаба. Внутри он обнаружил старшего лейтенанта Катко и лейтенанта Могильного, с которыми давно состоял в знакомстве, так как неоднократно доставлял им почту. В отсутствие полковника Рубакова и замполита Котавасева, они, как самые старшие, управляли гарнизоном. Офицеры обсуждали тактику боевых действий на случай агрессии со стороны неопознанного, а потому вероятного, летающего противника.
    — Вряд ли такое чудище ДШК возьмет, — сказал лейтенант Могильный. — Тут бы надо «шилку»…
    — Ну и где мы эту «шилку» возьмем?.. — отозвался Катко и перевел взгляд на вошедшего Семыгина. — О! А вот и Аркадий Юрьевич. Пришли в себя? Не тот у вас возраст, дорогой мой товарищ, чтобы так активно спортом заниматься. Могло и сердечко того… остановиться. Чего вы драпали-то так? Чудищ перепугались? Так они вроде никого не трогают.
    Но историка Семыгина в данный момент беспокоили не драконы, а карлики, поэтому он сжато поведал офицерам историю убийства солдат, произошедшего совсем недавно на вертолетном поле.
    — Мать честная! — поразился лейтенант Могильный и вскочил из-за стола. — А я-то думаю, куда эти лоботрясы подевались! Вертушку-то час назад разгрузили!
    — Так, спокойно! — осадил его Катко. — Аркадий Юрьевич, вы уверены? Зачем им убивать советских солдат?
    Старлей сделал ударение на прилагательном «советских», так, словно если бы речь шла об убийстве, скажем, американских военных, то он не углядел бы в этом криминала, а может быть, даже, в душе и порадовался.
    — Я думаю, не только солдат, — ответил историк Семыгин. — Я спрашивал у Поворотова, карлики никогда не являлись за своей пайкой. Раньше они охотились на голубей и собак. Сейчас животные в город не суются, а люди стали пропадать. Я думаю, что все последние исчезновения — дело их коротких ручонок. Имеется у меня одно жуткое предположение: они их… едят.
    — Твою мать!.. — выдохнул пораженный лейтенант Могильный.
    — Выродки! — взревел старлей Катко и теперь сам выскочил из-за стола. — Могильный, в ружье! Я этим выблядкам покажу, как советского солдата жрать!
    Старлей снова сделал ударение на слове «советского», но на этот раз Аркадий Юрьевич не стал анализировать скрытые посылы импульсивного Катко. Офицеры выбежали из помещения, а историк Семыгин тяжело опустился на стул и обхватил руками голову, с минуты на минуту ожидая и страшась треска автоматных очередей.
    «Господи… — думал он обреченно, — мы дошли уже до каннибализма и кровавой резни. Каждый раз, когда я думаю, что в своем падении мы достигли дна, что все уже, хуже быть не может, я ошибаюсь. В конечном итоге оказывается, что всегда может быть хуже, намного хуже… До чего мы довели свой народ? Наши дети — это изуродованное эпохой поколение, убивают родителей, то ли мстя им за свою убогость, то ли презирая за то, что они не такие… Прогрессом даже не пахнет, наоборот, деградацию теперь не скрыть ни лозунгами, ни фальшивыми цифрами. Это государство обречено…»
    Аркадий Юрьевич сидел неподвижно минут пятнадцать, размышляя над странной и пугающей жизнью, как собственной, так и всего города, а потом вдруг вспомнил, что неподалеку от вертолетной площадки бросил тележку с почтой.
    «Да и черт с ней, — заключил почтальон Семыгин. — Что с ней станется? Карликам она сто лет не нужна, потом заберу».
    А минуту спустя он услышал первую автоматную очередь, и заключил, что таки да — сейчас соваться на территорию воинственных «гномов» слишком рискованно.
    К вечеру историк Семыгин знал, что военные убили двадцать шесть карликов, среди которых треть оказалась детьми («Да разве их там разберешь! Все ж одного роста почти!» — прокомментировал старший лейтенант Катко), и обнаружили захоронение костей. Эти кости принадлежали тридцати двум гражданам ПГТ Красный, правда, среди останков не обнаружили убитых в тот день солдат, из чего следовало, что их трупы все еще пребывали в процессе поглощения, либо, что не все захоронения выявлены.
   
    На следующий день, прямо с утра, Аркадий Юрьевич собрал волю в кулак и отправился к доктору Чеху в поликлинику. Предстоящего разговора Аркадий Юрьевич не желал, но не мог утаить от друга страшные новости. Но разговора толком и не получилось.
    — Антон Павлович, — осторожно начал историк Семыгин, — карлики теперь не просто проблема генофонда. Они убивают людей. И… питаются убитыми.
    Поначалу казалось, что доктор Чех не расслышал товарища, — он отвернулся к окну и долго смотрел на утреннее солнце. Огромное и кроваво-оранжевое, оно висело жирным блином над черным рваным горизонтом. Солнце уже не способно было вызвать катаракту, — в запыленном фильтрующем воздухе Красного солнечный свет терял энергию, увязал, рассеивался. Звезда давно уже перестала быть светилом, всего лишь источником испепеляющего жара.
    Антон Павлович вдруг хохотнул, но это был не обычный смех, а тот, который секунду спустя должен вылиться в рыдания. Но рыданий не последовало.
    — Какая ирония, — глухо произнес Антон Павлович. — Мой внук съел своих родителей, мою дочь и зятя… Закон эволюции, закон жизни, в котором, как известно, выживает сильнейший. Выходит, этика и мораль — удел слабых? Может быть, оно и правильно…
    — Антон Павлович, ради бога!.. — воскликнул историк Семыгин.
    — Аркадий, голубчик, ступайте. Оставьте меня теперь, — перебил друга доктор Чех, так и не оглянувшись на собеседника.
    Аркадий Юрьевич понимающе кивнул и тихо покинул кабинет доктора Чеха, а Антон Павлович так и остался стоять у окна, и стоял там ровно трое суток, не мигая глядя на то, как железный день сменяет железную ночь, а затем свалился без чувств, а очнувшись, обнаружил, что у него поседели даже подмышки, не то, что голова. Но это открытие Антон Павлович сделал с безразличием. Отныне его ничего не волновало.
   
    Выйдя из поликлиники, Аркадий Юрьевич отправился в гарнизон. Он хотел попросить офицеров выделить ему вооруженный конвой, чтобы добраться до вертолетного поля и забрать брошенную там почту. Офицеры в помощи не отказали, но пока организовали Семыгину сопровождение, начала портиться погода, и к моменту, когда Аркадий Юрьевич нашел свою почту, хлынул ржавый настойчивый дождь.
    Укутав в брезентовый плащ матерчатые тюки с письмами, успевшими довольно сильно напитаться влагой, историк Семыгин торопливо потащил их домой. Там он аккуратно извлек отсыревшие конверты, а таких оказалось треть, и разложил их по полу для просушки. На многих письмах невозможно было прочесть адреса получателя и отправителя, чернила от дождя растеклись и конверты покрывали рыжие и фиолетовые разводы. Это не сильно беспокоило почтальона Семыгина, потому что многие адресаты давно переместились в мир иной, и за последние годы у него накопились тысячи писем, которые невозможно было доставить по назначению, а отправлять назад не было смысла. Но в силу профессиональной привычки он все равно обращал внимание на адрес получателя, и одно письмо привлекло его внимание, потому что из чернильного развода в правом нижнем углу выползали два читаемых слова: Тобольская епархия.
    Долгожданные ответы находились в руках историка Семыгина, тоненький сырой конверт, возможно, таил великую тайну града Ирий, и Аркадий Юрьевич вдруг ощутил, что от волнения его морозит. Он бережно положил письмо на стол, сделал несколько глубоких вдохов, чтобы унять в руках дрожь, и аккуратно вскрыл. А минуту спустя он начал тихо смеяться, но вскоре этот смех перерос в хохот, сухой и по-старчески сиплый хохот до слез, до лицевых судорог. Аркадий Юрьевич бросил письмо на стол, откинулся на спинку стула и спрятал лицо в ладони.
    — Какая ирония!.. — повторил он слова доктора Чеха, пытаясь успокоиться.
    Перед ним в свете горящей свечи лежало письмо с огромной чернильной кляксой на весь лист, и только в самом конце отчетливо прорисовывались бесполезное напутствие:
    «…и да поможет вам Господь».
    Тайна оставалась тайной, историк Семыгин исчерпал все варианты решений, и теперь действительно оставалось уповать только на бога.
   
    К разбору оставшейся почты Аркадий Юрьевич приступил неделю спустя, а приступив, обнаружил письмо, адресованное директору Клуба. Семыгин отнес письмо в Клуб, но Барабанова не застал, и оставил конверт на письменном столе в кабинете Кондрата Олеговича. Аркадий Юрьевич так больше и не увидел Кондрата Олеговича, а Барабанов, в силу своей рассеянности, заметил письмо только 3 месяца спустя.
   
    В тот день, когда появление драконов в небе над Красным спасло историку Семыгину жизнь, то есть 21-го марта, военные прочесали полгорода и перевернули вверх дном пару десятков зданий, в которых предположительно «пигмеи» могли укрываться, но сумели изничтожить только малую долю агрессивных лилипутов. Воинственные «гномы», профессионалы маскировки, растворялись прямо на глазах, — одним ударом уничтожить всю общину оказалось невозможно. А община мелкорослых воинов на тот момент была довольно обширна и насчитывала две сотни пик, плюс пару десятков огнестрельных стволов, учитывая то, что оружие держали в руках даже четырехлетние дети. Одним словом, в городе началась гражданская война, на улицах снова стояла пальба, как в старые добрые времена драк с собаками и медведями. Военные возобновили круглосуточное патрулирование, но людские ресурсы гарнизона были к тому времени скудны, как и боезапасы, и карлики, ведущие партизанскую войну, легко выводили из строя патруль за патрулем. Противостояние между здоровым (условно здоровым) населением и уродцами накалялось, положение становилось все отчаяннее, и к середине лета грозило достигнуть кульминации. Но этой кульминации случиться было не суждено, потому что Петр Маслов закончил постройку аэростата и испытал его, Юлия родила сына, а Никодим завершил работу над своей Машиной и 22 июня, в день летнего солнцестояния, привел ее в действие.
    Генераторы час выходили на номинальную мощность, затем Никодим перевел напряжение на главный излучатель, и над городом заплясали молнии. ПГТ Красный, окруженный кольцом железной тайги, стал самым большим в мире резонатором, энергия отражалась от железных стен, множилась, крася горизонт синими всполохами, сухой воздух хрустел от электричества, грохот молний оглушал. В конце концов, энергии накопилось столько, что она не могла больше удерживаться внутри города, и ослепительный столб, вырвавшись из главного излучателя на крыше Никодимового дома, ударил в небо. Через двадцать минут он достиг орбиты Луны и сбил с курса небольшой метеорит. Небесный странник собирался столкнуться с Луной, но, притянутый лучом Никодимовой Машины, отклонился и лег на курс сближения с Землей. Лететь ему оставалось 36 часов.
    Машина работала недолго, всего несколько часов, затем спирт закончился и генераторы остановились, но напитанная энергией атмосфера уже не могла успокоиться, наэлектризованная тайга продолжала светиться коронарным разрядом и стрелять молниями, а с востока налетел ветер, и быстро крепчал.
    Никодим вызвал Петю и велел готовить к старту воздушный шар.
    — Мы сваливаем? — догадался Петр. — Аэростат всех не потянет.
    — Мы — вряд ли, — спокойно ответил Никодим. — А вот они — да.
    Он оглянулся на Юлию. Девушка держала в руках младенца с черными, как пропасть глазами. Ребенок внимательно смотрел на отца и, казалось, прекрасно понимал, что происходит.
    — А Петя, братья? — спросила Юлия, но в ее вопросе не было настойчивости, она уже знала ответ.
    Петр отрицательно покачал головой, сказал:
    — Мой несчастный воздушный шар не поднимет больше ста килограммов. От силы сто десять — сто двадцать. Это же не какой-нибудь там «Гинденбург». А вам еще надо взять провизию. Да и потом, что мне делать на «земле»? Мой самолет здесь.
    Он хотел еще добавить «и моя миссия тоже здесь», но не стал, просто коротко кивнул Никодиму и отправился готовить аэростат к полету.
    — Ты хочешь уничтожить город? — спросила Юлия Никодима, когда Петр вышел.
    — Нет, но мои желания не имеют значения. Я всего лишь исправляю несуразность, которую устроило человечество.
    — А ты? Ты останешься? Ты же погибнешь!
    — Да, — ровно ответил Никодим. — Я умру завтра. А ты… Ты всегда хотела жизни, и ты ее добилась.
    Час спустя Петр отвязал канаты, и аэростат медленно поплыл в небо, восточный ветер толкал его на запад. Юлия смотрела на Петю и Никодима глазами сына и тихо плакала. Мир, который она видела, был черно-бел и невероятно сложен в своих связях. И еще она ощущала скорую смерть двух близких ей мужчин, брата и мужа, и понимала, что эта смерть неизбежна, а значит, не было смысла с нею бороться.
   
    К вечеру ветер усилился и не стихал всю ночь. Активность термальных источников резко возросла, из разломов начали бить грязевые фонтаны высотой в полтора десятка метров. Небо раскалывалось сухими грозами и озарялось блуждающими по кроне тайги огнями. Машина Никодима навела в кольце железных деревьев мощные высокочастотные токи, превратив окружающую город тайгу в исполинский магнит. Мутировавшие животные и птицы, в чьих организмах было слишком много железа, притягивались этим магнитом, а потому стекались к городу со всех уголков окрестной тайги. Но попадая в эпицентр напряженности магнитного поля, частички металла в организмах животных получали огромный импульс и начинали метаться с огромной скоростью, превращая в фарш внутренние органы животных. До самого утра рёв боли и ужаса, исторгаемый медведями и радиопсами затмевал вой ветра, а с неба падали мертвые птицы. Черным соснам и елям также пришлось не сладко. Железные вкрапления вибрировали с бешеной частотой, разрушая структуру древесины, и за несколько часов деревья осыпались черными опилками, превращались в труху. Железная тайга исчезала на глазах.
   
    В ту ночь Кондрат Олегович спал плохо, и вскинулся рано утром, потому что порыв ветра распахнул окно и смел со стола бумаги. Собирая по полу листы с неоконченной поэмой, он наткнулся на письмо, оставленное почтальоном Семыгиным три месяца назад. В недоумении Барабанов вскрыл конверт и, щурясь на мелкий машинописный текст, прочел:
    «Уважаемый Кондрат Олегович, запрошенный вами объектив для киноаппарата марки КПЦ 56 не выпускается промышленностью уже 20 лет, в силу чего, не может быть вам предоставлен».
    Барабанов перечитал эту сухую отписку три раза, чувствуя, что у него начинают дрожать пальцы. Из шестидесяти двух лет своей жизни последние тридцать пять он провел в Красном, и за это время ни разу не получил ни одного письма. Он уже начал забывать, что «большая земля» в самом деле существует, что там обитают настоящие живые люди, а не призрачные фантомы тускнеющей памяти. Жизнь существовала и продолжалась, только вне Красного и без директора Клуба Барабанова, — вот что говорило Кондрату Олеговичу это письмо. А стало быть, не все еще было потеряно, потому что советский человек не должен беспокоиться о себе, но только о других, и эти другие доделают начатое, доведут великую и красивую идею до логического завершения!.. А он, Барабанов, сделал что мог, и верил, как мог…
    — Иначе и быть не может, — со слезами тихого удовлетворения заверил себя Кондрат Олегович, немного помолчал, приводя чувства в равновесие, и твердо добавил. — И все же кое-что требуется завершить и мне.
    В ту же секунду он бросился к столу и принялся дописывать свою поэму. Слова сами собой ложились на бумагу, Барабанов едва успевал их записывать. Десять минут спустя Кондрат Олегович, улыбаясь гармонии мудреных рифм, перечитал написанное, собрал листы в пачку и оглянулся по сторонам, ища аудиторию. Аудитории не было, но Барабанов не сильно расстроился, он готов был читать даже молчаливым стенам, но ему хотелось больше простора, больше воздуха. Пусть слушает тайга, пусть слушает ветер, пусть внемлет само время!..
    Кондрат Олегович выбрался на крышу своего Клуба, и, глядя на разрастающуюся рану рассвета, принялся декламировать миру свой многолетний эпохальный труд — оду Советскому Человеку. Обезумевший ветер впитывал слово за словом, и в сумасшедшем вое стихии поэт Барабанов, старый осунувшийся человек с трясущимися руками и болезненным блеском подслеповатых глаз, слышал бурные овации. А шквал уже срывал с крыш листы шифера, порывы ветра становились все агрессивнее, и как только Кондрат Олегович дочитал последнюю строчку, ветер вырвал из его рук бумагу, смешав листы с пылью и мусором, а следом толкнул с крыши и самого поэта. Барабанов умер счастливым, зная, что признан даже стихией.
   
    Всю ночь Петр Маслов размышлял о своей жизни: о матери, о девушках, с которыми встречался, но так и не сошелся окончательно, о сестре, о Никодиме и его теории судьбы, и кое-что начало открываться Пете, отдельные фрагменты складывались в общую картину, и в этой картине сейчас он все отчетливее видел свое место, осознавал свою роль.
    «Каждое мгновение моей жизни, каждая мысль, пережитая эмоция или совершенная глупость — все это было неизбежно и необходимо. Необходимо для того, чтобы сегодняшний день стал реальностью, — размышлял Петр, — я шел навстречу своему будущему, чтобы сегодня понять, что и зачем я делал. Никодим указывал мне дорогу, потому что я был ему нужен, и можно было бы даже предположить, что он использовал меня, но это неверно. Ведь аэростат построен, сестра и мой племянник спаслись на нем, а Никодим остался. Его мечта, его цель началась здесь, здесь она и завершится. Так же, как и моя. Самолет готов, пусть он не совершенен, но он существует, я создал его!.. Как дорого ты готов заплатить за мечту? — когда-то спросил Никодим. Тогда еще я не понимал, насколько сложен ответ на этот вопрос, как далеко придется зайти… Но теперь я готов, готов заплатить сполна».
    На город, словно тяжелый танк, ползло-надвигалось утро. Казалось, невидимый скальпель медленно, с каким-то садистским наслаждением, вскрывал горизонт, оголяя набухший гноем волдырь солнца, а по разрезу, над рваной кромкой тайги, пузырилась кровавая пена. Черный лес играл бликами коронарных разрядов, и в первых лучах рассвета чудилось, что деревья то ли окутаны сизым паром, то ли это полчища привидений спешно прячутся в дремучей чаще. Ветер выл, завывал, как старый волк, почуявший свою скорую кончину, и только раскаты грома артиллерийским залпом пробивали эту толщу отчаянного воя.
    Петр смотрел в окно на рассвет и испытывал благоговейный ужас. Картина ошеломляла своим трагизмом и неизбежностью, и когда солнце поднялось над тайгой окончательно, и густой оранжевый свет, словно лава, затопил темные улицы, безумная мощь природы насытила парня полностью и хлынула через край. Петр, пытаясь удержать это пугающее великолепие, инстинктивно дернулся следом, открылся неизвестными ему ранее душевными шлюзами, какими-то тайными лазами подсознания, и вселенная рванулась ему навстречу. Петр отчетливо ощутил вибрацию собственного сердца, а следом понял, что эта вибрация связана с каждым окружающим его человеком, растением, животным и предметом, с каждой мыслью, с каждым воспоминанием, и даже ощутил сестринскую нежность и грусть, хотя Юлия была за много километров от Красного, — аэростат, уносящий ее на запад, уже приближался к хребту Центрального Урала. Счастье прозрение переполнило Петю, он постиг суть Никодимовой теории судьбы, увидел мир его глазами, но следом Петр вдруг осознал, что вибрации ослабевают, и значит, рушатся связи. Волна колючих мурашек пробежала по позвоночнику парня, капли холодного пота выступили на лбу, его начало знобить, — Петя понял, что является зрителем великого акта крушения гармонии — собственной смерти.
    — Осталось закончить главное, — тихо сказал он себе и, полный решимости и смирения, отправился в ангар к своему самолету.
    Пятнадцать минут спустя его мотодельтаплан, заправленный последней канистрой бензина, стоял на безлюдной улице, жалобно визжал пропеллером, и, теснимый ветром, изо всех сил упирался колесами в грунт. Петя улыбнулся, дал полный газ и отпустил тормоза. Подгоняемый ветром, мотопланер быстро набрал скорость, оторвался от земли и ринулся в небо. Петя кричал что-то радостное, победоносное, но никто его не слышал, а вскоре и сам он исчез в тучах поднятой ветром пыли. На землю Петр Маслов уже не вернулся.
   
    Доктор Чех стоял у окна и равнодушно смотрел, как ветер гонит по улице мусор. Солнце подбиралось к зениту, но за толщей пыли оно казалось бледным размазанным пятном. На крышах жилых домов, которые были ему видны, начали отрываться листы кровельного железа, они отгибались, некоторое время реяли словно знамена, а затем стихия срывала их полностью и уносила в мутный водоворот. Возможно, то же самое происходило со зданием поликлиники, но Антону Павловичу было все равно.
    «Этот город не умирает, он всегда был мертв, — безразлично размышлял доктор Чех. — Мы пытались создать иллюзию жизни, но мы обманули всего лишь самих себя».
    И вдруг зазвонил телефон, молчавший до этого несколько лет.
    Телефонная связь прекратилась сразу же, как только тайга взяла город в осаду, и стало необходимо экономить электроэнергию. Теперь же насыщенная статическим электричеством тайга несколько раз шарахнула молнией в подстанцию, зарядив аккумуляторы, и на некоторое время реанимировав телефонную связь. Но Антон Павлович этого не знал, и трель очнувшегося от комы телефона казалась ему неправильной и фальшивой, если не сказать — издевательской. Доктор Чех несколько секунд недоверчиво рассматривал телефонный аппарат, затем осторожно снял трубку.
    — Алло! Алло! Антон Павлович? Это вы? — донесся скрипучий женский голос, едва пробивавшийся сквозь треск и шипение.
    — Да. Кто это?.. Вернее, как вы дозвонились?
    — Это Элеонора. Элеонора Зримова я. Вы меня помните?
    — Простите, нет.
    — Двадцать семь лет назад вы отправили меня на «землю», вы думали, что я сдурела. Я обещала вам позвонить, когда пойму причину своих видений. Вспомнили? Я знаю! Я теперь поняла!..
    И тут Антон Павлович, в самом деле, вспомнил свою бывшую пациентку, и не просто вспомнил о том, что когда-то давно в его жизни промелькнул человек с таким именем, но увидел ее перед глазами так, словно расстался с нею вчера. Элеонора Ильинична, ведьма Зримова, наставлявшая детей в кружке рисования, что никаких цветов кроме красного в природе не существует. И ее последние адресованные Антону Павловичу слова: «Вот что, доктор, я знаю, и не спрашивайте меня почему, но мои видения не от вашей шизофрении. Когда я пойму чего они хотят мне донести, я пришлю вам телеграмму». Всего на мгновение Антон Павлович удивился феноменальной работе своей памяти, а следом понял, что эту четкость мышления стимулирует надвигающаяся на него смерть.
    — Антон Павлович! Мои видения пророческие! Они показывают мне смерть, смерть нашего!.. то есть вашего города! Красный будет уничтожен, вот что они пытаются мне донести! Я не сдурела, Антон Павлович! Все так и случится, попомните мои слова! А виной тому какой-то человек, я не знаю кто он! Но знаю, что он родился в Красном, и когда он родился, со мной и стали случаться эти видения!..
    Доктор Чех слушал далекий голос старой ведьмы, едва различимый среди помех, и этот разговор казался ему невозможным, словно собеседник звонил ему с Луны, а то и с Марса. И еще он подумал, что из всех двадцати тысяч сдуревших жителей Красного, которые населяли город двадцать семь лет назад, только Элеонора Ильинична единственная и была нормальной, потому что еще тогда смогла почувствовать ужас будущего и сбежать от него в другую реальность.
    — Антон Павлович, вы меня слышите? Что? Что сейчас в городе творится? Я вас не слышу! Уезжайте оттуда, пока не поздно! Бегите, Антон Павлович!..
    — Прощайте, голубушка, — произнес доктор Чех и положил трубку.
    Он так и стоял возле телефона, смотрел в окно и слушал, как трещит шифер теперь уже здания поликлиники, лопаются балки перекрытия, обваливается потолок и рушатся стены. А потом под ним провалился пол.
   
    В ночь с 22-го на 23-тье историк Семыгин почти не спал. Здравый смысл говорил ему, что эта война проиграна и надо принять поражение, что если ответы все-таки существуют, найти их уже невозможно — город же разваливается на глазах, и даже если стихия разрушит не все, и что-то уцелеет, люди вернутся к самоуничтожению, к каннибализму, к безумию!.. Так зачем же это спасать, зачем же держаться за этот прогнивший, как трухлявый пень, мир! Пусть катится ко всем чертям, пусть провалится в ад, где ему самое место! Да будет вычеркнут он из памяти следующих поколений, словно и не было его никогда! Не заслуживает он даже упоминания в истории цивилизации!.. Так в сердцах говорил себе Аркадий Юрьевич, убеждал, и все же не мог согласиться полностью. Что-то внутри него противилось капитуляции, даже возмущалось ей, никак не желало сдаваться.
    Только под утро Семыгин сомкнул ненадолго веки в тревожном полудреме, а когда проснулся, солнце уже поднялось над тайгой и заливало город кипящим гноем, а ветер хлопал дверями, распахивал форточки и высасывал наружу грязные занавески.
    Аркадий Юрьевич склонился над раковиной, умылся под хилой струей ржавой воды, поднял на треснувшее зеркало глаза. Немытая и нечесаная копна бурых волос, — естественный краситель здешних мест; глубокие упрямые морщины вокруг губ; выцветшие глаза человека, скрывающего уродливые шрамы души, и предательски дергающееся веко. Лицо человека, о котором он давно не вспоминал. Суровое лицо солдата, вымуштрованного идти до конца.
    — Я вижу, тебя не переубедить, — сказал бывший военкор Семыгин отражению. — Ну что ж, пусть будет по-твоему.
    Он вернулся в комнату, откопал в недрах сундука свой именной «ТТ», проверил обойму, засунул пистолет за пояс, еще раз напомнил себе, что иного выхода нет, и отправился искать Никодима. Историк Семыгин полагал, что смерть Никодима положит конец безумию Красного, вернее, ему очень хотелось в это верить, потому что верить больше было не во что.
    Шквальный ветер сильно затруднял перемещение, и до дома Никодима Аркадий Юрьевич добрался только через час. К тому моменту метеорит уже вошел в атмосферу Земли и сквозь вой урагана все отчетливее доносился идущий с неба низкий мощный гул. В подъезд Никодимового дома Семыгин буквально вполз. Ветер уже срывал с крыш листы кровельного железа и шифер, и перемещаться по улице в полный рост было невозможно. Едва держась на ногах от усталости, Аркадий Юрьевич кое-как поднялся на третий этаж и, схватившись за дверную ручку, ввалился в квартиру Никодима.
    Хозяин квартиры сидел в коридоре на табурете и внимательно смотрел на гостя. Семыгин, вымотанный переходом сквозь ураган, рухнул на колени, пытаясь восстановить дыхание, но уже несколько секунд спустя нашел в себе силы достать пистолет и навести его на Никодима.
    — Прекрати это, — выдохнул Аркадий Юрьевич.
    Ветер ревел уже в подъезде, а город дрожал от небесного гула, и слова Аркадия Юрьевича растворились раньше, чем были произнесены. Старый солдат Семыгин медленно поднялся, держа Никодима на прицеле и, пытаясь переорать рев ветра и гул небес, срываясь то на фальцет, то на хрип, прокричит:
    — Прекрати это! Слышишь! Немедленно прекрати! Сейчас же!..
    Никодим не ответил. Он улыбался, но теперь в его улыбке угадывалась человечность, — так улыбается родитель, глядя на свое неразумное чадо. И Аркадий Юрьевич как-то вдруг понял, что взывать к Никодиму, все равно, что вызвать к богу, или к вселенной, или к ревущей за стеной стихии. Возможно, убийство Никодима и в самом деле могло спасти Красный, только осуществить его требовалось намного раньше, перед тем, как заработала Машина, а может и сразу после того, как Никодим, еще будучи двухлетним ребенком, впервые напророчил смерть. Теперь же было катастрофически поздно, механизм уничтожения работал на полную мощность и тумблера «выкл.» не существовало. И следом Аркадий Юрьевич спросил себя, а при чем тут Никодим, когда последние семьдесят с лишним лет страна уничтожает сама себя? И, стало быть, против чего он, бывший военкор Семыгин, борется, что хочет защитить? Ведь когда в стране царствует самоуничтожение, не может быть ни победителей, ни побежденных, — проигрывают все.
    Аркадий Юрьевич попытался посмотреть на себя со стороны. Старый человек, с древним пистолетом в трясущейся руке, готовый сражаться за то, что еще вчера сам был готов пристрелить. И получалось, что диссидентские настроения вольнодумца Семыгина лицемерны, и не так уж сильно он ненавидел Партию, и ее деяния, но нашел в ней вечного оппонента, того, на кого всегда можно свалить вину за всевозможные беды. Да и не важны теперь были отношения историка Семыгина к власти, потому что рушился сам мир. Мир, в котором он родился и вырос, и не важно теперь, любил его или ненавидел, потому что мир этот был единственно известным, единственно доступным, а потому уже от него, Семыгина, неотделимым. С поразительной ясностью Аркадий Юрьевич понял, что он не то, что не готов променять свой мир на новый порядок, но панически этого боится! Будущее, пришедшее вслед за Никодимом, было для старого солдата Семыигна ужасающе невозможно.
    — Какая чудовищная ирония, — тихо сказал военкор Семыгин, словно хотел попробовать эту мысль на вкус, — я пытаюсь защитить мир, который всегда жаждал уничтожить.
    Аркадий Юрьевич смотрел в глаза Никодиму и понимал, что глупо и смешно стоять на краю пропасти, на границе, за которой начинается хаос, и размахивать пистолетом. Все было кончено. Он поднес ствол к виску и нажал на спусковой крючок. Аркадий Юрьевич скончался сразу, а три секунды спустя умер и тик в его левом глазу. Никодим так ничего и не сказал.
   
    Несясь сквозь атмосферу, железный метеорит оплавился и принял безупречную аэродинамическую форму — форму яйца. Ровно в два часа дня космический снаряд врезался в Красный, аккурат в административное здание автопарка, превратив в пыль и кирпичную крошку четыре квартала. Фонтаны термальных источников взметнулись в небо на десятки метров, разломы соединились, сделав из города остров в озере кипящей грязи. И этот остров, будто подкошенная нефтяная платформа, начал медленно погружаться на дно. Заводские трубы одна за другой накренились, словно подземная пятерня решила сжать пальцы, и вскоре обрушились, — завод неизбежно тонул вслед за городом. К вечеру следующего дня ветер унялся, развеялась пыль, над огромным озером бурой жижи стоял зеленоватый пар. ПГТ Красный больше не существовал, только у восточного берега еще торчали над поверхностью купола церкви и колокольни. Колокол, когда-то починенный заводскими слесарями, вдруг треснул по сварному шву, и над тайгой раздался рваный короткий звук, не то кашель, не то воронье «кар».
    На следующий день с небес обрушился ливень, и шел он без малого 90 дней. Поначалу вода была рыжей, но с каждым днем становилась все прозрачнее, и к концу августа ливень был уже чист и невинен, как слеза девственницы. Потоки воды вымыли грязь, вытеснили ее в таежные низины и напитали озеро сияющей глазурью. Ранним утром 4-го сентября 1989-го года в бирюзовом небе над глубокой синевой воды три дракона сделали последний облет, окинули мудрым взором озеро, на дне которого отныне покоился камень на имя Алатырь — залог вселенского равновесия, и взяли курс на юго-восток. Наверное, направились в Непал, или может в Тибет.
    А где-то далеко на западе, за сотни, а то и тысячи километров от затопленного озером городка, Юлия кормила грудью младенца с черными, как ночь глазами, баюкала ребенка, который должен был вырасти, чтобы снова восстановить гармонию, когда кто-то или что-то ее разрушит.
   
    — конец -

 




комментарии | средняя оценка: 6.00


новости | редакторы | авторы | форум | кино | добавить текст | правила | реклама | RSS

05.08.2020
Гитару Элвиса Пресли продали на аукционе за $1,32 млн
Гитару Элвиса Пресли Martin D-18 продали на аукционе за 1,32 млн долларов.
03.08.2020
В Греции открылся первый музей под водой
В Греции открыли подводный музей, в котором будут проходить реальные и виртуальные экскурсии к затонувшему античному кораблю
03.08.2020
Зеленский поддержал строительство мемориала "Бабий Яр"
Зеленский поддержал строительство мемориала Холокоста «Бабий Яр»
03.08.2020
Шаша-Битон: немыслимо, что культурные учреждения закрыты
Ифат Шаша-Битон прокомментировала слова Итамара Гротто по поводу возможного возобновления культурных мероприятий в Израиле.
03.08.2020
Шаша-Битон: немыслимо, что культурные учреждения закрыты
Ифат Шаша-Битон прокомментировала слова Итамара Гротто по поводу возможного возобновления культурных мероприятий в Израиле.
01.08.2020
Украина впустит более 5000 евреев на Рош ха-Шана
Квота может возрасти до 8000, но паломникам придется носить лицевые маски в общественных местах и воздерживаться от собраний более 30 человек.